— Не надо! Но ведь...
— Погодите! А если три?
— Три в самый раз.
— А сколько они успевают сделать рейсов?
— Тринадцать-четырнадцать.
— Ага. А почему не больше?
— Да потому что экскаватор все время копать ведь не может. Вернее, он-то может, но тогда траншея обвалится. Надо ведь ее закрепить, потом трубу уложить, стык заделать, потом уже дальше копать. Все это время экскаватор стоит, значит, и машины стоят.
— Ну вот, а план у самосвала — двадцать четыре ездки. Из расчета беспрерывной работы экскаватора, понимаете?
— Чего ж не понять-то! Но ведь беспрерывно не получается же, технология такая.
— Наконец-то — тех-но-ло-гия! А технология наша в плане шофера не предусмотрена. Он возить должен, а не стоять. А мы ему возить не даем, пока трубу не уложим. Вы думаете, один над этим голову ломаете? Шофер и рад бы работать, да не может, и мы же бьем его жестоко по карману. А раз его, значит, и его организацию, — она тоже план не выполняет. Значит, мы невыгодные заказчики — надо искать себе другого, который давал бы бесперебойную работу. Давал бы возможность выполнять план.
— Так делать ведь что-то надо! Если не только я буду приписывать им по десятку рейсов, а все, значит, весь город скоро на воздухе висеть станет, земли ведь не хватит.
Главный невесело усмехнулся:
— Эта опасность не грозит, она на бумаге. Да и тут выход есть — вместо одного километра два писать.
Он взглянул Саньке в глаза, будто испытывая его терпение. Санька сделал вид, что не расслышал.
— А если несколько участков одними машинами обслуживать? — спросил он.
Главный вновь стал серьезным.
— Когда они рядом — участки, так и делаем, а сейчас, сами знаете, адреса наших работ разбросаны по всему городу, на десять — пятнадцать километров друг от друга. Что прикажете делать?
— Это я у вас спрашиваю, что делать, — пробормотал Санька и вдруг снова взвился, закричал: — Не буду я липу писать, понятно? Вы — главный инженер, вы и думайте!
— Вы ведь тоже, кажется, инженер, Александр Константинович, вам тоже думать не вредно, — тихо отозвался главный.
И Балашов увидел вдруг, какой это усталый, задерганный человек.
Под глазами его лежали густые фиолетовые тени. Белки были нездорового желтоватого цвета в густой сетке красных прожилок. И глядели эти глаза на Саньку печально и как-то даже болезненно, но в то же время и очень приветливо.
— Вы меня, Григорий Степаныч, извините, пожалуйста, что я тут разорался, — сказал Санька, — но все равно это какая-то чушь свинячья, ей-богу. Неужели нельзя пересмотреть эти нормы, чтоб всем было удобно и не приходилось липу писать. Смешно же, честное слово! Ведь из одного кармана в другой перекладываем. Машины ведь тоже государственные, не на постороннего дядю работают.
— Как пишут в прессе — недостатки планирования и нормирования. Конечно же, пересмотрят. И пересматривают уже. Только... только что-то пока не очень быстро. Сколько уж я бумажек исписал, да и не я, конечно, один.
— Григорий Степаныч, а что, если... что, если шоферам почасовую оплату установить, а? Не за рейсы, а просто за весь рабочий день платить.
Балашов давно уже обдумывал эту мысль, даже с шоферами советовался. Но, как ни странно, многие были против.
«На вашей-то работе, — говорили, — было б хорошо, а вообще — плохо. Уравниловка получится. Сдельно, если ты хороший шофер, то и заработаешь больше. А при почасовой — что лодырь или неумеха, что классный шоферюга — все едино. А нас каждый день в новые места посылают. Нельзя же сегодня сдельно, если под беспрерывной погрузкой, а завтра по часовой, ежели у вас».
«А почему нельзя? — думал Санька. — Надо быть гибче, а то как закостенеет какая-нибудь установочка — и будто головой об стенку, не прошибешь!»
И вот сейчас он закинул удочку.
— Вот умница, сам дошел, изобрел велосипед, — улыбнулся главный, — это у нас действительно единственный выход. Но на это и возражения имеются. Сейчас шофер сам с тебя работу требует, ему рейсы нужны и машину старается держать в порядке по возможности — если забарахлит, не заработаешь, и обернуться старается с грунтом и порожняком побыстрее, а если почасовая оплата, ему все равно, простой — деньги идут, за час вместо получаса обернулся — наплевать.
— Но так нельзя ведь! Не все же такие.
— Не все. Но есть и такие. А что нельзя... Я считаю, можно и даже должно! Было время, мы только красивыми словами за изобилие и экономию агитировали, а сейчас поумнели наконец, поняли — красивые слова это замечательно, но и считать каждый уметь должен, и экономическим рычагом ворочать. Но нам-то все равно, кроме почасовой, ничего не остается. Будем добиваться таких машин. Нам и раньше их давали, только очень уж мало. Людям попытаемся поверить, но и вам тут работы прибавится — придется за каждой машиной посматривать и шоферов держать в строгости.
— Ха! Тут сама бригада не даст филонить, если какой гусь попадется. Все одной веревочкой связаны, — сказал довольный Санька и встал.
Балашов вышел от него со странным чувством. Как будто все в порядке, и похвалу заработал, и своего добился, но все равно Санька испытывал какое-то разочарование. Где-то в глубине души он по-мальчишески верил, как бы это сказать, во всемогущество, что ли, своего руководителя. Придет взрослый, властный человек и все сделает, исправит любую нелепицу.
Когда Балашов впервые увидел своего главного инженера, тот показался ему удивительно уверенным в себе, спокойным человеком, для которого не существовало трудностей и неразрешимых проблем. Несколько раз обращаясь к нему с непонятными чертежами, с текущими, так сказать, рядовыми рабочими неувязками, Санька убедился, какой это блестящий инженер. Он немножко завидовал ему, и гордился им, и хотел стать таким же знающим, чуть ироничным, уверенным человеком.
Не один раз он незаметно наблюдал, как главный разговаривает с мастерами, прорабами, заказчиками, рабочими, и только утверждался в своем первоначальном мнении.
А сейчас... сейчас он увидел вдруг усталого, болезненного человека, так же, как и он, Санька, во многом неуверенного, совсем не всемогущего.
Санька понимал, что ничего странного в этом нет, — главный такой же человек, как и все, что разочарование его глупо и даже жестоко, но ничего не мог с собой поделать.
Соседа звали Сергей Иваныч. Был он поджарый, высокий и носатый. Ходил в морском кителе, застегнутом наглухо. В доме говорили о нем разное, перемывали ему косточки. Но он помалкивал, даже здоровался молча — кивком.
Говорили, что он моряк, чуть ли не капитан дальнего плавания; шепотом передавали, будто он крепко пострадал за какую-то аварию. А соседка Дарья Кузьминишна, старая, высохшая от извечного, сжигающего ее любопытства сплетница, которую называли «живая газета», сообщала подробности:
— Приехал он, родимый, в свой город, в Феодосию, а в дому — хоть шаром покати. Один чемодан с барахлишком стоит да всякие моряцкие железки никому не нужные, а жены и след простыл. Фьють! Укатила. Не хочу, говорит, с таким жить, с запятнанным. Его, говорит, теперь в заграничные страны ни в жизнь не допустят. А детей у них не было. Вот он один как перст и остался. Очень он теперь, родимый, женщин не обожает, прям-таки, можно сказать, не любит. А даже наоборот.
И еще много чего она говорила. Закатывала остренькие глазки, сокрушенно вздыхала.
А Санька все удивлялся: откуда она может знать?
Через две недели после приезда Сергей Иваныч купил лодку. Лодка была добротная, делали ее знаменитые мастера — батумские греки — из орехового дерева, с гибкими ясеневыми веслами, только очень обшарпанная. Краска облупилась, борта рассохлись и пропускали воду. Прежний хозяин жестоко ее запустил.
Сергей Иваныч вытащил лодку на берег и, сняв китель, закатав рукава тельняшки, целыми днями любовно с нею возился. Конопатил, шпаклевал, красил рыжим суриком.
Санька стеснялся заговорить с ним, хоть и было ему очень одиноко. Он тосковал.
Старые друзья его остались в Ленинграде, а здесь, в южном городе Сухуми, куда он приехал погостить к бабушке, новых еще не завелось.
Санька садился невдалеке, под старым необъятным эвкалиптом, на хрусткие голыши, и часами наблюдал за Сергеем Иванычем. Ему нравилось смотреть, как тот работает.
Сергей Иваныч умел работать красиво. Редкие волосы его взъерошивались, большой нос блестел, а руки удивительно мягко и ловко делали свое дело. Казалось, что стальная конопатка сама по себе четко и сильно вгоняла в пазы туго скрученный жгут пакли, скребок, потрескивая, обнажал коричневую с волнистыми разводами древесину, а широкие кисти ласково оглаживали крутые бока лодки.
Глубоко запавшие серые глаза Сергея Иваныча под кустистыми бровями теплели, он что-то мурлыкал непонятное, а темные руки с узловатыми пальцами безошибочно брали нужный инструмент.
Когда бабушка приходила звать на обед, Санька нехотя отрывался от этого завораживающего зрелища. Торопливо, обжигаясь, ел борщ и снова приходил на берег.
Втайне он мечтал, что когда-нибудь понадобится Сергею Иванычу и тот позовет его, и они вместе будут работать. И вместе молчать. Двое мужчин, молчаливых и умелых.
И однажды это случилось.
Санька подошел ближе, чем обычно. Он устал ждать. И Сергей Иваныч, наверное, почувствовал это. Он медленно разогнулся, весь перемазанный краской, обернулся к Саньке и спросил:
— Тебя Санькой зовут?
— Да, — Санька торопливо кивнул, сердце его дрогнуло и покатилось куда-то вниз, а в груди стало холодно и тесно.
— Вот тебе, Санька, кисть, пройдись еще разок суриком по правому борту.
Сергей Иваныч отвернулся и снова присел на корточки. А Санька стоял, держа в руках испачканную кисть, обалделый от счастья, и что-то горячее щекотало в носу.
Они работали до вечера, не обмолвившись ни словом. Санька от старания высовывал язык, и ему не надо было больше ничего — только вот так сидеть на обкатанных круглых голышах и водить тугой кистью по красному борту, мягко и неторопливо, как Сергей Иваныч.
Лодка получилась как игрушка. Голубые борта лоснились. Узкая красная полоска подчеркивала стремительные обводы. Только названия пока не было. На всех лодках, толпящихся у причала в устье речки, красовались надписи: «Надежда», «Мария», «Ласточка», даже «Букет Абхазии» на неказистой плоскодонке Жорки Тумбулиди.
Подходили рыбаки, неопределенно хмыкали, колупали ногтем новенькие борта. Санька ревниво следил за их лицами, но обветренные, темные, как каленые орехи, они ничего не выражали. Нахальный Жорка походил вокруг, потом спросил:
— Не утонет?
И захихикал. Сергей Иваныч, насвистывая, вытирал руки и даже не обернулся. А Санька сжал кулаки и, густо покраснев, пошел на Жорку.
— Катись-ка в свое корыто! Оно затонуло у причала.
— Это еще что за воша? — обиделся Жорка и щелкнул Саньку по носу.
Сергей Иваныч обернулся и спокойно посмотрел на него. Жорка сразу сник, засуетился и ушел, что-то бормоча.
— Не петушись, старик, — сказал Сергей Иваныч и взъерошил Саньке волосы, — пренебреги.
Бабушка часто гладила Саньку по голове. Обычно он увертывался, вечно торопясь по разным неотложным своим делам. Рука у Сергея Иваныча была шершавая и тяжелая, но от этой неумелой ласки Санька весь напрягся и вытянулся как струна, и неожиданно, будто в первый раз, увидел резкую синь моря, остро пахнущего солью, расплавленную каплю солнца, веселые слепящие блики на ленивых волнах и весь мир — сияющий и радостный.
— Дядя Сережа, а как мы ее назовем? — спросил он.
Сергей Иванович прикурил от окурка новую сигарету, глубоко затянулся, потом сказал:
— Мы назовем ее «Вега».
— А что это такое?
— Это звезда. Это голубая звезда, она самая яркая, — ответил Сергей Иваныч.
В море уходили каждый день. Бывало по-разному — частенько возвращались без рыбы, но иногда ее было столько, что бабушка одаривала всех соседей. Соседи не соглашались брать бесплатно, но Сергей Иваныч о деньгах не хотел слышать. Он говорил:
— Пока у меня есть
Бабушка немножко ревновала, но она видела, что Саньке хорошо с новым соседом, и не противилась.
Особенно славно бывало по вечерам. Мохнатые низкие звезды шевелились на небе, как золотые пауки. А Сергей Иваныч говорил тихо, будто про себя, иногда надолго замолкая. Закуривал очередную сигарету, огонек выхватывал из темноты закрытые глаза и широкий, раздвоенный подбородок. Санька сидел затаившись и видел далекие порты, пылающие электрическими кострами низко у самой воды, и плоские оранжевые острова. Почему-то обязательно оранжевые.
Утренние сборы стали обычными для Саньки. В тот день он, как всегда, сунул в сумку кусок сыра сулгуни и мягкую лепешку — лаваш. Поверх тельняшки натянул старую фланелевую куртку.
Крыльцо было влажным от росы — седым. Через минуту послышался прокуренный кашель Сергея Иваныча, и он показался на соседнем крыльце с плоским фанерным чемоданчиком в руке.
Срезая угол, через пустырь пошли к причалу. Пока Сергей Иваныч возился с замком, Санька принес из сарайчика весла.
Кое-где уже виднелись рыбаки, прикуривали друг у друга, перекликались.
Гулкие утренние звуки носились над водой. Санька мягко оттолкнул лодку, прыгнул на носовую банку.
Сейчас же течение подхватило их и понесло. Устье речки было стеклянно-выпукло. Санька опустил руку за борт и почувствовал обжигающий холод ледниковой воды. Даже в июльскую жару речка не прогревалась. Несколько раз лодку сильно тряхнуло на бурунах, там, где течение сталкивалось с морским накатом.
Холод вкрадчиво пробрался в рукава, за ворот. Стало зябко.
Сергей Иваныч мерно греб. Санька поднял решетчатый настил — пайол и стал вычерпывать воду. Вода крепко пахла солью и рыбой. Над морем поднималось парное тепло, а далеко на востоке наметилась будущая заря.
От частых движений мышцы, сжатые холодом, помягчели, тепло медленно перелилось в руки. Санька опустил пайол, сел на нос и вытянул занемевшие, в ледяных иголочках, ноги.
Море было гладкое, без единой морщинки, каким оно иногда бывает в короткие предрассветные минуты.
Санька сидел спиной к Сергею Иванычу, слышал, как он негромко напевает что-то свое, и от этого было покойно и хорошо.
Бледный купол поднимался все выше. Санька завороженно, не отрываясь, вглядывался туда, где неторопливо рождался новый день. Всякий раз это изумляло его. Наконец у самого горизонта нестерпимым расплавленным светом брызнула огненная полоска. Санька зажмурился, а когда открыл глаза, в море уже плавал горячий бок солнца.
Санька обернулся. Сергей Иваныч ласково подмигнул ему. Санька облизнул соленые губы и неудержимо заулыбался.
Плоские курчавые горы вытянулись у берега, как великанские могильные холмы. А за ними игольчато поблескивали дальние снеговые вершины.
Солнце поднималось все выше, тень отодвигалась, и белые кубики домов вспыхивали один за другим, похожие на кубики рафинада. В этих домах еще спали люди. Дома становились все меньше, а потом и совсем исчезли, скрытые маячной косой.
Сергей Иваныч вынул из уключин весла и открыл чемоданчик со снастями. Санька взял свою. Называли ее по-разному, кто как хотел, — самодур, ставка, просто шнур.
Двадцать никелированных блестящих крючков, каждый с пестрым перышком, привязанным красной ниткой, скользнули в воду на глубину тридцать — сорок метров. Намотав на палец толстую капроновую леску, надо было все время поднимать и опускать руку — «цимбалить».
Санька и Сергей Иваныч цимбалили довольно долго, но все безрезультатно. Самодур оправдывал свое название. Солнце пекло вовсю; они разделись до трусов и махали руками, как ветряные мельницы.
Вдруг Санька почувствовал, как грузило остановилось, будто натолкнулось на что-то. Он не успел еще ничего сообразить, как оно стало медленно проваливаться, и тотчас леска рванулась, запрыгала, забилась. «Косяк», — подумал Санька, и, боясь спугнуть счастье, суеверно поплевал три раза.