— Просто Василий. А насчет «отца» я так скажу, сынок. Ты с какого будешь?
— С семнадцатого, — ответил старшой.
— С девятьсот семнадцатого?
— С девятьсот.
— Поздравляю ровесника Октября и моего тоже!
— Неужели? — поразился Плужников.
— Вот тебе и неужели! — ухмыльнулся Василий. — А вот этот действительно отец, — указал он на своего напарника. — С пятнадцатого. У нас его все Стариком зовут. Даже немцы знают это имя. Ужас на них нагоняет. Ну-ка дай свой карабинчик, Старик.
Тот протянул командиру винтовку. Василии, проведя шершавой ладонью но бесчисленным зарубкам на ее ложе, сказал:
— Рашпиль!
Плужников со свойственной ему обстоятельностью представил Василию свое войско. Когда сообщил, что самый юный из всех троих — Евдокушин и что он силен в радиотехнике, командир обрадовался, смерил Николая изучающим взглядом.
— Вот это уважили так уважили! Как только выйдем на связь, благодарность центру отстукаем. Перво-наперво, ясное дело, доложим, что вы нашли нас.
Плужников не удержался, внес поправку:
— Не мы вас, а вы нас.
Командир две формулы свел в одну:
— Вы нас, а мы вас. Так совсем точно будет. С чего начнем? Может, сразу и двинемся? Только путь не ближний, учтите, кружной. Болотами нашими, вижу, вот как сыты — в обход придется чапать.
Плужников глянул на своих товарищей. Остался их видом в общем и целом доволен, кажется. Пообсохли малость, пришли немного в себя. Голодные, конечно, как бобики, но натощак даже лучше шагается, давно установлено. Острый кадык его шевельнулся в тот миг и даже хрустнул.
Василий заметил это, подбодрил, как мог:
— Часика через три-четыре будем в первом отряде. Там подхарчимся, все обмозгуем, а сейчас пере кур — и по коням?
— По коням, — за всех ответил Плужников.
Никто так не обрадовался предложению покурить на дальнюю дорогу, как Слободкин. Он давно уже шарил по карманам своей гимнастерки, но кисета, подаренного еще шефами в госпитале, не находил. Да если бы и нашел, что толку? Какую лапшу болотную обнаружил бы вместо махорки?
Командир, угадав в Слободкине заядлого курильщика, шагнул к нему первому, отвинтил крышку пулеметной масленки, до краев наполненной самосадом.
— Отведай. И вы тоже, — он каждому поочередно поднес свой «портсигар». — Местная. Все, что осталось в тутошних деревнях. Жителей по лесам разогнал, животину порезал, сожрал, хаты порушил, колодцы отравил, а махорка вот кое-где уцелела. Не принимает наш табачок, свой, искусственный тянет.
— Пускай тянет, паразит, — выругался Плужников, — не так долго ему тянуть осталось.
Командир насторожился:
— Точно?
Плужникову на мгновенье изменила его железная приверженность к строгой определенности во всем и всегда:
— Разговоры идут всякие. Скоро ему капут-гемахт будто бы.
Командир глубоко вздохнул.
— В том-то и дело, что «будто бы…». Нам поконкретнее б малость. А?
— Конкретнее, думаю, никто не знает. Ты полегче подкинуть можешь вопрос?
— Про второй фронт что нового? — мрачно спросил командир. — Будет он или нет? И если будет, то когда? Сколько можно?…
Плужников и на это не знал, что сказать утешительного:
— Тушенки отведали из грузового?
— Я лично не успел еще. И он тоже, — командир глянул на Старика. — Говорю же, сразу, как грузовой парашют подобрали, содержимым полюбовались и тут же в отряд все отправили, а сами вас разыскивать начали. А что? Хороша тушенка?
— Глаза б мои на нее не глядели, — сознался Плужников.
— Что так? — удивился командир.
— «Вторым фронтом» Черников ее в насмешку прозвал.
— Кто такой Черников? — не понял Василий.
— Кореш мой по госпиталю. Большой весельчак был, заводила и выдумщик.
— Весельчак и выдумщик? — переспросил командир. — А мы тут, откровенно говоря, надеемся. Вот-вот откроют, думаем.
— Угу, — промычал Плужников и зло сплюнул, — курочка-то еще в гнезде…
Что он мог сказать о пресловутом втором фронте этим людям, переносящим такие тяготы, воюющим без лишнего патрона, без лишнего метра бинта? И как воюющим! А сказать все же нужно было. Не утешительную размазню — что-то более или менее внятное.
Слободкин, молчавший до сих пор, решил прийти на помощь старшому:
— У меня тоже был кореш в госпитале. Два прозвища имел: «Граната» и «Второй фронт». Десятки осколков из него вытащили. И все ровненькие — по рисочке. Врач осколки выбрасывать не велел: их, говорил, в музее будут показывать — почти целая «лимонка» меж ребер одного человека…
— Так, с «Гранатой» понятно, — перебил Сергея командир. — А почему «Второй фронт»?
— К строевой парня годным после всего этого не признавали. Он сказал, как только выпишется, переправится в тыл, организует партизанский отряд, назовет его «Вторым фронтом».
Командир покачал головой.
— Сейчас придумал?
— Не имею привычки. Все в точности так и было — ушел в тыл, собрал целый отряд раненых-перераненных, «Вторым фронтом» назвал. В «Комсомолке» об этом была статейка.
— Сам читал? Или как? — спросил командир.
— Сам писал даже.
Василий мрачно глянул на Слободкина.
— Если даже придумал, то к месту — на второй фронт, мол, надейся, а сам не плошай. Так выходит?
— Выходит так, командир.
— Ну, коли так, кончать перекур будем, — Василий словно вопрос задал. Можем ли двигаться, дескать?
Слободкин старшину своего вспомнил, Брагу. Тот всегда особый подход имел к солдату. Бывало, крик нет: «Подъем!», а сам каждого, и его, Слободкина, в том числе, быстрым, но внимательным взглядом смерит. Все ли в полном порядке, красноармеец Слободкин? Сыт ли ты? Не тяжело ли тебе? Не болит ли что? Нет ли потертостей? Тут, если даже все тело твое сто нет, вскочишь, найдешь свое место в строю. А если скажет «Запевай!» — запоешь, как бы худо тебе ни было. Бывает ведь худо солдату? И еще как! У каждого своя забота, своя беда. Один всю семью потерял с самого начала войны. Другой пишет дивчине письма и складывает их в вещмешок, потому как почтовые ящики редко на войне попадаются. Слободкину, например, ни одного не встретилось за все время в белорусских лесах и болотах. Вот и копил письма до случая. Потом, нежданно-негаданно оказавшись после госпиталя и военного завода в Москве, не знал, что с письмами теми делать, куда отсылать. Только справки пробовал навести, с военкоматами вел переписку. Трудно, очень трудно найти человека во время войны. Мать показала Сергею один из ответов, полученных ею на запросы о судьбе сына. Она поседела от того ответа, а Слободкин запомнил его на всю жизнь. Черным по белому чья-то недрогнувшая рука вывела, что он, Слободкин С. А., «значится в списке убитых, умерших от ран и пропавших без вести»… Без вести он не пропал, от ран богу душу не отдал, не сгинул от вражьей пули. Выдюжил, вернулся к матери, успел застать ее в живых. Как-никак свиделись. А вот другого близкого человека и следа не сыскал, хотя сделал, вроде бы, все, что возможно и невозможно. И вот снова он в краю лесов, болот и полей с сожженными хатами, с разоренными почтами, с оборванными проводами. В бесконечной разлуке с любимой. Жива ли? Здорова ли? Где воюет? Работает? Может, кто-то другой ей встретился? На войне всяко бывает. Эту мысль Слободкин постарался как можно скорее прогнать от себя. Но все-таки вспомнился ему один разговор с матерью на эту тему. Мать сказала, когда он отважился поведать ей о любимой: «Видно, сынок, любишь по-настоящему. Господи, как я рада за тебя, Сереженька! Без любви какая жизнь? Люби, люби! Тебя любят, и ты люби. Тебя забыли — ты все равно люби, люби всегда. Я так понимаю. Только тогда человек человеком себя чувствует, когда любит, всем пожертвовать ради другого готов, даже жизнью. И жертвует, гибнет, а любовь остается. Понял что-нибудь? Ничего ты не понял, сынок, но поймешь когда-нибудь»…
Чудная у него все-таки была мама. Хорошая, очень хорошая, добрая, благородная, но чудная. Разве может любящий забыть? Может, она на отца намекала? Так ведь он никогда не любил ее. Она любила, а он притворялся. Подрос Серега, видел и понимал, что притворство, а что настоящее. А она почему-то не в состоянии была осознать этого.
— Что задумался? — толканул командир Слободкина, у которого огонек самокрутки уже прикипел к пальцам. — Кончать перекур будем или по второй еще высмолим?
Вместо ответа Слободкин резким движеньем поднялся, показывая пример товарищам. Ничего не сказал, но про себя целую речь произнес. Отдохнули, мол, двигаться можем, потертостей нет, а если и есть, мы тебе потом как-нибудь скажем, командир. А сейчас все в порядке и у меня, и у Плужникова с Евдокушиным. Про Старика ты сам все знаешь.
Шагали молча, прислушиваясь к шуршанию травы, к шелесту веток орешин, хлеставших по лицам, к дыханию друг друга. Примерно через час тишина разорвалась резко и грозно. Сперва километрах в двух трех зарокотали моторы, потом совсем рядом — у Слободкина даже заложило уши — и еще спустя какие-то мгновения в просветах между кустов на большаке, параллельно которому они в данный момент двигались, замелькали танки.
Тяжелые машины шли сплошняком, суетно, словно стараясь перегнать друг друга. Над дорогой, накрытой частой сетью дождя, поднимался все выше синий смрад, отдававший едким перегаром бензина и тавота.
Люки у танков были плотно задраены. Приплюснутые их башни были похожи на головы, втянутые в плечи. Слободкину подумалось — пугает, а сам боится. Приблизился к командиру вплотную, сказал ему об этом в самое ухо. Тот закивал: знаем, мол, мы эти штучки, изучили. Стращает, а сам дрожит, сукин сын.
Помедлив минуту-другую, спросил Сергея:
— Хочешь убедиться?
— Да я уж понял это не раз, — не то согласился, не то возразил Слободкин.
Командир оказался человеком настойчивым и отчаянным. Он нагнулся, вырвал из липкой глины большой круглый, как ядро, камень и с размаху швырнул его в танк. Попал по самой макушке. Башня ухнула, словно колокол. Танк, и без того шедший, казалось, на предельной скорости, резко рванул вперед, наступая на пятки двигавшегося перед ним. Тот в свою очередь толкнул под зад впереди идущего. Всю колонну, все ее сочленения на несколько секунд как бы свела железная судорога. Когда вереница машин постепенно выровнялась, Сергей полуиспуганно, полувосторженно крикнул командиру:
— Маскировку же надо соблюдать! Или не надо?…
— Надо. Но и трусость врага увидеть кое-кому полезно.
Слободкин в другое время, может быть, сказал бы командиру, что не раз и не два убедился не только в трусости врага, но и в его коварстве и храбрости, в его суматошливости, но и в строгой организованности, четкости, дисциплине. Вот сейчас остановит колонну, развернет башни, откроет люки, оглядится и шарахнет из крупнокалиберных. Но Слободкин смолчал. Командир сам, конечно, все понимал распрекрасно. Все военные науки прошел, пока бородища выросла. Так же и Старик, у которого борода поменьше. Да и Плужников. Вот разве что Евдокушину все такое в новинку. Слободкин поймал слезившимися от напряжения и гари глазами лицо Николая. В нем было в этот миг все — и испуг, самый настоящий страх, и трепет, и восхищение. Может, именно ему, самому юному, командир урок мужества и преподал? Ему, скорей всего, кому же еще? Надо чтоб человек перед железом силу свою почувствовал. Да и выхода у них иного, как понял потом Сергей, не было — путь к отряду лежал только через большак, а им надо было спешить. Слободкин перевел взгляд на командира. Бурая его борода слилась с бурой листвой. Глаза прищурены, но сквозь прищур тот словно огонь полыхает. Не иначе еще что-то удумал командир. Так и есть. Пальцем зовет к себе свое войско.
— Слушай мою команду! Переходить большак по одному будем.
— Как переходить? Их же вон сколько, — попробовал возразить Слободкин.
— Вот и я об том. Их вон сколько, а путь к отряду — только через большак. Кто первый?
— Тогда я! — отчеканил Слободкин.
— Отставить! — загудел командир. — Пусть Старик пример покажет, у него лучше получится. А мы за ним следом. По одному!…
Слободкин не мог потом сообразить, как он очутился по ту сторону дороги. Какая сила метнула его и других из кювета в кювет? Какой глаз все так вымерил и рассчитал, что все успели перемахнуть через большак, выбрав момент, когда между танками образовался промежуток? Пусть малый, измерявшийся секундами или их десятыми долями, но которого им все равно хватило. Хватило, потому что было необходимо. Так необходимо, что хоть умри под танком, а будь на той стороне большака. И вот они лежат, живые, не расплющены траками, не снесены с лица Земли раскаленной ревущей броней. Лежат ничком в придорожной канаве, защищенные от этой брони только трепещущей, жухлой листвой орешин.
Слободкин приоткрыл сперва один глаз, потом другой. Вот Плужников. Вот командир и Старик. И даже Евдокушин, за которого больше всех было боязно. И все — ничком, даже командир, не раз и не два испытавший судьбу, даже он лежит недвижимо, словно распятый — в одной руке автомат, в другой горсть мокрого песка, стекающего между конвульсивно зажатыми пальцами. Сергей видел это с поразительной точностью — черные, сбитые на сгибах в кровь пальцы командира и сквозь них, как в песочных часах — ровная струйка мокрых песчинок.
Первым все-таки он, командир, пришел в себя. Слободкину это тоже хорошо было видно — лежал от него ближе всех. Распрямил сведенные пальцы, провел ладонью по лбу — вспотевшая кожа потемнела, на ней от налипшего песка резко обозначились глубокие, как шрамы, морщины. Огляделся, убедившись в том, что все прошло удачно, по цепочке, через Слободкина передал новый приказ:
— Уходим!
Выкарабкались из заросшего кювета, двинулись за командиром. Некоторое время шли опять параллельно дороге, совсем недалеко от нее, и танковый гром продолжал висеть над ними, оглушая, выматывая душу. Слободкин заметил, что командир и Старик хорошо знают места, по которым идут. Сколько же раз были исхожены ими эти невидимые пути-перепутья! Именно невидимые — Слободкин глядел под ноги, следопыт он был неплохой, но нигде и намека на тропку не находил. Шагали долго, быстро, уверенно. В одном месте, правда, чуть менее уверенно своротили в сторону — мимо внимания Сергея это тоже не прошло. Но и после своротка, когда большак стал отдаляться, долго еще преследовал их лязг гусениц и гул моторов. И налетевший ветер долго еще не в силах был заглушить обезумевшего металла.
— Затевает что-то новое, грандиозное, паразит. С фронта на фронт железо не зря катит, — сказал командир, когда гром наконец оборвался. — Кто прикинул, сколько танков в колонне? Двести? Триста? Пятьсот? Больше? Меньше? Что молчите? Ну, хлопцы!
Никто не мог хотя бы приблизительно ответить на этот вопрос. Ни Старик, ни Плужников, ни даже он, Слободкин. О Евдокушине и говорить нечего. Слободкин после раздумья все ж попробовал:
— Много…
— Ответ правильный, — не то согласился, не то съязвил командир. — Много. Нам бы чуть поточней, а?
Никто больше рта не раскрыл. Командир сплюнул.
— Партизаны-разведчики, мамочку вашу… Время надо было засекать. Время! Часики!
— Мои остановились в болоте, — буркнул Слободкин. — В том, самом нервом, где у меня рация с ремня сорвалась.
Командира передернуло:
— Рация? Сорвалась? Как это, «сорвалась»? Ты в своем уме?
Это было уже слишком. Слободкин, однако, сдержался, как мог спокойно объяснил:
— Ремень лопнул при ударе. В грузовом парашюте у нас еще одна, основная, есть, вы же видели. Все предусмотрено. Только часики вот одни, и те захлебнулись.
Выслушав объяснение Слободкина, командир немного угомонился:
— Часики потом почистить нужно. Мои тоже на самом пределе, но все же топают, смотри, — он сверкнул облинялым циферблатом. — Короче, я засек и сейчас все подсчитаем с точностью до грамма. Час сорок тянулась эта гадюка. С небольшим гаком даже. Какую скорость по такой дороге развивают немецкие танки? Это мы знаем, — сам себе ответил командир. — Какую дистанцию держали между собой?
На этот счет мнения разошлись. По Евдокушину выходило, что никакой дистанции вообще не было.
— Как же ты прошмыгнул? Верхом, что ли?
Евдокушин смутился. Командир попробовал приободрить паренька:
— Не тушуйся, радист, ты молодец пока.
Он снова глянул на часы и добавил:
— Донесение в штаб тебе передавать. И чем скорее, тем лучше. А насчет дистанции я так скажу: немец — человек аккуратный, все по наставлениям у него, которые нам известны с первого до последнего. Арифметику мы тоже знаем, все четыре действия. Что получается? — командир неожиданно перешел на шепот, словно кто-то мог подслушать его в этот миг.
Евдокушин не расслышал и смутился еще больше. Мимо внимания командира не прошло и это: