— Ну вот, опять двадцать пять! — недовольно проворчал Саша. Анна по-детски виновато улыбнулась и пожала плечами.
— Ничего особенного. «Были бы у меня, Анюта, свои ребятишки, — сказала, — может, и вас я по-другому учила. А петушиного слова на счастье — не знаю. Знала бы — каждого вызубрить заставила...»
— Последние годы она уже не в себе была, — сказала Варвара. — Заговаривалась.
— Ты доживи до ее лет, — оборвал жену Ситников. — Двух слов не свяжешь...
— Ей восемьдесят четыре было, — напомнил Саша.
— Небось тоже немало... — Анна с сожалением покачала головой и упрямо бросила: — И все-таки...
Даже Дарья Филипповна сердито зыркнула на нее:
— Вот до чего упрямый человек! Так и будет зудить одно и то же... И вся ваша порода, семеновская, такая...
— Да что вы, тетя Дарья, сердитесь? И правда, ведь мы какие-то строгие к жизни выросли...
— Или жизнь к нам строгая, — засмеялся Борис.
Анна отмахнулась от него.
— Вот я о себе скажу... — она оглядела всех сидящих за столом, словно приглашая в свидетели. — Да вы и сами знаете. Какая уж любовь у нас с Николаем была! Красивая! Пять лет жили душа в душу. А как узнала, что он у Натки Гоноховой в городе переночевал — все из сердца вон.... Не смогла я его простить.
— А Ольга Ростиславна-то при чем? — спросил Антонов.
— А-а... При чем, при чем... — как-то неопределенно, многозначительно протянула Анна. — Будь та же Натка Гонохова на моем месте — она бы простила. Сколько таких семей... Или вот с работой. Тоже ведь... Сидела бы тихо, как другие. Так нет. Образование не позволяет. На дороге работала. Счетчиком. Самосвалы с песком да щебнем считала. Прораб в конце месяца говорит: «Ты, Анна, со своим счетом мужиков без заработка оставишь. А у них — семьи». Я смотрю на него как дурочка: «А что, Михаил Сидорович?» Он и объяснил мне, что к чему. «Нет, — говорю, — эта работа не для меня. Нас еще в первом классе научили, что дважды два четыре, а не восемь». Оборжал он меня в тот раз и отпустил с миром... И в магазин я не пошла. А как звали... Да ты, Варвара, знаешь, — обернулась Аня к Ситниковой. Та кивнула:
— Помню, как директор сельпо уговаривал...
— Вот-вот! А я не пошла. Там у них — и не хочешь, а к рукам прилипнет, — Анна строго поджала губы. — Из нашего класса одна Катька Соленова хорошо пристроилась. С молодости — в санатории сестрой-хозяйкой. А там и Зухера себе приглядела...
Павел Семенович Зухер когда-то работал мельником на маленькой мельнице, потом завхозом в санатории. Добродушный и веселый, он стал полулегендарной личностью из-за своего большого живота. «Пузо-то наел, — говорили в деревне, — как у Зухера».
— Три года получила твоя Катька за недостачу, — буркнул Саша.
— Подумаешь, три года, — криво усмехнулась Анна. Она, похоже, опьянела и спорила теперь из окаянства. — Отсидела-то год! За примерное поведение два года скостили. Да и то на фабрике работала. В тепле. Одета, обута. Еще и деньжат привезла.
— Соленова в нашем классе всего год проучилась, — сказал Борис. — Нашей ее и считать-то нельзя. — И все посмотрели на Антонова.
Алексей Николаевич улыбнулся:
— И меня за своего не считаете?
— Сиди уж! — обнял его за плечи Саша. — Ты у нас благополучный. До самой столицы добрался.
— В Москве тоже не сладко. От одной толчеи в глазах темно, — вздохнула Дарья Филипповна. Пять лет назад она наконец вняла настойчивым письмам Антонова и вместе с Сашей гостила у него две недели.
— А все равно тянутся туда люди, будто медом намазано, — сказал Борис.
— Борьке вот Ольга Ростиславна вскружила голову. Простите, Борису Ивановичу. — Анна дурашливо поклонилась в сторону Ситникова. — «У тебя талант! Будешь великим художником». Он и ушел из техникума. А мог бы стать хорошим ветеринаром. Вот Виктор Андреич, мой сосед, живет как барин, всего в избытке! Любо-дорого посмотреть. А Борис из техникума ушел, а пришел куда?
— У Бориса выставка была в Гатчине. Во Дворце культуры, — возразил Саша.
Анна покачала головой.
— На шестом-то десятке! Да и что здесь особенного? Красиво не скажу плохого. А сколько он в жизни помаялся? И лесником поработал, и на почте — по столбам лазал. И в пожарке...
— Что ты чужую жизнь-то считаешь! — раздраженно перебила Анну Варвара. — Живем не хуже других!
— Вот то-то, что не хуже! А где оно, счастье?
— И счастьем бог не обидел. Боря, скажи ты ей! — обернулась Варвара к мужу, но тот только подмигнул ей и улыбнулся.
— А Вася Богунков? — напомнил Саша, и все оживились.
— Ну, конечно. А Вася-то! Васю мы и забыли...
Вася, Василий Сергеевич Богунков, их соученик по начальной, а потом и по средней школе, стал человеком знаменитым, настоящим художником. И в Ленинграде, и даже в Москве устраивались его персональные выставки, о нем нет-нет да и писали газеты. И лучшие его картины, — так, во всяком случае, считали все его земляки, — были написаны в родной деревне, в окрестных борах, на высоких красных берегах Оредежа, в Батове. Раньше Василий каждое лето до глубокой осени проводил на родине, но три года назад умерла его мать, и он, заколотив дом, больше не появлялся. А на прощанье сказал друзьям: «Вот поезжу по свету — вернусь насовсем. Помирать дома буду...» Может, и для красного словца сказал, но в деревне эту фразу крепко запомнили и нет-нет да и приводили к слову.
— Жаль, что Вася не написал портрет Ольги Ростиславны, — сказал Антонов.
— И правда, — спохватилась Анна. — Вот ведь как здорово было бы! Висел бы портрет на выставках. Смотрели бы на него люди, читали подпись: «Учительница Ольга Ростиславна...»
— И мы не надоумили, — сказал Саша.
— Сам не маленький. Мог бы сообразить, — проворчал Борис.
— Давайте пошлем Васе ее фото, — Анна обвела всех взглядом, ища поддержки. — Ведь может же он и с карточки нарисовать? Правда? Найдем покрасивее, там, где Ольга Ростиславна молодая...
— Конечно, может с карточки, — поддержал Антонов. — И не надо искать красивую. Пошлем такую, какой она всегда была, — и подумал о том, что, сколько помнит Ольгу Ростиславну, она была всегда для него одинаковая. Даже тогда, когда он впервые увидел ее. Она всегда казалась ему старой в своей смешной шляпке-панамке и в золоченом пенсне. Сколько же лет ей было тогда, перед войной? Он прикинул: в восемьдесят четыре ее не стало. Значит, сорок пять. Да, немало... Немудрено, что она казалась ему старухой.
— А ты, Боря, тоже мог бы портрет сделать, — сказала Варвара мужу. — Маму нарисовал — уж так похоже.
— Попробую, — отозвался Борис.
— Нарисуй, Боренька, — попросила Анна. — Мы портрет в Рождественском музее повесим...
Сидели за чаем долго. Дарье Филипповне пришлось еще раз ставить самовар. Первой поднялась Варвара:
— Нам пора, — она поглядела на маленькие часики. — Хоть немного поспать. Давай, Боря, поднимайся.
Варвара работала дояркой, и вставать приходилось спозаранку. Вслед за Ситниковыми потянулись остальные.
— Я вам чего на прощанье-то посоветую, — сказала вдруг Дарья Филипповна. Она все еще сидела за столом, и в большой, расписанной яркими розами, чашке дымился крепкий чай. — Нечего вам казниться да сердце себе рвать. Жить она устала, Ростиславна. Вот чего. И только. Доживете до старости, сами поймете...
— Скажешь ты, мама! — недовольно буркнул Саша. — Жить еще никто не уставал.
— Доживешь — и про это узнаешь, — повторила Дарья Филипповна. — Я уж тоже переходила, живу по накату. Давно умирать пора, да остановиться некогда. А уж как устала, как устала... — она тяжело, как-то очень горько вздохнула и будто съежилась. И Антонов увидел, что она все-таки очень постарела за последние годы.
— Не было бы вас да внуков-оболтусов — легла бы да умерла, не сходя с места. — Дарья Филипповна осторожно налила себе чай в блюдце и задумчиво посмотрела в окно, в белые сумерки июльской ночи.
— А я читал, что древние греки в глубокой старости ложились, задерживали дыхание и умирали, — сказал Борис.
Дарья Филипповна обернулась от окна и посмотрела на него долгим грустным взглядом.
— Ладно, грек! — легонько толкнула Бориса жена. — Завтра опять не добудиться будет.
— Она всю жизнь одинокой была, — задумчиво сказал Саша, когда они вышли на улицу.
— Вот-вот. Одинокой! — подтвердила Анна. — А мы? Мы-то где были? Здрасте, Ольга Ростиславна. До свиданья, Ольга Ростиславна! Обросли детишками, мужьями да женами, огородами да мотоциклами.
— Но, но! — шутливо прикрикнул Саша. — Ты насчет мотоциклов-то полегче!
— Не в этом дело, — с горячностью сказал Алексей Николаевич. — Не в этом дело! Ты могла бы хоть об стенку разбиться, а семьи, своей семьи, Ольге Ростиславне не заменила. Даже если бы переселилась к ней жить! Не в этом дело! — снова повторил он, не зная, как бы лучше объяснить свою мысль.
— А в чем же? — спросила Анна с вызовом. Но Антонов промолчал. Он думал о том, что, наверное, Ольга Ростиславна была очень гордой и переживала за своих учеников. Переживала за то, что они не смогли добиться того, чего она им страстно желала и на что они — она-то знала об этом лучше других — были способны. А с жизнью не так-то легко справиться, думал Алексей Николаевич. И не все мы были к этому готовы, не все сумели следовать тому прекрасному, что она сумела приоткрыть нам. А еще вспомнились ему слова какого-то философа: «Я научил вас думать хорошо. Теперь попробуйте так же хорошо поступать...»
...Антонов пошел проводить Анну. На западе, в Зарецкой стороне, светлела широкая полоса неба. В деревне почти нигде не было видно света, и только в новом угловом доме у прогона в одном из окошек горел свет.
— Ленка, Володи Маричева племянница, к экзаменам готовится, — сказала Анна. И вздохнула. Володя Маричев учился вместе с ними у Ольги Ростиславны. Мальчишкой ушел в партизаны и погиб.
«И Николай Гонохов в партизанах погиб, — подумал Антонов. — И тоже у Ольги Ростиславны учился...»
...Они молча прошли по деревне, до самого Оредежа. Ночью река не показалась Алексею Николаевичу такой узкой и мелкой, как днем. У Большого камня, как и в далеком детстве, журчала, обтекая его, быстрая серебристая вода. Слева, где до войны стояла мельница, слоился плотный туман.
— Ну я пришла, — Анна остановилась и показала рукой на неясный силуэт дома на высоком берегу. — Я теперь здесь живу. Недавно построились. Ты не забудь про Васю-то. Разыщи. Пускай портрет нарисует...
— Разыщу. Не беспокойся, — ответил Антонов и подал Анне руку. Ладонь у нее была крепкая, мужская, Не оборачиваясь, Анна пошла вверх по дорожке.
«Когда-то мы с ней целовались здесь на берегу», — подумал Антонов.
Идти домой не хотелось. И он пошел по тропке вдоль реки, вдоль молодого сосняка, и вышел в поле. Здесь, как и в детстве, пахло поспевающими хлебами, лебедой, клевером...
Венеция, вид с Моло
Поезд Рим — Триест отходил от вокзала Термини в десять тридцать вечера. За полчаса до отправления мы попали в пробку, и надо мной вполне реально нависла угроза опоздания.
— Володя, погуди им, — попросила мужа Лидия Никитична, с беспокойством вглядываясь в армаду застрявших перед нами автомашин. Она жила в Риме третий месяц и, попав в автомобильную ловушку, остро переживала состояние бессилия и обреченности.
Владимир Афанасьевич, представитель нашего «Интуриста», лишь улыбнулся и покрутил головой.
С истошным завыванием, чудом прокладывая себе дорогу, медленно двигалась полицейская машина. Синие отсветы мигалки причудливо изменяли тона, отражаясь на желтых, красных, зеленых, черных машинах. К сиренам полицейских автомобилей, то и дело проносившихся по Риму, привыкнуть было невозможно. Не знаю, как уж там подбирают тембр этих сирен, но их высокий — на одной ноте — долгий вой вселял чувство тревоги и надвигающейся беды.
Внезапно, словно кто-то открыл в нужном месте заслонку, поток автомобилей двинулся, набирая скорость. Пять минут бешеной езды, пятнадцать минут поиска места для стоянки — и мы под сводами огромного вокзала.
— Перейдете через Большой Канал, спросите, как найти площадь Рима, — говорит Владимир Афанасьевич. — Там недалеко и ваш отель.
Лидия Никитична протягивает полиэтиленовую сумку:
— Здесь яблоки и апельсины. В дорогу...
Мелодичный перезвон по вокзальному радио. «Поезд Рим — Триест отправляется...» Медленно проплывают мимо станционные постройки, темные составы. Потом какие-то пакгаузы, мрачные, без единого огонька, кирпичные дома. Даже не верится, что еще несколько часов назад я бродил у Колизея, поднимался на Авентинский холм, ехал по блещущей огнями Виа Национале.
В купе сидячего вагона только двое попутчиков. Пожилая грузная женщина в черном платье. Доброе лицо омрачено страдальческой гримасой — у нее опухают ноги. Женщина искоса посматривает на меня и на другого соседа — молодого стройного мужчину с напомаженными волосами и идеальным пробором, — пытается определить, удобно ли в нашем присутствии снять туфли. Наконец, решив, что удобно, она, тяжело вздохнув, сбрасывает их и, поймав мой взгляд, чуть виновато улыбается. Молодой мужчина раскрывает свой «дипломат», достает пачку бумаг и с серьезным видом углубляется в их изучение. Но не проходит и получаса, как мужчина складывает назад в чемоданчик бумаги, аккуратно расправляет шлицы пиджака и, усевшись поудобнее, засыпает. Я гашу свет. Ехать всю ночь — поезд прибывает в Венецию в шесть утра, — но спать не хочется. Меня все больше и больше одолевает нетерпение, желание поскорее увидеть гондолы на каналах, знаменитый Палаццо Дукала — Дворец Дожей, о котором я столько читал а столько раз видел его на фотографиях и на картинах.
Мы не властны в своих воспоминаниях. Они приходят самым неожиданным образом, чаще всего тогда, когда мы их не зовем. И могут воскресить события, о которых мы не вспомнили ни разу в жизни.
Так случилось и со мной — я вспомнил Венецию моего раннего детства...
В детстве я слышал о Венеции, наверное, больше, чем о каком-либо другом иностранном городе. Еще не подозревая о том, что она существует, я уже знал, что такое «венецианские окна» — такие окна были в нашем доме на Третьей линии Васильевского острова. На том же этаже, что и мы, в квартире напротив, жили две сестры и брат. Ольга Ивановна, Мария Ивановна и Алексей Иванович. Мои родители, уходя изредка вечером в гости или в театр, оставляли меня со стариками. Впрочем, стариками я их называю условно: мне было шесть-семь лет, и все люди старше тридцати казались мне пожилыми.
Почему они жили одни, я не знаю: родители никогда при мне о соседях не говорили. В моей памяти даже не сохранилось их фамилии. А скорее всего я и не знал ее.
Пребывание в квартире напротив было для меня всегда праздником. Больше всего я любил Марию Ивановну, самую старшую из них. Радушная и ласковая, она усаживала меня за большой обеденный стол и вытаскивала из шкафа альбомы с открытками, на которых были изображены города мира. Мы перелистывали страницу за страницей, шумно обсуждая проблему, в каком городе интереснее жить, и Мария Ивановна неизменно останавливалась на Венеции.
— После нашего Васильевского острова, — говорила она, положив мне на плечо свою легонькую ласковую руку, — я могла бы жить только в Венеции.
А мне хотелось в Лондон, мама читала мне Конан Дойля, и я знал, что Шерлок Холмс живет на Бейкер-стрит. Жить в одном городе со знаменитым сыщиком мне казалось большим счастьем.
Мы с таким увлечением обсуждали с Марией Ивановной проблемы нашего будущего места жительства, что из другой комнаты выходила молчаливая Ольга Ивановна. Некоторое время она слушала наши препирательства молча, потом вдруг вынимала из альбома какую-нибудь открытку и говорила:
— А эту Алеша прислал нам из Парижа... Помнишь, Маша? Мы так долго ждали. Волновались... «Не волнуйтесь за меня, красули, целыми днями пропадаю в Лувре. Деньги еще есть. Да здравствует луковый суп!»
Сердце мое замирало. Но не от чтения поблекших строчек, написанных фиолетовыми чернилами, — на открытке была марка. Женский профиль в непонятном головном уборе. Недавно я начал собирать марки и не мог смотреть на них равнодушно. Но как ни горели мои глаза во время этих «путешествий» по городам и странам, язык мой не поворачивался попросить Марию Ивановну содрать марку с открытки. Вряд ли я понимал, как дорожат сестры открытками, — просто боялся Алексея Ивановича.
...Венеции был посвящен целый альбом. Как сейчас помню, на его пухлой обложке красовалась крошечная картинка с видом на Дворец Дожей.
— Вот это площадь Святого Марка, — показывала мне Мария Ивановна. — Это Гранд Канал. Гранд — значит большой, — тут же поясняла она. А Ольга Ивановна опять вынимала одну из открыток и начинала читать:
«Милые мои красули — что за чудо этот город! Писал бы да писал, не отрываясь на сон и еду. Особо красива площадь Сан Марко. В скуоле Сан-Рокко открыл для себя настоящего Тинторетто...»
— Тинторетто — итальянский художник, — шептала мне Мария Ивановна. — Жил четыреста лет назад.
«...Очень скучаю, — продолжала читать Ольга Ивановна. — Как-то поживают мои красули и мой Питер?»
Один раз я попал к соседям днем. Мария Ивановна провела меня в большую комнату, увешанную картинами. Алексей Иванович, с которым я встречался очень редко и никогда еще не разговаривал, стоял у мольберта. Не помню, писал ли он или готовил холст. Я был взволнован тем, что меня ввели в святая святых, и мало что замечал вокруг.
— А мы пришли к тебе в гости, Алешенька, — сказала Мария Ивановна.
Алексей Иванович повернул свою большую голову, улыбнулся.
— А-а... Сосед. Добро пожаловать... — И снова занялся своим делом. А мы переходили от одной картины к другой, и Мария Ивановна вполголоса рассказывала мне о них. На нескольких картинах были изображены венецианские пейзажи. Я помню только яркие, красочные тона и голубое-голубое небо.
— Ну, видишь, как красиво? Что твой мрачный Лондон! — сказала Мария Ивановна. — То ли дело Венеция. Вот где жить интересно.