Даниэль Клугер
Волчонок
1
Волк еще дышал.
Воздух со свистом вырывался из полуоткрытой пасти, розовая пена стекала с языка на рыжую, сожженную солнцем траву. Зверь привстал на передние лапы, но тут же снова упал. Стрела, засевшая в позвоночнике, лишила его возможности двигаться, и главное оружие — ловкость, молниеносность броска — оказалось утраченным навсегда.
Волк тоскливо завыл. Краешком глаза он видел лес, прозрачно светящийся на горизонте и уже недосягаемый, с каждой секундой, с каждым свистящим выдохом из окровавленной пасти уходящий все дальше и дальше.
Бока, покрытые бурой, местами не успевшей слинять шерстью, судорожно поднимались и опадали в такт дыханию, сил оставалось все меньше, глаза мутнели.
Резкий свист заставил зверя насторожиться, он попытался подняться, из последних сил напрягая ставшие вдруг вялыми мускулы, тоскливое ожидание в его глазах сменилось ненавистью: он увидел человека.
Волк зарычал, и это рычание, казалось, отогнало неумолимую смерть. Когти впились в рыхлую землю, кровавая пена закапала чаще.
Человек остановил коня, злобно зафыркавшего на лежащего зверя, легко спрыгнул на землю и направился к волку. Тот снова зарычал, но уже слабее, и потянулся навстречу человеку. Ярость его была столь велика, что ему удалось протащить парализованное тело на несколько шагов. Теперь они были совсем рядом — охотник и добыча.
Охотник медленно потянул из-за пояса нож. Солнце заплясало на лезвии.
— Ну-ну, друг, я не хотел… Рука сорвалась…
Рычание было ответом на эти слова, рычание, полное ненависти и бессилия.
Человек шагнул вперед, занес руку. Зверь судорожно дернул головой, пытаясь поймать, раздробить еще не утратившими силу челюстями эту руку, несущую смерть. Но не успел.
Всхлипнув, поднялись и замерли бока, волк уронил голову.
Его глаза застыли.
Пора весенних дождей в Синопе окончилась так же внезапно, как и началась. Казалось, только что ливневые потоки обрушивались на землю, и конца-края этому не было видно. Но вдруг тяжелые черные тучи растаяли, растворились в голубизне весеннего неба, и вновь появилось долгожданное солнце.
Впрочем, несмотря на долгожданность, радость от этого быстро исчезла. Сразу же вслед за сезоном дождей в Синопе установилась невыносимая жара. Миновало всего-навсего три дня, но за это время беспощадное, отнюдь не благодатное солнце так опалило несчастный город, что жизнь в столице Понтийского царства замерла. Причем это касалось и царского дворца, и самых жалких лачуг, лепившихся к городским стенам. Недавние проливные дожди вспоминались теперь синопцами в таких же примерно выражениях, в каких рапсоды поют о Золотом Веке. Поэзии в этих выражениях было, конечно, поменее, но чувства — куда больше. Над белыми пыльными улицами повисло подрагивающее, напряженно звенящее облако зноя.
Облако, словно гигантская губка, впитывало множество звуков, из которых обычно сплетается голос большого города, и поглощало их, окутывало город немотой, еле слышным однообразным знойным звоном.
Проклятый зной, проклятый звон действовал на нервы, лез в уши, будто гигантская назойливая муха.
Хуже всех переносили жару, конечно, старики. Даже они, вечно мерзнущие по ночам, вечно дрожащие из-за медленно текущей, давно остывшей крови — обливались потом, задыхались, жадно хватали беззубыми ртами обжигающий словно в паровой бане воздух и слабыми голосами рассуждали о том, что подобная резкая перемена погоды — большая редкость, что климат в Синопе всегда отличался мягкостью и что боги, видимо, прогневались на синопцев.
«И, наверное, не на всех, — добавляли они еле слышным шепотом, — а лишь на двоих…»
И уж совсем беззвучно, одними губами говорили они:
«На Митридата Эвергета и Лаодику. На царя и царицу…»
Боги или нет, но в этом году все, действительно, встало с ног на голову.
Во всяком случае, так считал тридцатилетний сотник царского войска Диофант, изнывавший от жары в недавно купленном доме на северо-восточной окраине Синопы.
Год назад, неожиданно для многих и, в первую очередь, для самого себя, Диофант, из простого сотника, начальника конного отряда царской гвардии превратился в воспитателя понтийского царевича Митридата Евпатора. Строго говоря, он считался воспитателем обоих царских сыновей — Митридата Евпатора и Митридата Хреста, однако последний отличался болезненностью и некоторой слабостью ума. Большую часть времени он проводил в гинекие дворца, с матерью, царицей Лаодикой.
Митридат Евпатор являл собою полную противоположность брату — живой, крепкий, сообразительный. Именно на него возлагал серьезные надежды отец. Диофант, в глубине души, побаивался своего воспитанника. Временами он испытывал к царевичу чувство, подобное чувству человека к молодому зверю, прирученному, но все еще опасному. Иногда же Диофанту казалось, что не он воспитывает и обучает Митридата Евпатора, а кто-то другой, принявший образ двенадцатилетнего мальчика из дворца, испытывает его, посмеиваясь над его несообразительностью и тщательно скрываемой растерянностью.
Диофант долго ломал голову над странной, как ему казалось, прихотью царя. Действительно, трудно было понять, почему Митридат Эвергет, имевший возможность пригласить в качестве учителя для сыновей любого мудреца из Эллады или Италии, остановил свой выбор на малоизвестном и заурядном сотнике собственной гвардии. Следует оговориться: сам Диофант отнюдь не был о себе столь уж невысокого мнения, напротив, в мечтах он видел себя если не стратегом всего понтийского войска, то, во всяком случае, начальником гвардии. Но даже в мечтах он не заходил так далеко.
Понтийский царь был человеком импульсивным и зачастую принимал решения, в том числе и достаточно важные, под влиянием случайного стечения обстоятельств. Не исключено, впрочем, что он просто не хотел приближать к наследнику чужака, пусть даже ученого, а выбор кого-либо из придворных неизбежно означал бы возможное нежелательное влияние на будущего царя. В этом случае Диофант подвернулся кстати. Он не имел влиятельных родственников, не был связан ни с какими дворцовыми группировками, а был тем, кем был — достаточно опытным солдатом, с умеренным честолюбием, безукоризненной исполнительностью, трезвой головой, а главное — безусловной преданностью Митридату Эвергету.
Не далее как десять дней назад, царь, так же неожиданно, освободил Диофанта от обязанностей воспитателя. Сотнику вручена была весьма значительная сумма денег, большую часть которых он и потратил на покупку первого в своей жизни собственного дома.
Сотнику предоставили нечто вроде отпуска — неопределенной продолжительности — и он собирался посетить места своей юности — Херсонес Таврический и, особенно, Пантикапей, столицу Боспора, где у него было немало добрых друзей и где он не прочь был даже задержаться, поступив на службу к боспорскому царю Перисаду.
И вот — проклятая жара, он уже третий день валяется на мокром от пота ложе, то и дело проваливаясь в забытье.
А много, много чего надо сделать.
И ясная голова нужна, ясная, а не гудящий горшок. А тут еще это трижды проклятое солнце, смертоносный зной, чтоб ему…
Диофант поднялся, мотая головой и постепенно свирепея. Схватил стоявший у ложа кувшин, вылил на себя остаток воды. Никакого облегчения. Вода успела порядком нагреться.
— Чтоб тебя… — простонал он и со злостью запустил кувшином в стену. Кувшин оглушительно разбился. На пересохших губах Диофанта появилась бессмысленно-блаженная улыбка, словно звук расколовшегося кувшина расколол облако зноя.
Время шло медленно, время было душным, как воздух. Диофант лежал на ложе, уставившись невидящим взглядом в потолок. Следовало встряхнуться, следовало встать и выйти из дома, он обязательно должен был попасть сегодня в порт.
Диофант со вздохом встал, натянул на мокрое тело одежду и вышел из дома.
Белые камни и белые стены не успевали остыть за короткие летние ночи. Даже близость моря, Понта Эвксинского, не ощущалась, не приносила желаемого облегчения. И если многие синопцы спешили каждый день к гавани, то, скорее, по привычке. Ибо и здесь не чувствовалось ни малейшего ветерка, ни малейшей прохлады.
Выйдя на улицу, Диофант оглянулся. Странное чувство на миг охватило его: он подумал вдруг, что этот дом, купленный несколько дней назад и еще необжитый, никогда не будет обжит. Он даже не был уверен в том, что вернется сюда. На поясе висел кошель с царскими деньгами. Может быть, сегодня он еще вернется в новый дом, а завтра покинет его навсегда.
Диофант потер лоб. Странные мысли, нелепые настроения навевал зной, никаких иных причин для этого не было. Все прекрасно, и он отправляется в гавань, чтобы встретить боспорскую триеру «Галена». А там видно будет. Он улыбнулся, задрал голову и прикрыл ладонью глаза. Пальцы окрасились пурпуром.
— Встала младая, с перстами пурпурными, Эос! — продекламировал он и расхохотался.
Словно эхом его хохота, из ближайшего дома, из-за глухой каменной ограды донесся пронзительный крик женщины и следом за ним, после короткой паузы, — мяукающий плач ребенка.
Диофант растерянно замолчал, а потом снова расхохотался:
— Совсем с ума сошли… Рожать в такую жару, о боги! — и, продолжая смеяться, неторопливо пошел длинной улицей к порту.
По небу медленно, покойно ползло еле заметное облачко.
Корабли военного флота Митридата Эвергета, торговые суда из Эллады и Таврики, из Италии и Египта стояли с обвисшими парусами. Моряки дурели от нескончаемого безнадежного ожидания, да и само море, казалось, изнемогало от жестоких лучей солнца, лежало бескрайней и беспомощной гладью, сливаясь у горизонта с небом.
Плотная обволакивающая духота все тяжелела и тяжелела, словно наливалась свинцом, еще немного — и раздавит веселый город Синопу невидимая, неодолимая тяжесть.
Диофант опустился на горячую гальку, окинул взглядом корабли. Их было не так много, и «Галены» среди них не было. Видимо, штиль застал ее в пути, а на веслах идти дольше. Он лениво бросил камешек в воду — плоско, так, чтобы камешек несколько раз подпрыгнул на водной глади. Улегся навзничь, положив руки под голову.
Давешнее облачко быстро росло в размерах, темнело. Край его уже закрывал солнце.
Диофант закрыл глаза.
Что влекло его в Боспор, кроме желания посетить город, в котором не раз бывал когда-то? Он и сам толком не знал. Просто остался временно не у дел. Значит близилась скука. Больше всего на свете сотник не любил скуки. Скуки и неопределенности. Он был человеком дела.
Несколько крупных капель пробарабанили по груди Диофанта, одна ударила по губам. Он улыбнулся, по-прежнему не раскрывая глаз.
Собственно, неопределенность раздражала его в еще большей степени, чем скука. Неопределенности хватало. Неопределенные, непонятные вещи происходили в Синопе. Не он один чувствовал это. Доказательством тому — ожидаемый приход боспорской триеры. Что почувствовал, что узнал умный и осторожный Перисад? Что за вести принесли ему боспорские купцы, часто навещающие столицу Понта? Для чего царь Боспора направил сюда боевой корабль? Почему именно его, Диофанта, предупредили об этом?
Впрочем, ответ на последний вопрос ему известен. Причиной тому — его положение воспитателя царевича. Бывшее положение. Просто Перисаду еще не успели сообщить об этом.
Резкий шквал налетел неожиданно, так что два небольших торговых судна были мгновенно превращены в щепки. Моряки остальных судов и кораблей спешно убирали паруса, не рискуя выйти в неожиданно изменившееся, грозно забурлившее море. Некоторые суда, поменьше, выволакивали на берег, укрепляли ремнями и канатами.
Небо потемнело до черноты.
Ливневые струи хлынули стремительно и внезапно. Казалось, не из туч, а наоборот — с земли ударили вдруг в темное низкое небо.
Вернувшись домой и войдя в спальню, Диофант обнаружил, что промок до нитки. Не снимая мокрой одежды, он выпил вина, повалился на пол, на расстеленную львиную шкуру, и замер.
Пора было найти ответы на вопросы. На бесконечные вопросы плававшие в воздухе.
Что происходит в Синопе?
Что происходит во дворце?
Он не знал. Знал только, что его чутье, острое звериное чутье заставляло к чему-то готовиться. К чему?
К войне? К войне против Рима? Возможно. Даже наверное. Война рано или поздно начнется. Наместник Республики Маний Аквилий никогда не примириться с существованием могучего царства на границах Римской Азии. Что-то произойдет. Что-то должно произойти, вот-вот. Римляне, люди Мания Аквилия, снуют вокруг дворца. В воздухе пахнет заговором, и даже не одним. Отвратительный запах.
Дорилай Тактик, правая рука царя, можно сказать, его второе «я» — в Элладе. Неторопливо, обстоятельно, даже как-то лениво занимается чепухой — вербовкой наемников для понтийского войска или чем-то подобным. То есть, это не чепуха, конечно, напротив, очень важное дело, но… Но — сейчас? Но — Дорилай? И явно не торопится назад, в Синопу. Выжидает? Боится? Или…
Что за тайна?
Между царем и царицей Лаодикой — открытый разрыв. Почему? Из-за чего?
Лаодика, царица…
Что-то слишком часто мысли Диофанта стали возвращаться к этой женщине, красавице, ведущей свой род от великого Македонца.
И еще один человек.
Диофант поднялся, подошел к двери, выглянул наружу. Грохотал ливень.
И еще один человек, его бывший воспитанник, наследник престола. Митридат Евпатор.
— Я должен увезти царевича в Боспор, — сказал он вдруг и сам испугался собственного голоса. Мысль пришла ему в голову совершенно неожиданно и только сейчас. Почему? Диофант не мог объяснить. Но с каждым мгновением убеждался в том, что именно это он и должен сделать.
Увезти Митридата Евпатора из Синопы.
В Пантикапей.
Бурлящие, пенящиеся потоки, побежавшие по улицам, унесли в море несколько убогих окраинных хижин вместе с их обитателями, прочие дома быстро окружались грязно-бурой водой, и скоро вся Синопа превратилась в гигантский архипелаг, состоящий из несвязанных друг с другом больших и малых островов.
Дождь лил всю ночь и весь день, лишь к вечеру начал стихать и ночью, наконец, прекратился полностью.
И только тогда город постепенно пришел в себя, кое-как оправившись от встряски.
Солнце вновь появилось в небе. Хмуро, тускло-недоверчиво смотрело оно на вползавшую в порт, потрепанную недавним штормом триеру.
На борту триеры чернело имя: «Галена».
Во дворце царя Митридата V Эвергета было странное и непривычное затишье. Еще недавно дворец был шумным и бурлящим, больше походил на военный лагерь накануне похода. И вдруг опустел, для стороннего взгляда — внезапно и беспричинно. Многие друзья и соратники понтийского царя, едва позволила погода, двинулись на быстроходных кораблях кто в Элладу, кто в Боспор Киммерийский, кто в Херсонес Таврический, или верхом — в Пергам, ныне римскую провинцию Азии, в Армению Великую. Другие — их, впрочем, было немного, — решив позволить себе небольшой отдых посреди военных приготовлений, занялись охотой. Среди этих последних был и юный наследник Митридата Эвергета — двенадцатилетний Митридат Евпатор. Пышный, недавно отстроенный дворец опустел и затих.
Тише всего было на женской половине, в покоях царицы Лаодики. Упорно ходили слухи, будто между царем и царицей произошла серьезная размолвка, что царь более не посещает спальню Лаодики и крайне редко показывался с ней — даже в случаях, предписанных придворным ритуалом и древними обычаями. Поговаривали, что Митридат Эвергет теперь проводит дни в военном лагере за городом, изредка выезжая на охоту, а ночи — в спальне новой наложницы, юной сирийки, недавно появившейся во дворце. Иные полагали причиной размолвки именно эту наложницу, ибо царь вступил в опасный для брака возраст, а красавица Лаодика была, увы, не весьма молода. Но очень глухо и с оглядкой говорили также и о том, что, в действительности, причины размолвки куда серьезнее и лежат они в усиленных военных приготовлениях Митридата Эвергета, в подготовке к вооруженному столкновению с Римской республикой. Не было секретом для осведомленных людей (а таких в Синопе хватало), что царица всегда была сторонницей дружеских отношений с могучей западной державой и что по ее инициативе Митридат Эвергет был союзником Рима в недавней войне против восставшего Пергама. И вплоть до последнего времени у нее довольно часто бывали римляне, в том числе и люди римского наместника в Азии Мания Аквилия. Иной раз она принимала их открыто и демонстративно, чаще — тайно.
Царица в глубине души считала своего царственного супруга варваром. Хотя и получившим эллинское воспитание, хотя и отпрыском знатнейшего на Востоке рода Ахеменидов, потомков Дария Гистаспа, но — варваром. Пьющим неразбавленное вино, любящим лошадей и женщин, коверкающим эллинскую речь.
В первые годы супружества Лаодике даже нравилось это. В мечтах она видела себя обуздывающей свирепого варвара, хотя ничего свирепого в Митридате Эвергете не было. Во всяком случае, долгое время царь действительно прислушивался к мнениям царицы. Но то было давно.
Теперь Лаодика, отослав всех служанок и рабынь, довольствуясь обществом старой глухой своей кормилицы Фрины, проводила все время одна.
Глухие и неясные разговоры, полные намеков, туманных слухов, доходили и до самой царицы, и тогда лицо ее, белое, мраморное, с тонкими правильными чертами, становилось еще более неподвижным, превращалось в маску.
Разговоры…
Лаодика невесело усмехнулась. По телу прошла болезненная судорога. Она вспомнила мерный, негромкий, но с металлическими нотками голос Митридата Эвергета, его неистребимый персидский акцент, его невозмутимое лицо, холодные прозрачно-голубые глаза.
— Мои слуги встретили близ Синопы странного путника, — сказал он. — Путник направлялся, по-видимому, очень далеко. Во всяком случае, так показалось моим слугам. Он очень торопился, и его пришлось остановить стрелой.
Царь стоял перед ней неподвижно, заложив руки за спину. На нем была походная одежда, под длинным тонким плащом — легкий кожаный панцирь. Последнее время он всегда одевался так. Царь явился к ней неожиданно, без предупреждения, стремительно вошел в покои. У нее на мгновение появилась безумная надежда на то, что он вернулся к
Митридат Эвергет смотрел куда-то вверх, а Лаодика сидела перед ним на высоком резном ложе, неестественно выпрямившись, напряженно, и смотрела на него, широко раскрыв глаза, не в силах отвести взгляда от его бледных, едва шевелившихся губ. Больше всего она хотела, чтобы он посмотрел на нее своими холодными глазами. Больше всего она боялась встретить взгляд его холодных глаз.
— Да, — сказал Эвергет. — Его остановили стрелой, поэтому я не знаю: был ли он для тебя всего лишь гонцом или кем-то еще. Я не знаю его имени и звания. Знаю только, что при нем было письмо, написанное тобой. Сама ли ты писала это письмо, или тебе подсказали — это мне тоже неизвестно. Всего этого я не знаю и не хочу знать, поскольку это для меня не имеет значения. Имеет значение другое. Отныне я хорошо знаю, что ты в лагере моих врагов. Возможно, ты даже ненавидишь меня. Что ж, скажу откровенно, — я подозревал это.
Его лицо чуть дрогнуло.
— Ты не отвечаешь, царица? Это хорошо. Ты не споришь, не отрицаешь, и это тоже хорошо. По крайней мере, мне не придется уличать тебя во лжи. Цари не лгут, — по-прежнему глядя вверх, сказал он. — Скажу только одно слово: поздно.