Моралисты печати (мало ли их?) по обыкновению изобличали попавшихся мелких чиновников и вопияли против развращения нравов. Признавая во всяком Юханцеве какого-то слетевшего с небес червонного валета, а не самый
Людям, живущим в условиях, роковым образом ставящих дилемму: «Или с нами — или против нас», или «принимай жизнь со всеми ее последствиями, или убирайся вон» — таким людям, выросшим в той среде, где ответственность является только перед своей совестью, людям, которым нередко и семья, и школа, и жизнь пели одну и ту же песнь, — моралисты печати рекомендовали «обновиться», «воспрянуть» и «найти бога»… Когда другая часть печати повторяла прописные истины, что нравы постепенно улучшаются лучшими условиями, что совесть делается щекотливее, когда она принуждена не только давать отчеты самой себе, но и контрольной палате, что народу следует прийти на помощь не добрыми советами «трудиться и чтить заповеди», а более реальными актами, — когда, говорю, одна часть смеялась над больной фантазией Достоевского, рекомендовавшего «страдание» как средство найти «Христа», — в ответ на это, разумеется, раздались сугубые крики:
— Воспрянем!.. Вспомним бога!.. Обновимся!..
Давно уж мы, таким образом, призываем и бога, и грозим дьяволом, а всё-таки человек, находящийся у доходного места и не пользующийся «случаем» — редкость, которую можно показывать за деньги. И «египетская» наша язва растет, разъедая наш организм. Эта язва скрывается под разными названиями. Начинаясь с концессий, промесс, разных видов хищения, она проходит постепенно по всем классам и сословиям и оканчивается бесцеремонным «урывом» гривенников и пятаков с извозчиков, с прислуги и т. п.
Петербургские извозчики очень жалуются на «фараонов» — так почему-то они, едва ли имеющие знакомство с египетской историей, называют городовых. Жалуются они на поборы, особо установленные низшими чинами полиции за право стоять у театров, клубов и тому подобных мест. Жалуются они нередко и на штрафы, и на ту своеобразную манеру усовещивания, какую вы можете нередко наблюдать на железных дорогах, у театров, и т. д. Многие, быть может, скажут, что в общей картине эти детали — мелочь, но «мелочь» эта ложится на спину бедного человека, и мало того, что обижает его, имеет и воспитательное значение, словно бы доказывая и ему, что без гривенника или пятачка нельзя пользоваться своими правами.
«Город» оказывает свое влияние на «деревню». И там без «взятки» нельзя обойтись… Везде развились у нас различные «сборы», различные дополнительные платежи, официально не признанные, но освященные обычаем… Всякий, начиная с крупного дельца и кончая мелкой сошкой, не может обойтись без разных непредвиденных расходов. Но одному они вознаграждаются сторицей, а другому дают чистый дефицит… Концессионер, прежде чем приступить к «соисканию», должен открыть счет «предварительных расходов», подрядчик — счет «непредвиденных», торговец — имеет постоянные «текущие расходы», простой обыватель — «случайные», — словом, нет уголка в обширном нашем отечестве, где бы не было каких-нибудь особенных «счетов» между пастырями и пасомыми…
Несколько лет тому назад мне довелось быть в одном бойком приморском городе, и я крайне был изумлен, когда в одной из контор увидал «праздничный» список с очень значительным итогом. Я полюбопытствовал узнать, кому вносится столь значительная дань, и в ответ получил длинный перечень лиц. В этом перечне не забыты были, конечно, и полицейские власти, и таможенные чины, и ведомство путей сообщения, и министерство почт и телеграфов, словом, за исключением судебного и контрольного ведомств, представители всех остальных числились в списке. Числились даже и лица частных служб, как то: служащие в местном банке, по железной дороге.
На дальнейшие вопросы мои хитроумный грек с острова Хиоса, имевший самые основательные понятия о «бакчише» и не менее основательные понятия о том, что «не посеяв, не пожнешь», даже несколько удивился, когда я спросил, к чему он платит эту дань. Он объяснил мне, что все «конторы» платят, во избежание всяких неприятностей, и добавил, что «иначе нельзя».
И он начал высчитывать:
— Полиции надо… Прежде мы больше платили, но с тех пор, как стало городское управление, сбавили «содержание», — заметил он в скобках. — Затем таможне надо; с каждой баржи по рублю платим, расчет в конце года, к праздникам, а то, того и гляди, задержка будет, если не станем платить… «Водяному» тоже нельзя… тоже дело делает…
— Ну, а почтмейстеру зачем?..
— Как же… А письмо не во́-время отправит… Наше дело — коммерческое…
— Но «телеграфу» к чему дань?
— Тоже надо… Не то могут телеграмму задержать…
— Ну, а начальнику станции?..
— А вагоны?.. Иногда до зарезу нужно отправить товар, а вам скажут: вагонов нет…
Оказалось, что всем «нужно» было платить, и всем платят…
«Воспрянем» и обрящем в себе самом «нового человека»! Уверим всех этих «получателей», чтобы они не получали… Каждый из них наверное ответит, что это дело его «совести».
— Все под богом ходим! — говорил мне как-то один препочтенный мелкий чиновник, жалуясь на печать. — Там какие-нибудь гроши собираешь, так газета сейчас кричит: «караул», — а где сотни тысяч летят, вы, господа, больше «вообще» говорите… За что же мы-то одни такие окаянные, скажите на милость?.. Ну, положим, взял что добровольно дали… взял, так ведь разве я один?.. Что ж я-то дурак, лямку тяни да еще героя разыгрывай… Ведь все смеяться станут… Тоже — дети!..
— А как начальство узнает?..
— Начальство… Где ему узнать, а если узнает, так ведь… — Он не окончил, подмигнул глазом и весело рассмеялся: — Шутник вы, как я посмотрю… Купец наживается, людей грабит, а я даже и с него не могу взять?.. Да я и не беру, а получаю «гонорар», так сказать, дополнительное содержание…
Какой тут Иоанн Златоуст убедит его? Какой моралист заставит его сделаться «дураком» и потерять общее уважение?..
Чествование выдающихся деятелей науки, искусства и литературы у нас большая редкость. Большинство русского общества тяжело на подъем, когда ему напоминают о его лучших людях, и нередко обнаруживает прискорбное равнодушие к заслугам, оказываемым в высших областях человеческой деятельности.
Такой индифферентизм большинства объясняется, конечно, причинами, всем хорошо известными, и было бы более чем наивно удивляться, что мы, русские, мало знакомы с героями науки и литературы. И, в самом деле, давно ли наука и литература получили право некоторого гражданства в нашей жизни? Еще до сих пор нас точно пугает свобода исследования, широкий полет человеческой мысли, и только незначительное меньшинство способно оценить их значение и проникнуться уважением к людям, посвятившим себя неблагодарному, полному случайности и мук, труду. Большинство остается равнодушным, а громадная масса населения лишена возможности пользоваться даже грамотностью, и не скоро еще узнает имена людей, работавших на их духовное освобождение, и которых как бы в насмешку называют «народными» писателями.
Тем знаменательнее является событие прошлой недели, когда в лице Н. И. Пирогова отдана была дань уважения науке, и не только науке, но и общественным заслугам человека, старавшегося приложить убеждения к жизни и на практике провести систему воспитания, основанную на доверии и уважении к молодости.
На этот раз в зале Московского университета и на обеде в Благородном собрании, среди торжественных приветствий от различных ученых обществ, университетов, учреждений, печати и частных лиц, «Правда» явилась хоть на короткое время «торжествующей», и даже «Московские ведомости» не осмелились подтвердить безотрадного вывода старика и не смутили назойливыми вопросами при ее чествовании, в лице маститого старца, стоящего, по выражению его, «на пороге вечности», богатого прошлым, находящегося вне всяких партийных пристрастий, давно покинувшего общественную деятельность.
Деятельность эта, как известно, была покинута недобровольно. «Меня заставили отказаться от новаторства», — сказал, между прочим, юбиляр, и слова его имеют тем более грустное значение, что «новаторство» Пирогова, даже по словам врагов его взглядов на воспитание, признавалось не бесполезным; если оно не развилось пышным цветом, то не по его вине, — несмотря даже на невольные уступки, которые он должен был делать духу времени.
Почему рок тяготел над людьми убеждения, над педагогом, поставившим на своем знамени девиз: «воспитать человека», и деятельность его должна была прекратиться на полудороге? — вот вопросы, невольно возникавшие на чествовании юбиляра. Ответы на эти вопросы, быть может, найдутся в знаменитых «Вопросах жизни», написанных юбиляром в эпоху усиленного умственного брожения лучшей части общества, во времена надежд и упований, накануне освобождения крестьян и других реформ, имевших целью обновить русскую жизнь.
В нашей газете был помещен очерк деятельности Н. И. Пирогова в звании попечителя Киевского учебного округа. Это, однако, не помешает нам напомнить читателям и другие стороны общественной жизни замечательного ученого, публициста и общественного деятеля. В ней характерно отражаются: во-первых, эпоха и, во-вторых, то богатство случайностей и затруднений, какими обставлена была деятельность человека, проповедывавшего о том, что надо «быть, а не казаться», и сложившего руки в неравной борьбе, несмотря даже на известное общественное положение, как только слово должно было перейти в дело. Мы воспользуемся для этой цели вышедшей недавно брошюрой г. Бертенсона и затем напомним читателям (к сожалению, забытые многими) статьи Н. И. Пирогова.
Пирогов вступил в московский университет четырнадцатилетним отроком, в 1824–25 учебном году. Семнадцати лет от роду он окончил курс и, по совету профессора Е. О. Мухина, вступил в существовавший тогда профессорский институт. Из Москвы Пирогов был отправлен в Дерпт и после блистательного экзамена на степень доктора медицины уехал за границу на два года, где неутомимо работал у лучших профессоров тогдашнего времени. На профессорскую кафедру в Москве ему не суждено было попасть. Болезнь задержала его, по возвращении из-за границы, в Риге, и на кафедру хирургии был избран графом С. Г. Строгановым бывший университетский товарищ Пирогова — Иноземцев.
Но молодой русский ученый был приглашен занять кафедру в Дерпте. «К чести факультета и всего университета, следует сказать, — замечает автор брошюры, — что из всех русских университетов, именно этот последний (дерптский) сумел оценить по достоинству и дарования, и способности молодого русского ученого». Факт этот тем более замечателен, что дерптский университет имел всегда право приглашать из-за границы профессоров, пользующихся наибольшей известностью.
Работал Н. И. Пирогов неутомимо, «посвящая ежедневно восемь часов для занятия в клинике, аудитории и в анатомическом театре» и, кроме того, в течение четырех лет издал несколько замечательных ученых трудов.
Отправленный в Париж дерптским университетом, Н. И. Пирогов привез оттуда необыкновенно лестный отзыв знаменитого хирурга Вельпо́.
Автор брошюры рассказывает, между прочим, следующий эпизод: «Когда Пирогов представился этому светилу парижской медицинской школы, то застал Вельпо́ рассматривающим а́тлас, приложенный к анатомии фасций и артерий. Когда Вельпо́ узнал, что в Париж Пирогова привело желание учиться у него, то с живостью ответил: „Вы застали меня за вашей анатомией: не вам учиться у меня, а мне у вас"».
В 1840 году Пирогов занял кафедру в медико-хирургической академии и организовал учреждение госпитальных клиник для кончающих курс студентов и молодых врачей. Многочисленны были препятствия для деятельности Пирогова. Чтобы судить о них, достаточно сказать, что главный врач военно-сухопутного госпиталя «на настойчивые требования об улучшении гигиенических условий госпиталя и существовавших порядков относительно ухода, содержания и продовольствия больных, серьезно заподозрил Пирогова в помрачении его умственных способностей, о чем «конфиденциально» и довел до сведения бывшего военного министра».
Учреждение анатомического театра при академии — тоже дело Пирогова; проект его
Кто не знает деятельности Н. И. Пирогова в Севастополе? Но едва ли кто поверит, что, когда Пирогов «сам себя предложил к услугам осады, он только после значительных хлопот добился разрешения отправиться в Крым», и, главным образом, благодаря участию в этом деле покойной великой княгини Елены Павловны.
Порядки, которые нашел Пирогов на театре войны, приводили его в ужас. «Страшное это время! Его нельзя забыть до конца жизни!» — говорил Пирогов, понимая, что люди гибнут не столько от ран и болезней, сколько от недостатков администрации и от злоупотреблений. «О том, что мы не были приготовлены к войне — это уже теперь не государственная тайна, — писал в предисловии к своей «Общей военно-полевой хирургии» Пирогов. — В декабре 1855 года дошло до того, что наших раненых и больных (число которых сильно увеличилось от эпидемии) нужно было отправлять при 20° Р за 400–500 и даже 700 верст. Я нашел многих из них, при моем осмотре военных лазаретов в зиму 1855 года, с отмороженными в транспорте ногами…» И далее: «Я никогда не забуду первого моего въезда в Севастополь. Это было в позднюю осень, в ноябре 1854 года. Вся дорога от Бахчисарая на протяжении 30 верст была загромождена транспортами раненых, орудий и фуража. Дождь лил как из ведра, больные и между ними ампутированные, лежали по́ двое и по́ трое на подводе, стонали и дрожали от сырости; и люди, и животные едва двигались в грязи по колено; падаль валялась на каждом шагу; из глубоких луж торчали раздувшиеся животы павших волов и лопались с треском; слышались в то же время и вопли раненых, и карканье хищных птиц, целыми стаями слетевшихся на добычу, и крики измученных погонщиков, и отдаленный гул севастопольских пушек. Поневоле приходилось задуматься о предстоявшей судьбе наших больных; предчувствие было неутешительно. Оно и сбылось».
Расстроенный неурядицей и массою злоупотреблений, встреченных им на театре войны, Пирогов после шестимесячного пребывания в Севастополе вернулся в Петербург, рассчитывая личным ходатайством изменить положение врачебного дела в Крыму, — но это ему не удалось, и он снова был командирован в Крым, откуда возвратился по окончании войны и снова занялся прерванными научными работами.
В эпоху новых «веяний», обнаружившихся после крымской войны, вопрос о воспитании, как и следует, занял одно из главных мест среди других вопросов, выдвинутых требованиями жизни. «Морской сборник», где в те времена печатались статьи, не пропускавшиеся общей цензурой, первый обратил на этот вопрос серьезное внимание. Появились статьи гг. Бема, Николаи и других и, наконец, статья Пирогова «Вопросы жизни», обратившая на себя общее внимание. Вот как говорил о силе впечатления, произведенного этой статьей, Добролюбов: «Они поразили всех — и светлостью взгляда, и благородным направлением мыслей автора, и пламенной, живой диалектикой, и художественным представлением затронутого вопроса. Все, читавшие статью г. Пирогова, были от нее в восторге, все о ней говорили, рассуждали, делали свои соображения и выводы… Статья Пирогова, — говорит дальше критик, — вовсе не отличается какими-нибудь сладкими разглагольствованиями или пышными возгласами для усыпления наших отцов и воспитателей, вовсе не старается подделаться под существующий порядок вещей, а, напротив, бросает прямо в лицо всему обществу горькую правду; не обинуясь, говорит о том, что́ у нас есть дурного, смело и горячо, во имя высочайших вечных истин, преследует мелкие интересы века, узкие понятия, своекорыстные стремления, господствующие в современном обществе».
И по поводу этого общего сочувствия к статье Пирогова известный критик радовался за общество, находя, что оно «имеет столько внутренней силы, что не пугается сознания своих недостатков», и написал превосходнейшую статью, в которой с обычным мастерством развил основные положения Пирогова…
Говоря затем о собрании литературных статей Н. И. Пирогова, изданных в 1858 году редактором «Одесского вестника», гг. А. Богдановским и А. Георгиевским, последним как бы для вечного укора в будущей его деятельности, — тот же критик писал: «Все эти статьи — педагогического содержания, и все они предъявляют требования столь простые и разумные, и в то же время столь высокие, что перед ними решительно совестно делается похвастаться чем-нибудь совершённым у нас в деле воспитания».
В самом деле, ново тогда было слышать это живое гуманное слово, беспощадно поражающее фальшь и лицемерие жизни. Вот что двадцать лет тому назад говорил знаменитый педагог, обращаясь к ученикам прежней «образцовой» школы:
«Вас водили в храм божий. Вам объясняли Откровение. Привилегированные инспекторы, суб-инспекторы, экзаминованные гувернеры и гувернантки, а иногда даже и сами родители, смотрели за вашим поведением. Науки излагались вам в таком духе и в таком объеме, которые необходимы для образования просвещенных граждан. Безнравственные книги, остановленные цензурою, никогда не доходили до вас. Отцы, опекуны, высокие покровители и благодетельное правительство открыли для вас ваше поприще.
После такой обработки, кажется, вам ничего более не остается делать, как только то, что пекущимся о вас хотелось, чтобы вы делали.
Это значит, чтобы вы, как струна, издавали известный звук. А звучать для общей гармонии, согласитесь, есть высокое призвание. Чего, казалось бы, еще недоставало для вашего счастья и для блага целого общества? Выходит другое. Выступив на поприще жизни, вы видите совсем не то, чему вас учили, и вам невольно приходит на мысль, что вы мистифицированы».
И вот знаменитый ученый, обративший на себя внимание высоконравственными взглядами на задачу воспитания, желавший, главным образом, в ученике воспитать «человека» и ставивший «убеждения» на надлежащую высоту, был приглашен в 1857 году занять место попечителя одесского учебного округа. Программа Пирогова была одобрена и на исполнение ее дано согласие… Недолго он пробыл в Одессе и был переведен в Киев. С деятельностью его в Киеве читатели наши знакомы. Заметим только, что Пирогову приходилось бороться не только с клеветой, приходилось защищаться не только от нападений сверху, но и в самой среде педагогов встречать противодействия.
Отвечая на замечания, сделанные по поводу известных «Правил о поступках и наказаниях», у Пирогова вырвалось следующее печальное признание, свидетельствующее, с какими препятствиями ему приходилось бороться:
«Вправе ли мы требовать от наших педагогов высокого призвания, опыта жизни, самоотвержения, христианской любви и трудного искусства индивидуализировать? Откуда могут вдруг взяться у нас такие личности? Кто вел, кто приготовил их этим путем? Где и у кого могли бы заимствовать образец высоких качеств? У прежних ли их наставников, в жизни ли общества, в окружающей ли их среде, в семье ли своей, в воспитательных ли заведениях?.. Можно ли забыть, что наши надзиратели, инспекторы и директоры покуда всё-таки остаются теми же чиновниками-воспитателями, как и прежде, — одни из них завалены письменными делами дирекции, а другие, исполняя неисполнимые обязанности нравственного надзора за 500–600 учениками, поневоле ограничиваются одной официальностью? Не ясно ли для всякого, кто любит смотреть правде в глаза, что мы вводили наши правила, убежденные опытом в вопиющих недостатках общественного воспитания и воспитателей».
Так отвечал чуткий ко всякой правде на упреки, вызванные сердечной болью в лучших деятелях литературы того времени, при виде стеснений, препятствующих такой благородной личности, как Пирогов, провести свои мысли в дело и заставивших его по необходимости, скрепя сердце, сделать уступки большинству, чтобы спасти любимое дело…
По словам автора брошюры, «в Киеве выпали на долю его новые затруднения и столкновения. Пирогов отстаивал, с свойственной ему энергией, свой коренной принцип, по которому попечитель обязан оказывать на учащих и учащихся одно лишь нравственное давление и быть охранителем закона в университете». Но все доводы были напрасны. Он должен был оставить попечительство — и уехал в свое имение. Вскоре он был выбран в мировые посредники.
Во время управления министерством А. В. Головниным, Пирогов снова был призван к деятельности, командирован за границу для руководства молодых ученых, которых посылало министерство народного просвещения… Общественная деятельность Пирогова окончательно была прервана вступлением в министерство графа Д. А. Толстого. Семнадцатого июня 1866 года он «освобождал Пирогова от возложенных на него поручений». В качестве ученого он работал попрежнему, был приглашаем обществом Красного Креста на театр военных действий, и теперь, чествуемый торжественно, как знаменитый ученый и независимый человек, может иметь хоть слабое утешение в общественной признательности интеллигенции.
Если он, как общественный деятель, не сделал всего, что мог бы сделать, если в борьбе он должен был уступить, то, во всяком случае, пример его деятельности имеет воспитательное значение и чествование его заслуг представляет добрый признак… Нередко фатальна бывает судьба самостоятельной личности, и многие вопросы возникают по этому поводу. Но в знаменитых своих «Вопросах жизни» юбиляр сам дает ответ в следующих прекрасных строках:
«Главные и высшие основы нашего воспитания находятся в совершенном разладе с господствующим направлением общества. Из этого выходит, что, оканчивая курс воспитания и вступая в общество, мы находим себя в необходимости или отречься от всего, чему нас учили, чтоб подделаться к обществу, или следовать своим правилам и убеждениям, становясь, таким образом, противниками общественного направления. Но жертвовать святыми высшими убеждениями для житейских расчетов — слишком безнравственно и отвратительно, а идти против общества — где же взять сил на это?»
Своею деятельностью юбиляр доказал, что у него были силы служить этому обществу наукой, словом и деятельностью… Он сделал всё, что позволили обстоятельства, и теперь, на закате дней, веруя в силу добра и правды, он невольно заставляет современного изверившегося человека прислушаться к словам знаменитого ученого, сказанным в ответ на приветствия. Эти слова маститого юбиляра, полные любви и высокого разума, отрадно звучат в наши дни после тех завываний, которые издаются гг. Катковыми и компанией.
От праздника в Москве, блеснувшего светлым лучом, опустимся в «темное царство» мира подрядчиков, интендантов, смотрителей складов и т. д., которое явилось недавно перед нами на процессе по делу о бывшем смотрителе букарешто-котроченского склада, поручике Хвощинском, коллежском секретаре Цвецинском и именующем себя французским подданным Борене. Это один из ряда процессов по злоупотреблениям, обнаруженным в минувшую войну. О них в свое время столько говорилось, что эти дела даже мало кого интересуют, тем более, что на скамье подсудимых фигурируют по большей части относительно маленькие чиновники и не было еще до сих пор грандиозного процесса, который заставил бы о себе говорить публику. Тем не менее и эти «маленькие» дела не лишены интереса в смысле «нравов»; слушая их, невольно сознаёшься, что мы в деле хищения совсем не отстали от тех времен, которые приводили в ужас Н. И. Пирогова и радовали людей, основывавших на чужом страдании свое благополучие. Таких людей, «приноравливающихся к господствующему настроению», было, как известно, немало во время крымской войны, так что комиссии, назначенные по расследованию злоупотреблений, плодились и плодились, и «прикосновенных» оказывалось такое множество, что, в конце концов, признано было за лучшее закрыть все комиссии и предать дело воле божьей. Иначе пришлось бы окончательно запутаться в этом лабиринте злоупотреблений и с трудом различать «прикосновенных» от неприкосновенных.
Экзамен, который нам пришлось выдержать во время минувшей войны по предмету «добросовестности», как известно, выдержан был не блестяще. И сухари, и подметки, и сено «оставляли желать лучшего». Предстоящий еще впереди процесс казны с товариществом, может быть, несколько ярче осветит тьму злоупотреблений минувшей кампании, но и не громкие дела, вроде недавно разбиравшихся, бросают довольно света. «Изнанка» войны, по «документам суда», вырисовывается с достаточной ясностью для того, чтобы по некоторым деталям восстановить общую картину.
Длинный обвинительный акт весь наполнен повествованием о недочетах, обнаруженных в складе, и о том, как прикосновенные лица наживали и тратили деньги, как составлялись контракты, и т. п. Недочеты были действительно грандиозны: 4165 пудов сухарей, 14 733 пуда галет, 80 505 порций пищевых консервов и 599 900 рационов конских консервов; но и «заработки» были тоже грандиозны. Так, например, обвинительный акт рассказывает, что служивший у смотрителя склада по вольному найму писарь, получавший от своего начальника до 300 рублей кредитными в месяц, в одиннадцать месяцев «заработал» 40 000 рублей. По этому можно судить, что «зарабатывали» другие?..
Но, прежде чем перейти к этому обстоятельству, остановимся на характерном заявлении г. прокурора, каким образом обнаружились злоупотребления и возникло самое дело? По словам обвинения, «одним из поводов» настоящего дела послужило то обстоятельство, что подсудимый, живя в Букареште, вел роскошную жизнь и жил в то время с актрисой, известной под названием «бриллиантовой дамы», которая удивляла всех жителей роскошью нарядов и, не зная куда девать бриллианты, «носила их даже на башмаках». Вместе с тем, — заявлял г. прокурор — о поручике Хвощинском появлялись корреспонденции в петербургских газетах, и хотя в них было много преувеличенного, но, как оказалось, не было дыма без огня…
Из речи прокурора читатель, между прочим, узнаёт и другие странные вещи, заставлявшие удивляться и прокурора. Так, главный продовольственный склад, где в каждый момент находилось казенного имущества на пять миллионов, вверяется «человеку, в прошлом которого нет ничего такого, что бы заслуживало подобного доверия» и даже
«И вот этому-то человеку, который не имеет опытности в интендантском деле, который не выказал способностей и даже оказался безграмотным, поручается склад, в котором на пять миллионов казенного имущества». Чем это объяснить — г. прокурор решительно затруднялся. Правда, один из свидетелей говорил, «что у них не было людей, что к ним, вместо интендантских чиновников, присылали бродяг; пришлют семь чиновников — и 600 бродяг». Хотя, по словам г. прокурора, свидетель и дал не особенно хорошую рекомендацию, тем не менее г. прокурор полагал, что все-таки «в интендантском ведомстве нашелся бы человек, который мог бы занять, вместо безграмотного поручика, место смотрителя главного склада».
Не давши никакого объяснения такому недостатку людей и такому приливу «бродяг», обвинение перешло к подробностям разных темных проделок, злоупотреблений и стачек с поставщиками. Так, между прочим, прокурор рассказал, что благодаря неловкому контракту, заключенному интендантом с некиим подрядчиком, «поставленные консервы, в количестве 88 000 000 рационов, которые казне стоили 4 000 000 рублей, остались в Букареште, не могли быть перевезены и израсходованы и, впоследствии, проданы за 33 000 руб. кредитными… Потерь, следовательно, было более 3 000 000 рублей!
Я не стану перечислять всех тех плутней, которые раскрывают обвинительный акт и речь г. прокурора. В конце концов, обвинение настаивало на строгом наказании и надеялось, что только суд «в состоянии обуздать всех расточителей казны»…
Мы от души желали бы, вместе с г. прокурором, надеяться. Но, к сожалению, первая часть его речи значительно охлаждает надежды… Ведь не все «расточители» столь безумно бросают на показ плоды «хищения», как делал подсудимый, и, следовательно, не всегда подают «один из поводов» для исполнения благих пожеланий г. прокурора. На месте «расточителя» мог быть более экономный человек, и тогда, пожалуй, не встретилось бы и повода к возникновению настоящего дела? «Хищение» не всегда любит блеск и помпу. Чаще оно кроется где-нибудь в тиши, на лоне природы, в укромном поместье, купленном на имя супруги, и вообще не кричит о себе так громко…
Известный пожар на фабрике г. Гивартовского, следствием которого была смерть сорока трех человек и увечье тридцати, недавно был предметом разбирательства в московском окружном суде. Дело это, названное делом о «нарушении 411-й статьи Строительного устава», еще раз — и который уже раз! — напомнило нам о «философском» отношении к жизни человеческой и снова заставило заговорить о безотлагательной необходимости пересмотра закона, определяющего взаимные отношения нанимателей и нанимаемых.
Презрение к чужой жизни, к чужим интересам, давным-давно засвидетельствовано у нас и официальными, и частными исследованиями. Сто́ит только развернуть какие-нибудь «материалы», в которых описывается помещение рабочего люда, чтобы убедиться в важности вопроса, и тем не менее этот «вопрос», как и бесчисленное количество других вопросов, ждет еще своей очереди; в ожидании же мы, время от времени, удивляемся, когда очень уж бьющие факты, вроде пожара на московской фабрике, раскрывают перед нами картину беззащитности во всей своей наготе. Тогда, по обыкновению, мы обрушиваемся на одно лицо, наивно забывая, что факты, являющиеся в судах, — только обостренные явления одного и того же общего порядка. Нам как будто необходимо тяжелое зрелище смерти — и не одной, а многих, как на московском пожаре, — чтобы встрепенуться и ощутить нечто вроде угрызения совести; между тем все наши исследования свидетельствуют, что обстоятельства, обнаружившиеся из дела г. Гивартовского, не суть исключения из общего правила и что являются они на свет божий, при торжественной обстановке суда, только благодаря той или другой несчастной случайности, вызвавшей, как в данном случае, дело о «нарушении 411-й статьи».
Кто обращает внимание на отдел происшествий, тот чуть ли не ежедневно осведомляется о различных случаях увечий, членовредительств, иногда и смерти. Число таких «случаев» представит громадную цифру, хотя, конечно, цифра эта не объяснит дела вполне, так как почти всегда эти происшествия относятся или к «собственной неосторожности», или к «нетрезвому состоянию», или же, наконец, к «воле божией» и никогда — к чужой вине. Можно даже предположить, будто русские — самый неосторожный в мире народ и, притом, обнаруживающий не только равнодушие к потере ног или рук, но и полнейшее презрение к жизни.
Такое, во всяком случае, оригинальное объяснение встречается не только в «Полицейских ведомостях», но и на судах, и бывали примеры, как представители железнодорожных обществ, вспомнив, вероятно, гоголевскую унтер-офицершу, пресерьезно доказывали, что рабочий, потерявший обе ноги, при исполнении своих обязанностей, и искавший вспомоществования, преднамеренно совершил этот «проступок» в видах получения вознаграждения из «общества». Очевидно, никакого вознаграждения давать не следует!
Случаи судебных исков в подобных делах очень редки. Обыкновенно дело кончается полюбовным соглашением; чаще всего — никак не кончается. Получивший увечье делается калекой, и одной нищей семьей в России делается более.
Философское отношение нанимателя к нанимаемым и не менее философское же отношение блюстителей строительного устава к этому самому уставу обнаружились на процессе с достаточной ясностью, пополняя и объясняя одно другим. И жертвой этой домашней философии явился, по обыкновению, тот самый «меньший брат», о котором в последнее время исписывается столько бумаги и поднимается столько вопросов, от имени которого говорят нынче московские публицисты, доказывающие, что «неученье свет, а ученье тьма», восхваляющие его, меньшего брата, в одном случае, и презрительно отрицающие его право на человеческое существование в другом, когда дело касается вопроса о поднятии его благосостояния.
Но слова — словами, а факты — фактами. Факты на суде только лишний раз подтвердили то, что давным-давно известно. Фабрика помещалась в огромном каменном ящике, перегороженном дощатыми стенами и деревянными подпорками; приспособлений никаких; вода проведена только в нижний этаж. Во всех четырех этажах одна лестница, деревянцая лестница, и та, по свидетельству обвинения, крайне плоха. На ней недоставало нескольких ступеней… В таком помещении скучена была масса народу и масса горючего материала.
Но где же был закон?.. Разве он отсутствовал при разрешении постройки такого помещения?..
Нет, закон давал право постройки под непременным условием разных технических соображений, но… лучше послушать, что говорят техники.
Из их слов, несмотря на понятную сдержанность, всё-таки было ясно, что надзора не было никакого, и они сваливали всю вину на владельца фабрики. Владелец, в свою очередь, тоже не считал себя виновным. Никаких требований со стороны блюстителей строительного устава ему не предъявлялось. Он сделал всё, что мог: поставил у входа ручной огнегаситель, провел воду в нижний этаж и исправил пожарную лестницу за три года до пожара. Он не виноват.
Таким образом, ни надзор, ни владелец не виноваты. Остаются виноватыми те, кто жили в этом помещении, то есть рабочие… Я не стану приводить подробности показаний свидетелей; замечу только, что «добровольное согласие о прекращении дела», как выяснилось на суде, покупалось очень дешево, за пятьдесят, сорок рублей, так что прокурор затруднялся, как назвать эти сделки: «возмещением ли убытков или подарками будущим свидетелям»; только во время заседания суда владелец окончательно покончил с гражданскими исками, удовлетворив истцов, согласно требованию их поверенного.
Г. прокурор сказал горячую речь. Представитель гражданских истцов, г. Плевако, тоже произнес талантливое слово. В недлинной речи своей он, между прочим, говорил: «Я глубоко убежден, что суд своим приговором скажет Гивартовскому и ему подобным тузам: обращайтесь по-человечески с людьми, помогающими вам воздвигать золотые хоромы; не забывайте, что они, трудясь день и ночь, получают из заработка лишь черный хлеб, а лакомые блюда, за их счет, кушаете вы! Просимый мной приговор, конечно, повлияет и на массы, которые, раньше обращения к суду, как бы боясь недостаточного ограждения, сами бы вздумали расправиться с притеснителями».
Спору нет, и речь г. прокурора, так же как и речь г. защитника очень хороши, но всё-таки остается не решенным вопрос: в состоянии ли приговор суда сказать что-нибудь особенное и изменить явления, зависящие от очень сложных причин? Такие явления не прекратит никакой суд и не остановит никакая речь, как бы она ни была красноречива и с каким бы горячим чувством ни обращались к людской совести. Совесть совестью, но она регулируется и известными условиями. Не случись пожара, не было бы и «дела», а между тем осмотр фабричных помещений свидетельствует, что «Строительный устав» только значится на страницах «Свода законов» и часто не применяется. С другой стороны, не в одном только «Строительном уставе» дело. На сантиментальные возгласы, обращенные к совести человека,
Всматриваясь внимательно в эту запутанность отношений личного интереса с общественным, причем последний нередко, в силу особенных причин, покорно склоняет выю перед первым, несмотря на самые горячие слова, призывающие к обновлению, — не только становишься в тупик, но и сомневаешься в убедительности самых страстных ламентаций…
Мне говорят: обращайся по-человечески, а я в ответ раскрываю рабочую книжку и читаю в ней правила, дающие мне право регулировать свои отношения на основаниях этой рабочей книжки. Как далеки могут быть эти отношения от человеческих, если я буду только основываться на своем праве? Я не говорю уже о том, что в качестве практического русского философа я могу обходиться, при помощи других таких же философов, со многими уставами с фамильярностью, обычной в нашей жизни!
И если не случится какой-нибудь катастрофы, вроде пожара и гибели десятка людей, какой прокурор обвинит меня?!
Из всего вышеизложенного, по моему мнению, следует, что несмотря на наказание, понесенное г. Гивартовским, — тюремное заключение и покаяние, — читатель нисколько не убежден в воздействии «примера» и едва ли предположит, что с этого момента «Строительный устав» вступит в неуклонное исполнение своих обязанностей. Точно так же едва ли можно возлагать надежды на обращение к гражданским и общественным чувствам, как бы они ни были горячи…