На следующий день — он хорошо помнил — стояла ужасная жара. Солнце пекло с утра, все ребята на батарее обливались потом, как всегда бывает в летние дни. После учений Мартин прилег ненадолго, однако легче ему не стало. Сон выпустил на волю всю его тоску и усталость. Вчера, поздно вечером, на лугу, Дора полушутя спросила его, не думает ли он на ней жениться, а он засмеялся: «Жениться? Зачем нам жениться? Разве нам так не хорошо? К чему все портить?» — и сразу раскаялся, потому что она как-то напряглась, отстранилась. Потом он пытался все уладить, но довольно скоро понял, что ничего не выйдет. Дора была скучная, чужая. Расставаясь, она протянула ему руку, безучастно, словно прощаясь навсегда.
Элосеги лежал на берегу метрах в ста от батареи и вдруг увидел Авеля, который вышел из-за скалы, беззаботно насвистывая.
— Эй, здравствуй!
Тощая собака бежала перед ним; она пыталась поймать стрекозу, прыгала и щелкала зубами. Потом увидела Мартина, остановилась, посмотрела, понюхала издали и вопросительно повернулась к хозяину.
— Звездочка, тубо!
Авель смело подошел к нему. Без куртки он казался выше и тоньше, кудри падали ему на лоб, он откинул их рукой.
— Как вы поживаете?
Он протянул Мартину руку и медленно опустился рядом с ним. Кругом был песок, поросший дроком и какими-то кустиками. Солдаты с батареи выбрасывали сюда мусор и пустые жестянки, и целые полчища радужных ленивых мух жужжали тут, словно их породили гниющий воздух, сладковатый запах отбросов и назойливый жар солнца. Старая лодка выставила брюхо, темное и чешуйчатое, как панцирь моллюска. Ленивые чайки кружились в небе.
В ответ на его вопросы мальчик подробно рассказал ему о своих планах. Старый приемник тети Áгеды сообщал о ходе войны, и ему очень хотелось в ней участвовать. Он каждую ночь слушал передачи из Мадрида и Севильи; по сообщениям, бои шли ожесточенные, убитых были тысячи, и недостаток в солдатах ощущался все больше. В Эстремадуре националисты взяли в плен шестнадцатилетних добровольцев. Если так пойдет дальше, призовут пятнадцатилетних, потом четырнадцатилетних, а там и тех, кому исполнилось тринадцать. Ему вполне можно дать тринадцать. Филомена, тетина служанка, говорит, что иногда он выглядит на все четырнадцать.
Он уже несколько дней занимается гимнастикой по книжке с фотографиями, чтобы развить грудную клетку и увеличить рост на двадцать сантиметров. Честно говоря, дело идет медленно, пока что ничего не заметно, и ему это надоело. Однако надежды он не утратил. Хватит ему торчать в этом «Раю» без пользы! Тут никогда не было никаких военных действий, совершенно невозможно себя проявить, А вот в Бельчите идут настоящие бои. Там и рвы, и траншеи, и проволочные заграждения, и воронки от снарядов, и солдаты очень нужны. Он знает, что мальчиков его возраста не любят брать в армию, поэтому и нужно, чтобы он был особенно хорошо подготовлен.
Он нашел на чердаке французскую грамматику без обложки — в лучшие времена по ней училась еще бабушка — и теперь много занимается. На такой войне очень важно знать языки. Если он овладеет французским, можно считать, что все в порядке. В обеих армиях есть иностранцы, он сможет перебираться с одной стороны на другую, переводить, при особых обстоятельствах — стрелять, а одет он будет, как положено по уставу (он взял его из местной библиотеки): синяя полевая форма, знаки различия и маленькая стальная каска специально от пуль.
В крайнем случае он может быть разведчиком. К двенадцатилетнему мальчику никто не придерется, и генерал, вполне вероятно, возьмет его в адъютанты. Тогда он похитит ночью планы и зашьет их в подкладку. Когда он вернется к своим, ему дадут медаль, а про его подвиг напечатают во всех газетах. Он написал письмо военному губернатору Каталонии и показал черновик Мартину. На страничке из школьного дневника было выведено зелеными чернилами:
— Я его послал три дня назад, — сказал он, когда Мартин прочитал письмо, — то есть два дня назад, но я наклеил марку, что оно срочное. Так что, наверное, завтра получу ответ. Я на всякий случай приготовил узелок с бельем и написал бабушке, почему я ухожу. Звездочка, наша собака, тоже пойдет со мной, хотя я генералу про нее не сообщил, как-то неудобно. Я никогда не видел такой умной собаки. Она может стать замечательной ищейкой.
Услышав свое имя, собака открыла глаза и слабо завиляла хвостом.
— Видите! — воскликнул Авель. — Мало людей таких умных, как она. Все понимает. Звездочка! — приказал он. Собака нерешительно поднялась. — Гоп! — Звездочка ловко подпрыгнула и стала перед ним, виляя хвостом. — А теперь лай! — сказал Авель. — Голос!
Собака залаяла.
— Молодец. Теперь садись.
Потом он коротко изложил свой план. Когда придет ответ, пусть Мартин ему сразу скажет, чтобы он успел на автобус. Если у него будет письмо — тогда все в порядке. В военное время это лучший пропуск, и солдаты, когда прочитают, станут смирно и отдадут ему честь, как полагается по уставу.
Солнце садилось за волнорезом, повеял бриз, стало не так душно. Сильно пахло смолой, отбросами и морем. Плечом к плечу, как старые друзья, они обогнули тростники и пошли по широкой лощине. Собака бежала впереди, оглядывалась, ждала и снова бежала. Они добрались вместе до старой мельницы, Мартин пошел обратно, на батарею, а мальчик побрел дальше, вверх.
С этих пор они виделись часто. Авель удостоил солдата своей дружбой и сделал его поверенным своих планов. Радио сообщало о бомбежках, о пылающих городах, о жестоких рукопашных схватках. Обе стороны утверждали, что война протянется не больше двух-трех месяцев, и Авель боялся, как бы планы его не рухнули. Он видел себя в мечтах юнгой на военном корабле, пилотом в трудном полете, пехотным офицером.
Ответ от генерала запаздывал, и мальчик был глубоко обижен. Он решил перейти на сторону националистов, в чьих рядах погиб его отец, и пойти к ним разведчиком. Его письма, которые он давал Мартину на проверку, становились все многословней. Чем меньше он верил в успех, тем старательней писал.
Начиналась осень. Беременность Доры становилась заметной, и Мартин ходил как во сне, как лунатик. Он смотрел в одну точку, а мальчик говорил, говорил без конца, но слова скользили по его сознанию, не оставляя следа, и усыпляли его.
Однажды, когда Авелю было особенно тоскливо и пусто и куда более одиноко, чем потерпевшему кораблекрушение, он написал еще одно письмо, надписал свое имя и адрес, доверил его бутылке, запечатал ее как следует и бросил в море с песчаной косы. Мартин стоял рядом с ним и молча на все смотрел. Потом они видели со скалы, как удаляется бутылка — стоя, торчком, как бриз гонит ее в открытое море, все дальше и дальше, пока она не исчезла вдали.
«Может, она и сейчас плывет, — думал теперь Мартин. — Плывет по проливам мимо кораблей и островов, взывает к людям о помощи всеми печальными словами, заключенными в ней, и никто никогда их не услышит».
В последний раз он видел его двадцать восьмого, в тот самый день, когда распространилась весть о том, что противник вступил в Барселону, а республиканские власти оставили город.
Мартин уезжал на две недели в Жерону — с донесением к генералу Ривере, и теперь, по приезде, учитель Кинтана сразу сообщил ему о гибели Доры во время бомбежки и об исчезновении Пабло Маркеса.
Его как будто ударили обухом по голове. Учитель сидел перед ним, и Мартин видел, как шевелятся его губы, а слов не различал, только длинный, заунывный гул, словно его посадили под стеклянный колпак или он внезапно оглох.
Комната кружилась. С большим напряжением разглядел он треснувшую чашку — Кинтана предлагал ему кофе. Повинуясь неведомой воле, рука держала ложечку и бессмысленно вопила ею по кругу, нелепая, ненужная, как золотая рыбка в стеклянном шаре собственного бессилия.
Понемногу предметы перестали дрожать и вернулись на свои места — на потолок, на стенки, на пол. Он услышал звук падающих капель из незакрученного крана и голос учителя, который, по всей вероятности, говорил все это время:
— …позавчера, после обеда, со всеми детьми.
— Простите.
Он с трудом сдерживал себя — ему хотелось вскочить, кинуться в ее комнату, открыть все пустые шкафы, все покинутые шкатулки, наклониться над ее кроватью и чутьем, как пес, понять, убедиться, что Кинтана не лжет. Он все это сделал позже.
Умерла. И интернат пустой, тоже как будто умер. Только каплет вода и где-то, совсем далеко, пронзительно и зловеще кричит птица.
— А дети? — спросил он. — Дети где?
Кинтана равнодушно пожал плечами. Извилистые морщинки избороздили его лицо, зрачки поблескивали в узеньких щелках глаз.
— Ах, дети! — сказал он. — Откуда же мне знать? Они забрали всю власть, Мартин, никто не может с ними справиться, совсем распустились. С тех пор как Дора умерла, они потеряли остатки совести — носятся как разбойники и выдумывают всякие гадости. Завтракают, обедают, ужинают, когда захочется, и некому проверить, все ли пришли на ночь. И это называют интернатом! И сюда меня послали!.. Воспитывать их… — Он засмеялся, и тонкая сетка морщин вокруг его глаз задрожала, задвигалась. — Они меня ни во что не ставят. Зовут старым кретином и смеются прямо в лицо, что бы я ни делал. Поверьте, я для них хуже собаки. Вот вчера один из младших замахнулся на меня палкой. Знаю, знаю, вы скажете: так продолжаться не может, но что же мне делать? Я старый человек, мне семьдесят лет, я немало потрудился на своем веку — мне ли не знать, что выхода нет? Поверьте мне, Мартин, за три с лишним года они привыкли слышать о смерти, убийствах, разбитых домах, разрушенных городах. Картечь и пули стали для них игрушками. Здесь, в интернате, они установили настоящий террор, у них есть вожаки, фавориты, доносчики, шпионы. Я понимаю, трудно поверить, когда видишь их детские лица и щеки, еще не тронутые бритвой. Однако все это чистая правда. Я прекрасно знаю, что у них есть специальный «уголовный кодекс», специально разработанная система насилия. Ночью их спальня превращается в какое-то логово змей, хищников, в настоящую камеру пыток. Я сам видел, у некоторых обожжены ногти или руки проколоты булавками, но ни разу не добился разъяснений. Даже самые примерные, тихие не хотят говорить со мной, боятся остальных. Педро, наш сторож, хотел разобраться в их татуировке (у них там целая система — драконы, кентавры, молоты, стрелы). И вот сегодня, когда он обходил сад, ему чуть не угодили чем-то в голову. Он поднялся в спальню — спят непробудным сном, храпят вовсю, зарылись в подушки и улыбаются, как ангелочки. А про занятия лучше и не говорить. Они совершенно забыли об элементарных приличиях, объясняются между собой на каком-то гнусном жаргоне. Интересуют их, насколько я понимаю, только карты и поножовщина. Вот, например, является ко мне вчера один из них, просит промыть ножевую рану на ноге, сантиметра в два глубиной. И как я ни бился, он так и не сказал, кто его ранил. Говорил назло о другом, даже не потрудился скрыть, что надо мной издевается. Я ему помог, а он ушел и даже спасибо не сказал. Это у них считается недостойной слабостью. Старики пускай работают и молчат в тряпочку. Можно их и помучить, так, не до смерти. — Он отхлебнул кофе. — Вы думаете, детям от этого легче? Ничуть не легче. Просто им доставляет удовольствие все разрушать, крушить. Они мочатся прямо на пол. А теперь, после смерти Доры, все делают назло. Учуяли, что всюду что-то не так, и потеряли последние остатки совести, шоферы жалуются, что они бросают камни в машины, — а что мы можем сделать? Сидим тут, кормим их — таков наш долг. Больше делать нечего. Какой тут возможен выход? Хлопотать перед властями? Оно бы неплохо, но при нынешних обстоятельствах это утопия. Так что в настоящем положении выхода нет. Нам остается одно — ждать, будь что будет… — Он допил остывший кофе. — Поверьте мне, Мартин, ваша подруга хорошо сделала, что покинула нас…
Мартин, шатаясь, вышел из интерната. В саду, как и в доме, было очень тихо. В неестественной вечерней тишине квакали жабы. Он бессознательно добрался до грузовика и завел мотор.
Какая-то тяжесть — тяжелее, чем сон, — давила ему на веки, во рту было горько. Он думал о Доре. В нем, как в заколдованном замке, поселился ее призрак, и трудно было собрать разбегающиеся мысли.
— Эй!.. Осторожно!
Он чуть не налетел на какую-то машину на крутом повороте. Потом он поехал дальше по пыльной дороге, и двойная шеренга деревьев почтительно и быстро расступалась перед ним, сочувствуя его горю.
Тогда он увидел Авеля. Мальчик шел по дороге к усадьбе и обернулся на звук гудка. Мартин остановил грузовик в нескольких метрах от него и открыл дверцу.
— О, это вы!
Мальчик смотрел на него, как на привидение, словно не верил своим глазам.
— Вы давно…
Он был особенно бледный и худенький и, влезая в кабину, не сказал больше ни слова. Когда машина тронулась, он не спросил, куда они едут. Он молчал всю дорогу, только смотрел на Мартина в зеркальце.
Кладбище было за последними домиками, на склоне холма. Совсем рядом в круглом пруду, среди зеленой ряски, монотонно квакали лягушки. Железные ворота были заперты, но Мартин осторожно перелез через ограду и помог перелезть мальчику.
Смеркалось, и в голубоватом воздухе особенно четко вырисовывались олеандры по краям дорожек, обнаженные мечи тополей, заросли трав, шиповника и ежевики.
— Сюда, — тихо сказал Авель.
Они понимали друг друга, хотя не сказали ни слова. Мальчик шел впереди, искал дорогу по надгробным надписям.
Здесь, за пятиметровой стеной, окружающий мир стал бледно-голубым квадратом неба, усеянным прозрачными кисейными облаками. Солнце было где-то сбоку, но его неуловимый, тонко просеянный свет заливал и цветы, и могилы, и дорожки. Мартин смотрел в землю. Там валялись кости, отшлифованные дождем и солнцем, и казалось, что они сами вышли из могил.
Потомки украсили склепы и плиты портретами, надписями, молитвами, фотографиями, стихами, венками и букетами цветов. Могила Доры была в самом отдаленном углу — холмик свеженасыпанной земли, скромная металлическая пластинка с именем и датами, ни одного цветка.
— Если б я знал… — плакал Мартин. Договорить он не смог.
Он стоял там, пока воздух не стал густым, как вода, а вода тяжелой и темной, словно он спустился с берега в глубины моря.
Когда они шли обратно, он взял руку Авеля и крепко ее сжал. Мальчик был бледен как воск и, когда Мартин на него посмотрел, смиренно опустил голову.
— А Пабло? — спросил Мартин.
Ответа не было.
— Да, тогда я с ним говорил в последний раз. Хотя нет. Позавчера я вел грузовик через долину, и он со мной доехал до перекрестка. Он был с другими ребятами, и мне показалось, что он болен. Вот и все. Ребята шли с ним, сеньор лейтенант. Нет, ничего странного не заметил. И про Кинтану ничего не знаю…
Солнце дробилось в стекле письменного стола, слепили алмазные блики, острые, как сосульки. На минуту ему показалось, что мир растворяется в белом ослепительном свете, и все пошатнулось перед ним. Вопросы били его по голове, нельзя было закрыть глаза. Мартин не знал, как долго допрашивает его лейтенант, как долго он сам отвечает. Он видел, как шевелятся у того губы, а слова разбирал плохо.
— Можете идти.
Мартин думал о Доре, об Авеле. Он понимал, что оба умерли, и ничего не мог сделать. Если бы он знал…
— Я сказал, можете идти.
Мартин сделал усилие и понял. Глаза его были слепы за толстой завесой слез.
— Вы слышите?
— Дверь… — с огромным трудом сказал Мартин.
Он добрался до нее ощупью, машинально взялся за ручку и погрузился в прохладную тьму коридора, а сзади шел ординарец с винтовкой наперевес, в полутора метрах, как положено по уставу.
Глава II
Мальчишка сбежал как можно быстрей по склону лощины. Он ждал с минуты на минуту страшного взрыва и, зажав уши, спешил добраться туда, где совсем недавно скрылись его товарищи.
«Подождите, подождите…»
Тропинка, заросшая травой, терялась в чаще дубов и земляничных деревьев. Ранец, полный патронов, глухо бил по спине, и мальчик бросил его, чтобы бежать быстрее. Ему казалось, что сзади кто-то тяжело дышит, но обернуться он не смел.
Он почти добежал до цели, когда раздался выстрел. Знакомый звук вернул ему спокойствие — наверное, кто-нибудь из ребят изловил того типа. Он подождал.
Почти у самых ног под сводом переплетенных веток медленно пробирался ручей. Архангел упал на колени и наклонился над водой. Лицо, искаженное страхом, все в пятнах и потеках краски, дрожало, как отражение в волнистом зеркале; головастик, серый с черным, пересек его от уха до уха и окружил венчиком пузырей.
Мальчик хлопнул рукой по воде; он себя ненавидел. Он хотел бы завесить все зеркала, забыть, какой он есть. Склонившись над ручьем, он болтал рукой в воде, а свистки — секретный код — оплетали его тончайшей паутиной улик.
Только тогда он понял, что промазал. Надо бежать. Уйти подальше. Наверное, Стрелок со своими уже ищут его.
Пока он обдумывал план бегства, снова застрекотали пулеметы — это преследовали отступающих; стая голубей вспорхнула с земляничного дерева и полетела к «Раю», тревожно хлопая крыльями.
Архангел встал. Лес наполнился глухим топотом. В лощинке за кем-то охотились — может быть, за ним.
Ему казалось, что ветки деревьев мешают ему бежать и лес как будто ожил — корни извивались поперек тропинки, сердитые порывы ветра хлестали его по щекам ветками дуба, колючие кусты цеплялись за подол рубахи, царапали руки.
Он боялся. Боялся Стрелка, и Мартина, и ребят, и солдат.
— Давай, Архангел, давай…
Он говорил вслух, чтобы себя подбодрить, а темный заговор природы гнал его вперед жгучими ударами новых улик. Ребята звали откуда-то сзади, он не обращал внимания. Сердце билось все громче — громче всех звуков.
Когда Стрелок выскочил из-за каштанов. Архангелу показалось, что это страшный сон. Он ничего не мог сделать, его понесло к Стрелку. В полном отчаянии он хотел увернуться, но Стрелок ринулся на него. Архангел услышал его дыхание.
— Прятаться вздумал?
Пальцы вожака вцепились ему в руку, как когти, и Архангел почувствовал, что плачет.
— Я… я…
Стрелок ударил его кулаком прямо в лицо.
— У, сволочь, трус!
Стрелок бросился на него, сел верхом и стал свирепо обрабатывать кулаками. Что ж, убьет — тем лучше, другим неповадно будет. У них в отряде трусов нет.
Стрелок сидел у него на груди, коленями прижимал к земле руки. На красном разгоряченном лице резко белел извилистый шрам.
Архангел лежал на спине, хватал воздух губами, измазанными краской и кровью. Глаза, обведенные сажей, затравленно смотрели на Стрелка.
— Я бросил гранату, — невнятно проговорил он.
— А кольцо выдернуть забыл. Теперь он все знает. По твоей милости нам пропадать.
Архангел думал, что Стрелок будет еще его бить, но тот не стал. С полдюжины ребят в солдатских гимнастерках стояли вокруг. Стрелок обернулся к ним.
— Сколько раз говорил — расстреляем, и конец. Так нет, пошел, идиот, слюни распустил, цветочки понес!
— Оставь ты его. Не видишь, крови сколько?
— Не бей его больше, Стрелок. Он не виноват.
Вожак поднялся, недовольно ворча:
— Бабы, вот вы кто. Вам бы юбки носить. Как бабам.
Он нагнулся, поднял винтовку и тряхнул Архангела за плечо.