И у Ирочки тоже. Ирочку ждет пустая комната, бинокль, тетрадь и набор шариковых ручек. А еще, как выяснилось позже, стопка газет, но не серьезных, деловых, которые читает отец, а пухлых, пестрых. «Желтых».
Она окончательно перестала понимать что-либо, и снова захотелось позвонить Лешке. Впрочем, от этого шага Ирочка удержалась.
Над кладбищем орали вороны, стаи их клубились, то поднимаясь в воздух, то опускаясь на ветки-штыри весенних тополей, чтобы в следующий миг вновь взлететь. До кладбища не добралась весна, обосновавшаяся в городе, пропитавшая теплом улицы и дома, тут она не решалась подступить к цементному забору, в тени которого скрывались остатки снега. На кладбище земля дышала сыростью, темные стебельки, пробиваясь сквозь жирную плоть ее, выглядывали наружу, блестели слезною росой.
На кладбище ничего не изменилось.
Ближние могилы в аляповато-ярких венках нетленной пластмассы, лаковый гранит да золоченые буквы. Чем дальше, тем меньше лака и позолоты, и буквы стираются, и кресты-глыбы стареют, идут рябью, оспой возраста. Покрываются шубой блеклого мха и коростой ломкого лишайника.
Тимур закрыл глаза, вдыхая запахи, вбирая звуки, унимая беспокойство, которое, памятью подкормленное, не спешило уняться. Вот потянуло розами, настойчиво, назойливо, и ласковый голос Марата сказал:
– Ну что же ты? Иди, она ждет.
– Уходи.
– С какой стати? Между прочим, и я имею право быть здесь. Я даже цветы принес.
Молочные розы на длинных стеблях, небрежно перетянутые алой лентой.
– Как ты думаешь, она бы любила розы? И вообще, какой бы она была? – Марат положил букет на черную плиту, подумав, развязал ленту и вытянул один цветок, который кинул отдельно, поперек прочих. – Что? Между прочим, очень даже... изысканно. Ей бы понравилось. Как ты думаешь, понравилось бы?
– Она ромашки любила.
– Неужели? Или вы просто на розы не зарабатывали? А что, слюнявый романтизм, ромашки-василечки-лютики, поцелуйчики под луною, вздохи, клятвы в любви...
– Заткнись!
– И дать тебе поплакать над утратой? Очнись, Тимка, посмотри, тут ей всегда семнадцать, а было бы тридцать семь. Замужество, развод... ну или в худшем случае верность до гроба, рабство от обетов. Она стареет и дурнеет и, чувствуя это, становится несносной. Ревнует, пилит, грызет, потому что ты стареешь медленнее, ты все еще привлекателен. И ты знаешь, что привлекателен, а она уже не та Татьяна, о которой мечталось. Зато вокруг полно молоденьких, жадных, готовых на многое. Измены. Мятые простыни, грязная жизнь...
– Заткнись! – Тимур заткнул уши пальцами, но не помогло.
– Да если бы не я, она не была бы твоей даже на миг. Она бы легла под еврейчика, а потом забрюхатела, вышла замуж и снова – кастрюли-котлеты, раз в два года роддом, каждую неделю скандалы с тетей Цилей, тайный алкоголизм...
– Ты не знаешь, что это было! Ничего не было! Ты...
– Я сделал то, что должен был сделать. – Марат не позволил упасть на колени перед могилой. – Да прекрати ты эту театральщину, смотреть тошно... навестил? Долг отдал? Дома поплачешь, а теперь пойдем, у нас, между прочим, дел полно... К слову, я тут такую цыпочку заметил. Конечно, не сказать, чтоб модель, но в целом неплохо... да, определенно неплохо.
– Пожалуйста, не надо.
Кладбище закрывалось от живых стеной, вороны галдели, а весна через дорогу развалилась веселым многоцветьем, аляповатым, как пластиковые венки на недавних могилах, но в отличие от венков – недолгим. Еще пару недель – и настанет лето.
Еще пара встреч – и Тимур освободится.
Круглые глаза за круглыми очками, простыми, надетыми солидности ради и потому что модно. Розовый глянец на губах и алые мазки румян на высоких скулах. Волосы собраны в узел, брови подкрашены – слишком уж темные для такого лица.
– Чем могу помочь? – Ее глаза тотчас вспыхивают, губы приоткрываются, а потом смыкаются, раскатывая, разравнивая слой глянца. Пальчик скользит по волосам, голова чуть нагибается, позволяя оценить красоту шеи.
– Помочь? Вы можете меня спасти, милая фея, – говорит Марат, накрывая ее ладошку. Какой неслучайный жест, какой пугающий, но в то же время видится в нем обещание. Они все видят обещание и верят. – Ибо сердце мое пылает, я никогда...
Никогда не повторялся, находя новые и новые слова для своих мотыльков, а те спешат верить, летят навстречу, обнимая крыльями жестокий огонь.
Он ловит их на красоту, на сказку о принце, в которую свято верит каждая Золушка, пусть и не признается в этом. На убежденность, что уж с ней-то не случится беды и, наоборот, будет сказка.
Будет, но страшная.
И Тимур ничего не мог сделать, чтобы предотвратить убийство.
– Да ладно тебе, – шепнул Марат. – Вот увидишь, все будет классно. Она наша... она только наша.
На что похожа первая любовь? На безумие, на болезнь, на внезапное прозрение, когда слепцу вдруг раздирает веки солнце и жжет, слепит, требует поклонения величию своему.
Нет, тогда я не думал ни о чем. Тогда я был слепцом и был прозревшим. И как все прозревшие не видел ничего, кроме солнца. Я был жаден. Я был ревнив. Я желал... да, именно желал, не разговоров при луне, не стихов и робких прикосновений, но большего, смутного, темного, спрятанного внутри и подсмотренного на улицах Калькутты.
Здесь, на улицах, всякого хватало.
Пожалуй, тогда я ничем не отличался от многих других подростков, томимых сексуальными желаниями и фантазиями, впервые привязанными к конкретному объекту, но в тот момент мука моя была индивидуальна и сладка.
Запретна.
Разделена на четверых, как выяснилось вдруг. Выяснилось именно тогда, когда Йоля вдруг стал играть на скрипочке под ее балконом, а Пашка, вместо того чтобы посмеяться, вспылил. Юрка разозлился на обоих, а я... я чувствовал, что меня предали. Как они могли?
Как она могла?
Как вообще мир мог так поступить со мной?
Ревность. Нет, не ревность даже – растерянность, оглушающая беспомощность и беспомощная драка, свалка, когда все на всех и все против всех, когда вцепиться в глотку сопернику и не отпускать, пока он, сволочь, не задохнется.
И Йолин крик:
– Отпусти! Отпусти! Что ты делаешь?
Не знаю. Прости, Господи, чье имя мне было незнакомо, я не ведал, что творил. И, не ведая, одержал победу, снова подмяв мятежную стаю под себя. Пашка отступился от Татьяны и Юрка, и только Йоля, отводя виноватые глаза, произнес:
– Выбирать ей...
А я снова удивился: как так? Почему выбирать? Ведь если я люблю, то и она должна.
Ничего не должна, ей нравится Йоля, и Пашка тоже, и Юрка, но совершенно не нравлюсь я. Я ее пугаю. Чем? Она не может сказать, она лишь отступает, и отступает, и отступает, пока не упирается спиной в стену, тогда вытягивает руки с растопыренными пальцами и, бледнея, предупреждает:
– Буду кричать!
– Не надо, – отвечаю, зная, что никогда, ни за что на свете не причиню ей вреда. Солнце свято для прозревшего, пусть солнцу и нет дела до тех, кто внизу.
Наступает время страданий, но и в них я по-прежнему был счастлив, потому как страдал о ней живой.
– Как это ты остаешься? – Струна маменькиного голоса натянулась, готовая лопнуть с оглушающим звоном. – Ты остаешься ночевать? У мужчины?
– У меня своя комната! С замком!
На маму это не подействовало, на бабушку, чье сопрано создавало дальний звуковой фон, и подавно.
– Ты немедленно должна явиться домой! Немедленно! Господи, да что ты себе вообразила? Это просто уму непостижимо, чтобы девушка в твоем возрасте осталась наедине...
Девушка аккурат Ирочкиного возраста хмуро взирала из старинного зеркала, кажется, принадлежавшего какой-то там эпохе – Тимур говорил, но Ирочка не запомнила. Девушка была раздражена и оттого особенно некрасива. Ее подбородок упрямо выдвинулся вперед, натягивая кожу на короткой шее, а глаза сощурились, ставши совсем уж щелочками.
– Ирина, ты меня слышишь? – соизволила поинтересоваться мама, прерывая нотацию. – Ты немедленно должна вернуться домой!
– Нет, – вместо Ирочки ответила раздраженная девушка.
– Ты не можешь!
– Могу. И буду. Я уже взрослая, мама. И бабушке это передай. А если вам кажется, что меня собираются соблазнить... – боже ты мой, до чего устаревшее слово, прямо-таки пахнет нафталином, заношенными корсетами и кельнской водой, – если вам кажется, что меня собираются соблазнить, вспомните, как я выгляжу.
Вспомнили. Сплелись голосами, решая проблему – ох уж эта Ирочка, вечно она куда-то влезет, – и рассыпались.
– Он тебе хотя бы заплатит сверхурочные? – сухо осведомился отец. – Если нет, то требуй. Ты имеешь на это право. И не вздумай тратиться по пустякам...
– Не буду. – Стало вдруг обидно, гораздо обиднее, чем когда-либо прежде, как будто она вдруг поняла – обманули. И обманывали долго, цинично, нимало не заботясь, узнает ли она, Ирочка, об обмане.
Ну узнала бы. Какая разница? Никакой.
Бабушка обязательно прокомментировала бы эту фразу, а Ирочка ткнула ножницами в газетный лист.
«
Почему именно эта заметка? Не псевдоаналитический обзор о последствиях финансового кризиса для малых и средних предпринимателей. Не развернутая статья о проблемах в сфере строительства жилья. Не очерк о мошенниках... не почти художественная зарисовка о колбасе?
Пожар. Запах дыма от Тимуровой одежды. Газеты. Запертая комната. Ночевка.
Зачем ночевка? Пустая квартира, ключи и замки, она, Ирочка, которая совсем не романтическая героиня, и трепетной любовью к ней воспылать невозможно, тем паче с первого взгляда. И уж точно не со второго. Тогда зачем?
Ответа она не нашла. И до полуночи сидела в комнатушке, которую для себя окрестила кабинетом, ожидая знака, появления Тимура или чего-нибудь еще, что разом снимет вопросы и разрешит загадки. И только когда часы пробили полночь – не в кабинете, а в библиотеке, те, огромные, от пола до потолка, с нарядным маятником и старым циферблатом, – тогда Ирочка поднялась и отправилась к себе.
А Тимур объявился только под утро. Она проснулась и слышала, как он ходит по дому, а потом вдруг останавливается возле ее двери и стоит, ждет чего-то. Долго ждет. В какой-то момент Ирочке вообще показалось, что там, за порогом, не человек, а... зверь?
Оборотень.
Страх предрассветный, серошкурый, заставляющий зажимать рот, ловить крик, притворяться, что на самом деле ее, Ирочки, здесь нет.
Никогда! Никогда больше она не останется ночевать в этой квартире. И вообще уволится. Завтра же.
Но завтра наступило, и Ирочка в очередной раз передумала. А Тимур, вышедший к завтраку, был бледен, но вежлив. Вымученно улыбнувшись, спросил:
– Как вам спалось на новом месте?
– Спасибо. Хорошо, – соврала Ирочка. И вовремя поймала вопрос, который уже был готов сорваться с губ: какая ей разница, где он был ночью? Никакой. – А... а можно мне сегодня дома ночевать? Или просто... родители волнуются.
Ложь. Но Тимур верит. Тимур думает – бесконечно долго думает, прежде чем согласиться.
– Сейчас. Если нужно, отправляйтесь сейчас, а к полудню я жду вас. – И, спохватившись, спешит бросить конфету. – Сверхурочные оплачу в тройном размере.
– Зря ты ее отпустил... это странно, знаешь ли, то просить остаться, то вдруг отправлять домой. А люди нетерпимы к чужим странностям. Люди начинают подозревать плохое...