– А ты дурак, если думаешь, что со мною можно справиться вот так... не делай ошибок, Тимур. Или ты забыл, что я могу и больно сделать? Напомнить?
– Не надо!
Но он все равно ударил. Боль скрутила, боль проникла острием по-над поясницей, свела мышцы судорогой, заставила рухнуть на землю – пыльную, грязную, отвратительную землю – и корчиться, ползти.
– Мужчина, вам плохо?! – гортанный голос пробился сквозь туман боли. – Здесь мужчине плохо! Помогите!
Не помогут. Эту боль перетерпеть нужно, эта боль – наказание, только рассказывать нельзя, иначе снова будет больно. Марат ушел, но недалеко, он наблюдает, наслаждается властью.
Сволочь он.
Когда боль отпустила, Тимур обнаружил себя сидящим на лавочке, в одной руке была бутылка с водой, на другой – браслет манометра. А ошейник где? Нельзя потерять! Ни в коем случае нельзя, иначе Марат окончательно выйдет из-под контроля. Хотя он уже вышел, но...
– Давно это? – осведомился усталый врач с лицом мессии.
– Давно.
К великой радости Тимура, ошейник нашелся в кармане. Привычно обнял запястье, успокаивая.
– На учете стоишь?
– Стою. Лекарство вот забыл, – соврал Тимур, глядя в темные глаза. Рассказать бы ему все, вот как есть, чтобы с самого начала. Про Калькутту, про Марата, про Йолу и Таньку, про Ирочку, которая, наверное, тоже умрет. Но вместо этого спросил: – Пожар, да? Раненые?
– Мертвые, – ответил врач, сразу становясь еще более усталым. И раздраженным. Что, надоело людское любопытство? Бесцеремонность? Жадность до чужого горя? Терпи, мессиям положено, когда-нибудь и Тимуровы грехи возьмешь, взвалишь на плечи, как некогда крест, и поволочешь...
Господи, пусть минует тебя чаша сия.
– Двое, – зачем-то уточнил врач и, извиняясь, – нам ехать пора, парень. А ты на обследование сходи.
– Схожу.
Двое. Значит, Пашка и гражданская жена в байковом халате. А еще бессчетно картин... без вести пропавшие, без людей сгоревшие, запишут в потери имущества, если вообще внимание обратят.
Марат надеялся, что не обратят. Марат убирал не Пашку – рисованного зверя. И одуванчики убирал. И другое, виденное мельком. За что?
Ответа не было. И Тимур, поднявшись – бок еще тянуло, а в затылке мелко-мелко постукивало – направился к дому.
Вот бы Ирочка уже ушла.
– Ой, что с вами? – Не ушла, встретила на пороге, бледная, испуганная, с горящими щеками и круглыми, удивления полными очами. Ну до чего же некрасива!
Очаровательно некрасива.
– Вам плохо? Я пожар видела, я... я записывала, а потом вдруг выкатилось. Шар такой, красный и черный.
– Огонь и дым. Георгиевская лента.
– Что? – удивленно хлопнули ресницы. – Ах да... там газ взорвался. Ну я так думаю, что газ. А вы...
– А я в порядке. – Тимур оперся о стену, понимая, что еще немного – и упадет. Под ноги, под эти кривоватые полноватые ноги в синих тапочках и розовых носочках. – Я в полном порядке. Уходите.
– Что? – Она потянулась было, пытаясь подставить крутое плечо. Помочь. Глупая девчонка, неужели она не понимает, что некоторым нельзя помогать! Что некоторых карает Бог и лучше бы, конечно, чтобы вместо кары он совсем забрал, но, видно, не судьба.
– Уходи, – выдавил Тимур, делая осторожный шаг.
– А вы?
– А мне без тебя будет лучше! Уходи. Что тут непонятного? Вон пошла! До завтра!
Обидится. Пускай. Для нее же лучше. Прости, девочка, но иначе нельзя, если все выйдет как надо, ты не останешься в обиде. Если все выйдет как надо... а если не выйдет, то обижаться будет некому.
– Давай, давай, пошла отсюда! – рявкнул Тимур.
Послушалась. Обиженно хлопнула дверью – конечно, не пошли навстречу благим намерениям, не позволили помочь, уложить в постель...
Холодный душ до онемения, паралича почти, когда кожа белеет и сосуды на ней выделяются синими реками. Холодное молоко – довыморозить то, что осталось живого. Холодная кровать.
Воспоминания.
Меня, восьмилетку, Калькутта не любила, держалась в стороне, провожая настороженными взглядами дворовой шпаны, свистом, изредка – камнем в спину и непременным топотом. Вожак рычал. Он никогда не лаял, только рычал, и этого хватило в самый первый раз, когда со мною вышли «познакомиться».
– Горе ты мое, – говорила тетя Стефа обоим. Жалела. Наливала молока – мне в большую оловянную кружку, Вожаку – в оловянную миску. Резала батон – под тупым ножом он подминался и рассыпался по скатерти крошками. – Как же ты в школу пойдешь?
– Не пойду.
Я тогда был колюч и дик, маленький Маугли в большом человеческом мире, хотя про Маугли я не знал, потому как читать не умел, а у тети Стефы вечно не хватало времени.
Помню запах ее, сытный, супный и иногда котлетный. Помню зеленый в желтую крапку фартук. Помню руки – мягкие, белые, с розовыми пятнышками мозолей да длинным шрамом-волосом, прилипшим к запястью.
– Пойдешь. – Стефа треплет меня по голове. – Все должны ходить в школу. Ты же не хочешь остаться безграмотным?
Я хотел, точнее, мне было все равно, потому что в тот момент жизнь моя и мир сходились до размеров квартиры. Но я не смел перечить Стефе, и мы пошли в школу.
Первый день, звонок, неудобный костюм, в котором я ощущал себя дураком, пушистые астры, резко вонявшие цветами, скулящий, растерянный Вожак, запертый в квартире, и нарядная Стефа.
Улица. Люди. Толпа. До сих пор ненавижу толпы, а тогда меня попросту смяло впечатлениями. Запахи окружили, облапали взгляды, ощерились слова, угрожая:
– Не подходи!
И я замер, а Стефа, потянув за собой, сердито проворчала:
– Ну не упрямься же! Тебе давно пора в школу.
Давно, как выяснилось позже, – это два года. Два чертовых года, на которые я отстал, и две чертовых пропасти, навсегда вставшие между мной и классом. Учительница меня жалела, завучи сочувствовали, директриса была приятно-равнодушна, ей хватало иных забот, а вот одноклассники мои отрывались.
– Дебил! Дебил! – и плевки жеваной бумагой, а стоило поймать – рев. И уговоры, и разговоры, и первая драка, и Стефино молчание по возвращении из школы. Тогда ей предложили отдать меня в интернат.
Возможно, так было бы лучше для всех. Но так не стало.
Уж не помню, как я перевалил через первый класс, на чистом упрямстве, наверное. Второй запомнился зубрежкой и страхами, холодным молоком, которым меня продолжала поить Стефа, и чернилами на пальцах. Третий – припадками ярости, безумия и бессилия, после которых я сбегал на овраг и, спрятавшись в густом кустарнике, отлеживался, выл, грыз кулаки до крови и жалел себя.
А в четвертом случилось чудо: я познакомился с Йолей.
И первым подошел именно он, робко, бочком, держа перед собой черный портфель с веревочной ручкой. Поправил очки и тихо спросил:
– Можно, я с тобой до дому пойду?
Это было так... странно, что я сказал:
– Можно.
Я не собирался домой, но теперь пошел, чуть впереди, но постоянно оглядываясь на Йолю, пытаясь сообразить, кто он такой и чего ему от меня надо. Все выяснилось в первой подворотне, когда навстречу вышли трое и первый из них, сунув краденую сигаретку в зубы, процедил:
– Ну надо же, какая встреча! А я уже заждался!
Они были не из нашего двора, не из Калькутты вообще. От них пахло дымом рабочих районов и наглостью чужаков, уверенных в собственном превосходстве. Пожалуй, теперь, годы спустя, я могу сказать – они были старше и сильнее, но...
Они не были мною.
– И друга привел. – Широко расставленные ноги, руки в карманах и задравшиеся вверх брюки, неспешный шаг, вразвалочку и кепка на затылке. – Это хорошо. Эй, друг, выворачивай карманы.
– Зачем? – Я уже понимал – быть драке. И я, черт побери, радовался. Я был просто-таки счастлив!
– Затем, что я так сказал.
И двое за спиною чужака загоготали, а Йоля, заикаясь, попросил:
– Пропустите нас. Пожалуйста.
Это вызвало еще один взрыв смеха и тычок в плечо. В мое плечо.
Дальше... дальше было мутно, больно иногда, но радостно. Я хрипел, храпел, бил, что кулаком, что локтем, пинал, ревел, кажется, грыз зубами, жалея, что рядом нету Вожака. Вдвоем нам было бы сподручней. А потом все закончилось.
– Не надо, не надо, пожалуйста, не надо их больше! – Йоля шепелявил раскровавленными губами, и очки его, разбитые, висели, цепляясь дужкой за оттопыренное, распухшее ухо. Йоля храбро шел на меня, заслоняя чужака, а тот, свернувшись калачиком, громко подвывал.
Почему я не ударил Йолю? Почему вообще услышал его? Почему позволил себя увести? И почему эта история не имела никаких последствий, если не считать визита участкового.
Хотя нет, вру. Имела последствия, очень важные, жизненные прямо-таки последствия. У меня появился друг.