– Возможно, это соответствует действительности. Но с точки зрения музыки бесполезно. Поверьте, если это вам принесет пользу, что в леденящей кровь заключительной сцене вы воспроизводите шум бурлящей реки или низвергающегося водопада…
Он раскинул руки в великодушном объятии.
– Если хотите, представьте, что вы имитируете шум ветра в лесу, или мычание коровы, или стук камня, отскочившего от стены, или звон разбившегося стекла; представьте, если угодно, конское ржание и свист вороньих крыльев, рассекающий воздух…
Вороны начали свой полет, задевая крыльями оранжевый купол концертного зала; стадо мычащих коров пробиралось по театральным коридорам; лошадь галопом проскакала по сцене; камень со звоном ударился о стеклянный занавес от Тиффани.
– Но я вам говорю, что шум никогда нельзя передать другим шумом, что звучание мира должно превратиться в пение, в нечто большее, чем просто звуки, издаваемые горлом; если музыкант хочет, чтобы осел ревел, он должен заставить его петь…
И оживленные голоса хора, вдохновленные, как он того и желал, необъятной природой, непостижимой и дикой, отвечали ему: только ты способен хоть на время прервать мою безграничную тоску, ты даешь мне новые силы, и я возвращаюсь к жизни…
– Да будет вам известно, это далеко не первый раз на моей памяти ансамбль певцов полагает, что их голоса – это продолжение звуков природы или ответ на них…
Он постепенно успокаивал их, приглушал силу хора, заставлял ее рассеяться.
– Кто-то думает, что поет потому, что слышит птиц…
Марисела Амбрис упала замертво, как подбитая птица.
– Еще кто-то потому, что подражает тигру…
Серено Лавиада замурлыкал, как котенок.
– Третий потому, что слышит водопад внутри себя…
Музыкант-бюрократ шумно заворчал в своей ложе.
– Ничто из этого не соответствует истине. Музыка искусственна. Ах, скажете вы, но человеческие-то страсти подлинны. Забудем о тигре, сеньор Лавиада, о птице, сеньорита Амбрис, и о грохоте водопада, сеньор, который ест лепешки, не знаю, как вас по имени, – сказал дирижер, поворачиваясь к ложе.
– Косме Сантос, к вашим услугам, – с заученной вежливостью ответил тот. – Лиценциат Косме Сантос.
– Прекрасно, дон Косме, давайте поговорим о страсти, раскрытой в музыке. Повторим, что первый язык жестов и криков возникает, едва появляется страсть, которая по нашему желанию возвращает нас в первобытное состояние.
Нервным жестом он пригладил свои черные цыганские волосы.
– Знаете, почему я выучил наизусть имена всех и каждого из вашего хора?
Его глаза внезапно распахнулись, как две зияющие раны.
– Чтобы заставить вас понять, что обычный язык, на котором говорят и мужчины, и женщины, и животные, очень эмоционален, это язык криков, оргазмов, счастья, бегства, вздохов, затаенных жалоб…
И зияющие раны превратились в черные озера.
– Само собой, – теперь он улыбнулся, – каждый из вас поет, сеньор Морено, сеньорита Амбрис, сеньора Ласо, сеньор Лавиада, каждый из вас поет, и первое, что приходит вам на ум, это то, что вы облекаете в голос естественный язык страстей.
Габриэль Атлан-Феррара выдержал драматическую паузу. Инес улыбнулась. Кого он пытается обмануть? Всех, не иначе.
– И это верно, это верно. Сдерживаемые страсти могут убить нас, разорвать изнутри. Пение освобождает их и само находит голос, чтобы их передать. В этом случае музыка представляет собой как бы энергию, охватывающую все примитивные скрытые эмоции, которые вы никогда не проявите, садясь в автобус, сеньор Лавиада, или вы, сеньора Ласо, когда будете готовить завтрак, или вы, – с вашего позволения, сеньорита Амбрис, – пока будете принимать душ… Мелодические оттенки голоса, движения тела во время танца даруют нам освобождение. Наслаждение и желание сливаются. Природа диктует эти нюансы и крики: это самые древние слова, и поэтому первым человеческим языком было страстное пение.
Он обернулся и бросил взгляд на музыканта, бюрократа и, возможно, цензора.
– Не так ли, сеньор Сантос?
– Конечно, маэстро.
– Вранье. Музыка – это не подмена сублимированных естественных звуков звуками искусственными.
Габриэль Атлан-Феррара остановился и даже не то что бы посмотрел на певцов, а заглянул в душу каждому.
– В музыке все искусственно. Мы утеряли изначальную связь языка и пения. Давайте же скорбеть и оплакивать это. Исполним реквием по природе. RIP.[23]
Он жестом выразил печаль.
– Вчера на улице я слышал жалостливую песню. «Ты, только ты, причина моего плача, моего горя и отчаяния…»
Габриэль окинул всех орлиным взором.
– Выражал ли этот уличный певец свои душевные переживания музыкой? Возможно. Но «Фауст» Берлиоза – это нечто совершенно противоположное. Дамы и господа, – подытожил Атлан-Феррара, – подчеркивайте независимость того, что вы поете. Исключите из своих голосов любое узнаваемое чувство или страсть, превратите эту оперу в гимн непознанному, слову и звуку, не имеющим корней, выражайте только те эмоции, которые проявляются в них самих в этот миг Апокалипсиса, а может, это и есть первый миг творения: меняйте местами времена, представьте себе музыку как обратный ход времени, изначальное пение, голос зари, без причины и следствия…
В притворном смирении он склонил голову.
– Давайте начинать.
Тогда, девять лет назад, она не захотела подчиниться ему. Она ждала, что он сам подчинится ей. Он хотел любить ее там, на побережье Англии, и навсегда сохранил в памяти несколько смешных фраз, которые он заготовил для того момента, – воображаемого, выдуманного, желанного, или все вместе, откуда ему знать? «мы с тобой могли бы гулять по дну моря», а сейчас он встретился с иной женщиной, способной взять случайного любовника на одну ночь и выставить его за дверь.
– Оденься и убирайся отсюда.
И она была способна сказать это не только тому усатому бедняге, но и ему, маэстро Габриэлю Атлан-Феррара. Она слушалась его на репетициях. Точнее, между ними царило полное взаимопонимание. Казалось, будто огни рампы art nouveau соединили его и ее, протянули невидимые нити со сцены в оркестровую яму, этот удивительный союз проводника и певицы охватил всех, побудил и тенора Фауста, и баса Мефистофеля войти в магический круг Инес и Габриэля, столь же согласованных и единодушных в интерпретации музыки, сколь непохожих и несходных в своих любовных отношениях.
Она господствовала.
Он это допускал.
У нее была власть.
Он к этому не привык.
Габриэль посмотрелся в зеркало. Он представлялся себе гордым, тщеславным, облаченным в воображаемую мантию великого человека.
Ей он представлялся эмоционально незащищенным. Человеком, подчинившимся воспоминанию. Памяти о другом юноше. Юноше, над которым не властны годы, потому что его никто больше не видел. Юноше, который исчез с фотографий.
Через эту брешь – память об отсутствующем – Инес смогла установить свою власть над Габриэлем. Он это почувствовал и не возражал. Инес держала два кнута, по одному в каждой руке. Одним она словно хотела сказать Габриэлю: я видела тебя уязвимым, беззащитным перед нежностью, которую ты пытаешься скрывать.
Другим кнутом она угрожала: не ты меня выбрал, а я тебя. Ты мне не нужен был тогда и не нужен сейчас. Мы любим друг друга, чтобы полнее раскрыть гармонию оперы. Когда закончатся спектакли, закончимся мы, я и ты…
Догадывался ли об этом Габриэль Атлан-Феррара? Знал и был готов принять? В объятиях Инес он говорил: да, он принимал это; чтобы угодить Инес, он был готов снести любое обращение, любое унижение. Почему всегда выходило, что во время их занятий любовью он лежал навзничь, а она была сверху, оседлав его, это она направляла сексуальную игру, властно требуя от него прикосновений, ласк, наслаждений, а он, покорно лежа, подчинялся ей?
Он привык лежать вытянувшись, головой на подушке, и смотреть на нее снизу вверх, она возвышалась над ним как скульптурное воплощение чувственности, колонна восхитительной плоти, нескончаемый поток желания; его неодолимо влекли ее раскрытые бедра, ягодицы, гарцующие на его мошонке, взгляд поднимался выше, к талии, благородной, но игривой, как у статуи, которая смеется над миром, словно ее прелестный пупок – это пуп земли, и выше, охватывая упругие, но нежные груди, а затем струящаяся плоть перетекала в вызывающей белизны шею, лицо же терялось в вышине, казалось чужим и далеким, скрытое гривой медно-красных волос, которые, подобно маске, утаивали мимолетное чувство…
Инес Прада. («На афишах смотрится лучше, чем Инесса Розенцвейг, и на других языках звучит лучше».)
Инес Мстительница. («Я все оставила позади. А ты?»)
За что, мой Бог, после всего, что было, она пыталась расквитаться? («Непреодолимый запрет, табу связывал две временные плоскости, и никто из них не захотел его нарушать».)
В день премьеры маэстро Атлан-Феррара поднялся на подиум под гром аплодисментов зала.
Это был тот самый молодой дирижер, которому удалось добиться удивительного звучания – не скрытого, но утерянного – произведений Дебюсси, Равеля, Моцарта, Баха.
В тот вечер он впервые выступал в Мексике, и всем было интересно оценить силу этой личности, сравнить с тем, как он выглядел на фотографиях – грива черных волнистых волос, слегка отрешенный взгляд горящих глаз, непокорные брови, рядом с которыми грим Мефистофеля казался комичным, и трепетные руки, на их фоне выглядели неуклюжими жесты Фауста…
Говорили, что он значительно превосходит своих певцов. Тем не менее все определяла и подчиняла себе совершенная и удивительная согласованность между Габриэлем Атлан-Феррара и Инес Прада, между любовниками, спящими на ложе, и вдохновенной атмосферой сцены. Ибо сколько бы она ни боролась за равенство, в театре главенствовал он, он устанавливал правила игры, он был сверху, подчиняя ее своему мужскому желанию, и в финале он оставлял ее в центре сцены, окруженную младенцами-серафимами. Когда она пела вместе с небесными духами, у него возникало обманчивое впечатление, что, сама того не подозревая, Инес все же всегда одерживала верх, но в действительности их отношения (а они оба не переставали об этом думать) были равными лишь постольку, поскольку она господствовала в постели, а он в театре.
Дирижируя финалом оперы, маэстро шептал:
Он остался один в опустевшем зале. Инес, подав ему руку в разгар аплодисментов, сказала:
– Увидимся через час. В твоей гостинице.
Габриэль Атлан-Феррара сидел в первом ряду партера в пустынном театре и смотрел, как опускается огромный стеклянный занавес, над изготовлением которого искусные умельцы Тиффани трудились почти два года, составляя из миллиона сверкающих осколков переливающийся водопад огней, изображающий Мексиканскую долину и грозные, но неодолимо притягательные вулканы. Постепенно гасли огни театра, города, окончившегося спектакля… Но продолжали сверкать, как хрустальные печати, огоньки стеклянного занавеса.
В руке Габриэль Атлан-Феррара сжимал, ласково поглаживая, хрустальную печать, которую Инес Розенцвейг-Прада подала ему посреди аплодисментов и поклонов.
Выйдя из зала, он оказался в вестибюле розового мрамора, с претенциозно отделанными стенами и какими-то непонятными конструкциями из полированной меди, все в стиле art deco, которым в 1934 году бесславно закончилось строительство, начатое в 1900 году с пышностью Древнего Рима и на четверть века прерванное гражданской войной. Снаружи Дворец изящных искусств был задуман итальянским архитектором Адамо Боари как гигантский свадебный торт; совершенно очевидно, что мексиканское здание мыслилось как невеста для римского памятника королю Виктору Эммануилу: бракосочетание и состоялось бы на ложе из меренг, среди мраморных фаллосов и стеклянных гименеев, но только в 1916 году итальянский архитектор вынужден был спасаться бегством от революции, в ужасе от того, что его кружевная мечта будет растоптана конницей Сапаты и Вильи.
От этой мечты остался лишь заброшенный металлический каркас, голый, беззащитный, за четверть века изъеденный ржавчиной; железный замок, медленно погружающийся в гиблую трясину Мехико. Таким его увидел Габриэль Атлан-Феррара, выйдя на площадь перед Дворцом.
Он перешел проспект, и в саду Аламеда увидел знакомую маску из черного обсидиана. Его охватила внезапная радость. Посмертная маска Бетховена смотрела на него закрытыми глазами. Габриэль поклонился и пожелал доброй ночи.
Он вошел в пустынный парк, его сопровождала лишь гармония Людвига Ван Бетховена, и маэстро вел с ним разговор, спрашивая, действительно ли музыка – это единственное искусство, выходящее за пределы своих собственных выразительных средств, то есть звука, чтобы властно проявиться в тишине мексиканской ночи. Город ацтеков – мексиканский Иерусалим – преклонил колени перед маской глухого музыканта, которому было дано вообразить каменный гул готики и бурный поток Возрождения.
Кроны деревьев мягко шелестели после дождя, покорно отдавая по капле небесную влагу. Позади остался Берлиоз, его отголоски еще звучали в мраморной каверне, отважными французскими гласными разбивая оковы нордических согласных, эту «ужасную немецкую артикуляцию», облекающую слова смертоносной броней. Пламенеющее небо в «Валькирии» было реквизитом. Ад с черными птицами и хрипящими конями в «Фаусте» был из плоти и крови. Язычество лишено веры в себя, потому что не испытывает сомнений. Христианство верит в себя, потому что его вера всегда подвергается испытанию. В этих безмятежных садах Аламеды колониальная инквизиция казнила еретиков, а раньше индейцы торговали рабами. Теперь же высокие деревья, ритмично покачиваясь, скрывали наготу статуй, белых и неподвижных, эротичных и непорочных потому, что они были из мрамора.
Звуки далекой шарманки вторглись в тишину ночи: «Только твоя роковая тень, зловещая тень упорно преследует меня повсюду, где бы я ни находился…»
Первый удар Габриэль получил в лицо. Его держали за руки, чтобы он не мог сопротивляться. А потом усатый парень с жиденькой бородкой бил его коленями в живот и в пах, наносил удары кулаками по лицу и груди, а он лишь пытался смотреть на статую женщины, опустившейся на корточки в позе полной покорности, подставлявшей,
Нужно ли было объяснять его поведение на побережье Англии? Он мог бы сказать ей, что всегда избегал ситуаций, в которых любовники начинают вести себя, как семейная пара со стажем. Отсроченное наслаждение – это священный и в то же время практически оправданный принцип истинного эротизма.
– А, так ты предполагал что-то вроде медового месяца… – улыбнулась Инес.
– Нет, мне бы больше хотелось, чтобы я остался в твоей памяти как загадочный любовник.
– Требовательный и неудовлетворенный, – она перестала улыбаться.
– Допустим, я оставил тебя в домике на берегу, чтобы сберечь редкое чудо невинности.
– Ты думаешь, нам это что-то дало?
– Да. Сексуальная связь мимолетна и вместе с тем вечна, хотя кажется преходящей. Напротив, музыка вечна, но оказывается преходящей по сравнению с постоянством того, что действительно длится один миг. Сколько продолжается самый долгий оргазм? Но сколько длится вновь и вновь возникающее желание?
– Это зависит от ситуации. Если между двоими или между троими…
– Ты этого ждала на пляже?
– Ты познакомил меня с отсутствующим, не помнишь?
– Я тебе сказал, что он появляется и исчезает. Его отлучки непредсказуемы.
– Скажи мне правду. Когда-нибудь на фотографии был этот юноша?
Габриэль не ответил. Он смотрел, как дождь смывает все на своем пути, и мечтал, чтобы он шел всегда и уносил с собой все воспоминания…
Они провели вместе вожделенную ночь, исполненную всеобъемлющей глубины и покоя.
Лишь наутро Габриэль нежно погладил Инес по щеке и сказал ей, что так понравившийся ей юноша, возможно, вновь когда-нибудь появится…
– Ты и вправду не знаешь, куда он уехал? – спросила она, не питая особых иллюзий.
– Думаю, он отправился далеко. Война, бои, бегство… Слишком много возможностей, а будущее столь неопределенно.
– Говоришь, ты приглашал девушек танцевать, а он смотрел на тебя и любовался.
– Я сказал, что он ревновал, но не завидовал мне. Зависть – это злоба по отношению к чужому благу. Ревность означает, что человек настолько важен для нас, что мы не хотим его ни с кем делить. Зависть отравляет нас ядом бессильного желания быть другим. Ревность же облагораживает – мы хотим, чтобы другой стал нашим.
Воцарилась долгая пауза, взгляд Габриэля застыл. Наконец он произнес:
– Я хочу увидеть его, чтобы искупить причиненное зло.
– Я хочу увидеть его, чтобы спать с ним, – ответила Инес без тени смущения, с ледяным целомудрием.
5
Всякий раз, расставаясь, они будут кричать: не-эль в лесу, все более холодном и пустынном, а-нель в пещере, все менее теплой и уютной, куда мужчина станет приносить шкуры бизонов, все реже забредающих к стоянке. Он будет убивать их уже не только для того, чтобы добыть пропитание тебе и твоей дочери, но и для того, чтобы уберечь вас от холодных вьюг, неожиданно проникающих сквозь отверстия в пещере, как дыхание белого мстительного зверя.
Стены постепенно покрываются невидимой коркой льда, словно отражая тяжкий недуг самой земли, все более пустынной и неподвижной, будто даже кровь животных и соки растений застыли навсегда под ледяным дуновением смерти.
He-эль будет кричать в зимнем лесу. Раскаты эха так разнесут его голос, что никакой зверь его не найдет. Голос станет маской охотника. Голос извергнется из слепой белизны лесов, равнин, замерзших рек и моря, потрясенного своей собственной ледяной неподвижностью… Одинокий голос обернется хором голосов, потому что весь мир превратится в гигантский купол, населенный белым эхом.
Ты, сидя в пещере, кричать не станешь, ты будешь петь, убаюкивая девочку, которой скоро исполнится три цветущих времени года, но в каменной берлоге твой голос раздается так, что колыбельная похожа на крик. Тебе становится страшно. Тебе известно, что твой голос – он всегда твой, но сейчас он начинает принадлежать миру, который угрожает тебе со всех сторон. Нескончаемый ледяной дождь звучит барабанным боем в твоей голове. Твой взгляд падает на изображения на стенах. Ты раздуваешь огонь в очаге. Иногда ты отважишься выйти наружу в надежде найти уцелевшие от снега травы и ягоды для тебя и дочки, которую ты носишь за спиной в мешке из оленьей кожи. Ты знаешь, что основную добычу всегда приносит он, потный и разгоряченный поисками, делающимися все труднее день ото дня.
Мужчина войдет в пещеру, с грустью взглянет на картины на стенах и скажет, что настало время уходить. Земля замерзла и не дает больше ни плодов, ни мяса.
Но тем не менее земля не стоит на месте. В тот же день он увидит, как гигантские ледяные горы сдвигаются, начинают жить своей собственной жизнью, перемещаются и меняют скорость, натолкнувшись на препятствие, сметают все на своем пути…
Вы покинете пещеру, завернувшись в шкуры, которые столь предусмотрительно заготовил не-эль, потому что именно он знает внешний мир и то, что всему на свете наступает конец. Но ты задержишься на выходе из пещеры, окинешь взглядом замкнутое пространство своей жизни и своей любви и снова начнешь петь, все более отчетливо понимая, что голос навеки свяжет тебя с местом, которое навсегда останется домашним очагом а-нель и ее девочки.
Сегодня ты будешь петь так, как пела в самом начале, ибо в груди ты почувствуешь нечто такое, что вернет тебя в то состояние, в котором ты находилась, впервые почувствовав его необходимость…