Слушавшие бросились со всех ног прочь, шагах в двадцати приостановились, посмотрели друг на друга в темноте и пошли дальше.
— Что это за идиллия? — не без досады спросил Муратов, — который не интересовался в эту минуту ничем, кроме удобного ночлега, и, конечно, одна учтивость воздержала его от громкого ропота на остановку.
— Это, видишь, — сказал гусар, — квартира одного подпоручика... Митя Деянов зовут его. Отличнейший малый был, да вот запутался... влюблен. И представь, никто здесь не может решить, откуда она! Живет у него с неделю и выходит даже в поле с ним гулять... Хата на краю самом: так оно через деревню и идти нет нужды; всегда чорным вуалем покрыта... Деньщик-осел только хохочет, как спросишь, а сказать, кто она, не скажет... «не знаю» да и только!
— Уж и я, — заметил Житомiрский, — пробовал один раз без него отворить дверь... В дверях есть такая дирочка, и в нее продета веревочка... верно, изнутри гвоздиком засунуто... Я палец совал, думал, что достану гвоздик — нет, никак не мог! Он сам, впрочем, такой юноша... Всего двадцать один год!
Муратову было по-прежнему все равно.
Пришли на квартиру Житомiрского.
Комната, принадлежавшая смотрителю, была низка, как и все татарские комнаты. Потолка не было, но трехугольный навес крыши был подложен (должно быть, для тепла) лубками. Большие поперечные перекладины и полочки, обходившие стены наверху, были оклеены полосами пестрой бумаги, подобной тем клочкам рассеребренных и раззолоченных обоев, которые лепит русский крестьянин около образов; войлоки по всему полу; железная кровать с хорошим вязаным одеялом и дорогой ковер в букетах на белой стене; складные стулья, бездна туалетных и других мелочей, обличавших человека с изящными привычками — все это сильно веселило взгляд вошедшего впервые в походное жилище смотрителя.
Теперь Муратов, при свете двух стеариновых свечей, очень хорошо мог разобрать его наружность.
Житомiрский был чрезвычайно представителен, высок и строен, в широком сером пальто; с аристократической усталостью снимал и бросал он на стол перчатки с обработанной руки, с томным достоинством глядел карими глазами, а прическа à l'anglaise, бархат каштановых бакенбард и сухой, горбатый нос, поднимавшийся среди овального лица, до такой степени были полны гармонии, что Муратову и представить его себе смотрителем было трудно... Вот ныньче какие стали!
Посмотрел он и на Маркова. Ну, этот не то: все такое же открытое, смеющееся, белокурое лицо, как было и у гимназиста в Москве; только усы висят длинные...
Посмотрели и хозяева на гостя.
Марков еще раз обнял Муратова с видом искренней приязни.
— Ну, душа! и у тебя баки выросли, — сказал он. — Повернись-ка... ишь, у вас серые кафтаны; это лучше чорных... Право, к тебе идет... очень идет... Да ты пополнел... ей-Богу, возмужал чертовски. Вот что значит быть женатым-то! Ну, садись же, голубчик, скажи... как тебя это Господь умудрил... Brune ou blonde?
— Blonde!
— Ну, это напрасно! И ты blond и она тоже: проку не будет... Уж это ты мне поверь... ей-Богу... Да расскажи же, как это ты... и что тебя дернуло это сюда?
Между тем и самовар зашипел. Согретый чаем, москвич ободрился и, отделавшись кой-как от настойчивых требований гусара передать ему картину своего семейного быта, спросил про войну.
— Да что, душа моя... Ничего нет толку. Странная война какая-то! Бьют, бьют, а толку нет. Через пень колоду переваливают — скука страшная, просто зеленая скука! как говаривал покойный отец мой. Пробовали они штурм, так отбили ловко. Приезжал сюда из Севастополя донец-офицер, так он говорит, с холма, что ли, какого, как на ладони все видел. Поле, говорит, красное было от их брюк!
— Донец, вероятно, любил риторическую иперболу, — с глубоким взглядом произнес Житомiрский.
Гусар косвенно посмотрел на него.
— Ромуальд! Ромуальд Петрович, нехорошо! ей-ей, нехорошо!
— Что такое нехорошо?
— Ничего, ничего, голубчик. Я знаю, что вы хороший человек... только прошу вас, об этом молчите... молчите, прошу вас! Ну, так видишь ли, — продолжал Марков, обращаясь снова к Муратову, — пошли они колоннами, а наши из бухты пароходы и выручили. Как хватят, так ряды и валятся! Отчесали ловко их. Ну и Хрулев тут вернул рабочих...
— Ну, слава Богу! — сказал Муратов. Житомiрский молча улыбнулся и, позвав деньщика,
стал раздеваться.
Товарищи тоже отправились через сени спать на другую половину, уступленную хозяином Маркову на время его жительства в Биюк-Дортэ.
В ауле, казалось, все уже притихло, и, кроме крика слетевшихся сов, не было ничего слышно.
— Что это они, проклятые, разорались? — спросил У деньщика гусар, печально протягивая ему ноги с сапогами.
— Кувикуют, — отвечад деньщик.
— Знаю, что кувикают, да зачем это они, проклятые, Раскувикались? К покойнику, что ли?
— Никак нет; это значит девка беременная есть...
— Вот как! Да какая же это несчастная? Разве Деянова любовница — а? как ты думаешь, Иванов? Эх-эх! проклятая, когда ты похужеешь?
Сказав это, гусар зарылся в одеяло, и скоро они с Муратовым не слыхали даже и сов.
На другой день, однако, все оживилось, благодаря ярко вставшему солнцу. Веселее звучали с зори горнисты и барабанщики; веселее разговаривая, шли солдаты варить свой ранний обед; степь стала дальше видна, и небо безоблачно. Самые хаты песочного цвета, низенькие ограды из камней, наваленных один на другой, облепленные кружками кизика; пустые дворы, на которых не было ничего, кроме голодной шершавой и злой собаки, да какого-нибудь изломанного колеса, вместо калитки, при входе... Все это желтоватое и сероватое безлесного аула, сливавшееся на расстоянии верст двух с общей желтизною еще с июля поблекшей степи... все это вблизи немного прояснилось и повеселело. Маркова уже не было, когда Муратов проснулся.
Хотя, по природе своей, Муратов был всегда расположен полежать и покурить, не торопясь, в постели, сигару; но возбужденный мыслью, что он близок к театру таких действий, которые, со временем одевшись неясным величием прошедшего, будут соперничать с громаднейшими битвами древности... проникнутый этой мыслью с утра до ночи, он быстро вскочил и, за недостатком халата, оставленного при дружине, накинул шинель, вышел в сени и попросил умыться у деньщика. Его, по правде сказать, слегка озаботило неприятное представление чужого мыла и нечистого полотенца, но ничего — вперед, вперед!..
«Надобно начать утро дельно: сходить Филиппа посмотреть, жив ли он, несчастный? Проклятые эпидемии эти на войне в тысячу раз ужаснее самого страшного кровопролития... Там, по крайней мере, есть увлечение, блеск, возбуждающий гром, а тут не известным никому страдальцем сгнить на жесткой кровати...
Филипп был молодой ратник, принадлежавший Муратову. Помещик, не замечавший его прежде среди сотен своих крестьян, привязался к нему на походе, благодаря чувствам собственности и общей судьбы. Филипп, к тому же, был славный мужичок, кроткий, разговорчивый, услужливый, и при каждой встрече с правдивым и ласковым барином на цветущем деревенском лице его разверзалась такая искренняя улыбка, что нельзя было его не жалеть. Один раз Муратов спросил его, не скучает ли он по своим, а Филипп, простодушно засмеявшись и вздохнув, сказал:
— Ведь и ты, небойсь, Алексей Петрович, по барыне иной раз тоскуешь?
Два дня назад, Филипп что-то разнемогся, а вчера ему сделалось уже так дурно, что надо было счесть за особое счастье близость Биюк-Дортэ с госпитальным отделением.
Деньщик Житомiрского принес мыло; но какое мыло! В пестрой коробочке, не хуже того, которым Лиза мыла свои безукоризненные руки. Полотенце также вполне выдержало критику.
— Однако этот Житомiрский весьма порядочный человек! Порядочные привычки открывают доступ порядочным чувствам... Как Гоголь-то устарел!
Невольно сверкнувшая мысль, под влиянием чувства комфорта, стала переходить в более оправданную и смелую при разговоре за стаканом кофе, в отсутствии Маркова.
— Извините смелость мою, — сказал Житомiрский, — мне бы хотелось знать, зачем вы вступили в ополченье?
— Я искал какой-нибудь полезной деятельности...
— Было время, когда и я искал ее, но... видите ли что: мы так связаны по рукам и по ногам здесь, что вы там, в Москве или Петербурге, и представить себе не можете! Все действия так парализованы... Единства ровно никакого... Нас беспрестанно бьют...
— Без этого нельзя... И Петра сначала били... Помните слова Пушкина:
— Но, впрочем, это хорошо, что мы терпим уроны... Это научит нас знать, в чем дело...
— Я думаю, много вредят ходу злоупотребления разные? Вы должны это ближе знать.
— Еще бы! Это просто общее sauve qui peut, или chacun pour soi et Dieu pour tous...
— Это очень грустно!
— Привыкаешь. Видите ли, есть кое-какие выгоды... Например, если печку топят антрацитом, залить половину, когда уже тепло истопилось; или, если полагается десять полен на печь, взять одно... Почувствует ли это тот, кто должен греться в комнате, кому назначены дрова?..
Житомирский взглянул вопросительно на Муратова, но, встретив, вместо одобрения, одну задумчивость, встал и, подойдя к печке, достал с татарской полки, на которой прежде ничего, кроме глиняных и жестяных кувшинчиков, не стаивало, достал несколько французских томов в приличном переплете. Пересмотрев корешки, он положил на место «Lelia» и «Le Lys dans la Vallée», a одну небольшую книжку раскрыл перед собеседником.
— Это Théophile Lavallée. В этой части XVIII век. Вы, конечно, читали что-нибудь подобное, хоть бы «Жирондистов» Ламартина... Были ли они правы, или нет — не в том дело; но я говорю, что материальные средства давали, вероятно, большую возможность служить своим убеждениям... Здесь, в ауле, есть старый гарнизонный офицер Киценко. Он женат, имеет четырех детей; у жены его есть две сестры-девушки, вдобавок вовсе некрасивые... Разумеется, их пристроить надежд мало... а жалованья в месяц он имеет девять рублей серебром... или немного более... А жизнь? Считайте: здесь, в ауле, курица стоит 30 коп(еек) сер(ебром); неужели у него менее 30 коп(еек) сер(ебром) выйдет в день на такое семейство?..
Муратов молчал. Душа его сжалась от стыда; ему казалось, что за словами благообразного смотрителя слышался упрек: «Что, батюшка, приехал сюда осуждать? Хорошо тебе от десяти тысяч годового дохода!»
В эту минуту вошел Марков.
— Что, встал? Ну, здравствуй, голубчик. Дай-ка мне еще разик на тебя взглянуть при дневном свете. Ничего, ничего!.. Молодец ты, ей-Богу, в этой форме. Дорого бы я дал, чтоб ваших в схватке видеть. Ведь, небось, как пойдут топориками чесать!.. Только раззадорь, и allons, courage — все к чорту.
— Рекомендую вам пламенного патриота! — сказал Житомiрский.
— Ну, ну! — воскликнул Марков, — довольно! Что ж? идем к твоему командиру, Муратов?
— Пойдем... Только, я не знаю... зачем ты непременно хочешь удержать меня...
— Дня на три, дня на три... Я сам довезу тебя. И тарантаса своего не оставляй.
Сходили в лагерь, и Муратов отпросился, но тарантас оставил, думая: «посмотрю; если будет скучно, сейчас же в путь!»
Из лагеря направились они к тем хатам, куда были свезены заболевшие ратники, миновали землянки, из которых выглядывали усатые лица гарнизонных офицеров и солдат, спустились в ров, поворотили за крайнюю хату, скрывавшую под кровлей своей молодую чету, и не успели пройти еще и десяти шагов, как Марков воскликнул:
— А! вот наш Деянов с своей прелестной!.. Эх, шельмовская девчонка, закрылась!
Высокий Деянов шел, потупив глаза в землю; вероятно, спутница его, накинувшая быстро на лицо сверх черного вуаля пестрый фуляр, толкнула его. Он поспешно взглянул на встречных, слегка коснулся козырька и тотчас же, повернувшись, спустился с Катей в ров, отделявший квартиру его от чистой степи. Как дети, с разбега, поднялись они на ту сторону, побежали по степи все под руку и влезли в закрытый татарский фургон, ждавший их у подножия небольшого кургана. Татарин ударил, и пара понеслась во весь опор. Муратов успел разглядеть только, что она стройна, что бурнус ее дикого цвета, а на голове синий
платочек — вероятно, тот самый, что нравился Карпову. Муратову что-то вздохнулось.
— Да, — сказал Марков, покачав головой в ответ на этот вздох, — пропадет, запутается малый!.. Молодая такая еще юноша! Ну да ничего; люби кататься, люби и саночки возить! Не всякому такая красотка даром достанется. Наш брат, отцветающий, три года будет стоять в одном месте, ничего не добьется!
— Зато, в твои года, больше успеха между женщинами образованного класса. Я думаю, ты тоже пожил — а?
— Прошли, прошли те времена... А здесь что!.. Вот, в начале лета, проходили тут керченские жители, спасались. Так я было одну майоршу отставную пригласил на чашку чая, у Семи Колодцев; очень благоприятно все было... покинутый трактир... Что ж ты думаешь! Вынимает, шельма, табакерку... и сама чувствует, что скверность делает: «Это я, говорит, стала нюхать с тех пор, как затмение было, испугалась». Ну я, конечно... чорт знает, что такое!
Ратников скоро нашли. Их свезли в нарочно очищенные хаты, и так как кроватей в Биюк-Дортэ не было, то положили пока одетых вповалку на тюфяки. Около них хлопотал хваленый накануне гусаром молодой врач. Роста он был очень небольшого, зато мясист лицом и пронырлив взглядом маленьких зеленоватых глаз. На деятельность его нельзя было не любоваться. Он аккуратно расспрашивал, щупал, стучал, выслушивал, что и где нужно было, у каждого, и все согнувшись, или на коленях, между тесно сложенными бородачами. Воздух в хате уже успел отяжелеть, а вздохи, стоны и словесные жалобы, которым иной русский крестьянин умеет придать такую раздирающую слезливость, слышны были со всех сторон.
— Ну, что? как тебе теперь? — спросил доктор у одного пожилого человека, сухого, сморщенного и с мочальной бородой до полугруди.
— Плохо!
— Дай руку.
Мочальная борода протянул красную, заскорузлую руку, а сам закрыл поскорее глаза и весь съежился.
— Чего ж плохо? Тебе сегодня гораздо лучше. Да ты, брат, того и гляди, еще трех турок убьешь!
Врач увидал тогда посетителей.
— А! мсье Марков! здравствуйте.
— Да вот, товарищ мой, ополченский офицер, желает видеть своего крестьянина.
— Моего здесь нет. Это все незнакомые физиономии.
— Так, верно, в другой хате. Сходим туда.
— Послушай, ты! как тебя? Подскочил служитель.
— Скажи сейчас смотрителю, — продолжал врач, — чтоб халаты роздали скорее. Разве можно людей так долго в амуниции держать? Смотри же, через четверть часа я зайду, чтоб в чистом белье и под одеялами были. Смотри! Ты меня знаешь? Я воображаю, каково холерному больному лежать в платье и в старом белье. Ну, живо же! Пойдемте, господа.
— Так у них действительно холера? — спросил вполголоса Муратов.
— Нет, вроде спорадической, то есть не эпидемической. Это зависит от точки зрения. Другой, пожалуй, и не назовет это холерой. Быть может, простуда живота или космические условия иного климата. Было, однако, двое-трое трудных. Тех двух, Бог даст, поправим, а один вот...
Дело было в сенях и, сказав это, маленький доктор, улыбаясь, поднял полотно, закрывшее в углу что-то длинное. Офицеры увидали тогда бледный, свежеостывший труп молодого ратника с закаченными глазами и полураскрытым ртом.
— Боже мой! да это мой Филипп!.. — воскликнул Муратов, поспешно наклоняясь. — Нет, слава Богу, не он. Мой такой же белокурый и безбородый.
— Знаю! Пойдемте в другую хату. Он у меня один только и опасен.
Филиппу, как самому трудному из больных, лежавших в другой хате, более просторной, подмостили поближе к свету доски на камни, вроде кровати, чтоб легче было на него действовать.
Красивый и щегольски одетый фельдшер стоял около него. Больной лежал навзничь, посинелый и закрыв глаза; однако Муратова узнал и на вопрос его чуть слышно прошептал:
— Плохо, батюшка, плохо, кормилец мой!
— Ничего, ничего, — сказал маленький доктор, — смотри же, Авдеев (это обращалось к щоголю), чтоб каждые полчаса капли — слышишь? Не отходи от этого больного; другие ничего. Требование и рецепт Афанасьев отнесет в аптеку. Надеюсь на тебя.
Доктор уверил Муратова, что реакция восстановится скоро, и пошел с гусаром в сени, а помещик попросил фельдшера постараться, обещая немедленную благодарность.
— Помилуйте-с! Это долг человеческий есть, — воскликнул красивый франт; но согнутая, в виде сосуда, кисть руки, скромно выставлявшаяся из-за складки шинели, не отказывалась от награды.
Муратов сунул ему целковый и поспешил выйти на чистый воздух.
Доктор был видимо утомлен работой; он потягивался, и на лице его была написана радость человека, кончившего трудную обязанность.
— Ну, — сказал он, — пойду домой закусить. Теперь, после работы, все будет сладко; к тому же и погода такая славная... как французы говорят, un air piquant! Ax, да! еще в аптеку нужно. Зайдемте со мной, господа. Вот вы, прибывшие на войну, должны интересоваться всем.
Действительно, Муратов жадно любопытствовал видеть все военное и охотно пошел в аптеку, с уважением глядя на маленького человека, который так весело и умно мирился с своим печальным ремеслом.
Доктор, не умолкая, болтал и смеялся всю дорогу.
Пришли в аптеку, находившуюся в третьей хате, и застали там главного лекаря, пересматривавшего с писарем статистические отчеты о состоянии лазарета. Он сидел спиною ко входу, и в ту самую минуту, когда молодые люди переступили за порог, закричал, не поворачивая головы:
— Голубков!
— Чего изволите-с, ваше высокоблагородие? — отозвалось ему из глубины хаты.