Бледная женщина подняла на них усталый взор и сказал с досадой:
— Что ж делать! мы не беи и не купцы, нам гулять некогда...
— Правду она говорит, — сказал Гайредин.
— Правду говорит, — сказал Джимопуло. — И хорошо делает бедный народ наш, что трудится. Ему нужны спокойствие, мирный труд, промышленность и школы, и большой грех берут на душу те люди, которые хотят увлечь греков несбыточными надеждами. Несчастные критяне! Несчастные будем и мы, если последуем их примеру или словам таких дураков, как этот корфиот...
— Да! — сказал Гайредин, — час он выбрал нехороший, чтобы пить за вашу веру.
Джимопуло проводил бея до дверей его дома и простился с ним. Уходя, он напомнил Гайредину, что спать им придется мало, потому что завтра будет меджлис...
— Будем проводить шоссе, — сказал он, улыбаясь.
— На бумаге? — прибавил, тоже улыбаясь, Гайредин.
— Наше дело бумага, — сказал Джимопуло. — Пусть другие разбивают скалы и месят грязь. Это дело самых больших людей и самых простых, а мы, ни самые большие, ни самые малые, должны заниматься бумагой...
Джимопуло так понравился Гайредину, что он просил его зайти, после отдыха, чтобы посоветоваться с ним о многом до заседания в меджлисе.
Спать Гайредин уже не мог; велел закрыть ставни и подать себе лампу, наргиле и кофе; заперся и, раздевшись, стал писать стихи.
Еще в Константинополе учил его персидской поэзии один старый турок, и еще тогда старик говорил ему: «читай, читай, мой сын, персидские стихи. Стихи великое дело! Стихи для души человеческой то же, что пение птицы в саду. Человек-стихотворец, мой сын, сам уподобляется саду, наполненному душистыми цветами».
Дня через два после пирушки доктора Пембе пришла к Гайредину вместе с теткой и с одним скрипачом. Набелилась, нарумянилась, насурмила немного брови, надела новое лиловое платье с большими ярками букетами. По улице она, как следует турчанке, открытая не ходила, а всегда в
Он не хотел сразу обнаружить много чувства. Его удерживали и стыд, и осторожность.
Всю эту неделю Гайредин прожил ожиданием. Один раз в течение этих дней проехал он с несколькими другими турками и с Джимопуло по тому бедному предместью, где жила Пембе в глиняной мазанке. На радость его, она стояла на своем пороге и поклонилась им. Старик Джимопуло поклонился ей вежливо, приложив руку к феске и спросил благодушно и шутливо о здоровье:
— Как твоя лихорадка, дочь моя? Молодой надо быть здоровою, — сказал он ей по-турецки.
Другие беи не обратили на это внимания, а Гайредин проехал вперед и чуть видно кивнул ей головой, даже не глядя на нее.
Под вечер он и все его спутники возвращались по той же дороге в город. Как только въехали в предместье, Гайредин пропустил всех беев и Джимопуло вперед, нарочно стал поправлять то узду, то стремя, и когда потерял их всех из виду за поворотом, пришпорил лихого коня своего и, гремя по скользким камням мостовой, понесся вскачь мимо бедной мазанки. Она уже ждала его у дверей.
— Добрый вечер, моя милая! — сказал он ей, не останавливаясь. — Прощай, до субботы!
— Добрый вечер, кузум-паша мой, — отвечала девушка, вышла за порог и провожала его долго глазами.
Увидев, что переулок пусть, он еще раз обернулся, и еще раз издали поклонился ей.
В субботу Пембе, по приглашению его, плясала на острове Янинского озера.
Гайредин хотел пригласить на остров всех тех греков, которые были на пирушке доктора, но Джимопуло отговорил его.
— Бей-эффенди мой! Немного будет нам добра от этих корфиотов... Пригласите лучше турецких чиновников. Это будет и вам, и мне полезнее. Теперь время смутное.
Гайредин послушался его. Пембе танцевала на острове с таким одушевлением и с такою выразительностью, какой еще не видал в ней никто. Она была уже не в прежнем старом платье, а в новом малиновом с восточными пестрыми разводами и в новой курточке, расшитой густо золотом и блестками; на бледной головке ее был газовый жолтый платочек с цареградскою бахромой удивительной работы.
— Хорошая девушка эта Пембе! Аферим, Пембе! Аферим[19], дочь моя! — говорили турецкие чиновники.
Гайредин опять осыпал ее золотом. Дня через два после этого Пембе опять пришла к нему с теткой, благодарила его, поцеловала его руку и сказала, что после всех щедрот его у нее будет хорошее приданое и что на ней сбирается жениться тот музыкант, который играет на скрипке.
— Ты, паша мой, судьбу мою сделал, — говорила она и опять целовала его руку.
Гайредин только тут понял, как дорога она ему. Он начал уговаривать ее не выходить так рано замуж и обещал со временем или дать ей на приданое гораздо больше того, что она собрала, или даже взять ее к себе в гарем.
Старуха-тетка только этого и ждала.
— Не нужно нам денег, — сказала она, — она тебя любит, во сне тебя видит. Только и говорит: «не господин он мне, он мне отец!» Возьми ее к себе в гарем. Она все знает и жену твою почитать будет как старшую сестру... Возьми ее, паша!
На эту же ночь Пембе осталась ночевать у Гайредина.
С этих пор Пембе начала часто ходить к нему. Он стал оставлять ее у себя на целые дни. Настала осень, начались дожди, морозы и длинные вечера, затопились веселые камины. Гайредин не скучал с нежною баядеркой. С женою ему бывало много скучнее. Жена его была неразговорчива. Угощала его, кормила, подавала ему сама старательно чубук; хорошо смотрела за хозяйством; но не раз проходили целые дни в деревне, а он не слыхал от нее ничего кроме: «ба! как жарко!» либо «ба! как холодно!» А если случалось, что он ей говорил: «Сегодня жарко!» — она отвечала, важно покачивая головой: «Жарко. Лето теперь».
Не такова была Пембе. Смеяться сама она, правда, почти никогда не смеялась; изредка улыбнется Гайредину, когда захочет приласкаться, и скажет:
— Поцелуй же меня, бедную, паша мой...
Зато бей смеялся с ней много и над ней самой тешился, сердечно любуясь на ее ребячества.
Увидала она раз на улице сквозь решетчатое окно гарема разнощика сластей, что зовется шекерджи. Помучила она бедного старика!
«Шекерджи!» — звонко кричит она ему из окна. Старик ставит подставку наземь, смотрит, «где зовут», а Пембе уж из другого, дальнего окна другим голосом: «шекерджи!» Смотрит и туда разнощик. Никого нет, никто не выходит покупать. Постоял и пошел. Опять кричат: «шекерджи!» Пембе опять его зовет, опять прячется, пока, наконец, старик начал проклинать и браниться. Тогда она послала купить у него петушков сахарных. Зимой, сидя с Гайредином у очага, Пембе то рассказывала ему о себе и о родных своих и о том, что она успела видеть на детском веку своем, то забавляла его всякими расспросами.
— Паша, а, милый паша мой! — говорила она. — Правда это, милый паша мой, что которые турки свинину едят, так Бог их наказывает, и они по ночам свиньями становятся и бегают?
— Кто тебе это сказал? — спрашивал бей.
— Мне это Елена, другая танцовщица наша, христианка, говорила
— Елена ничего не знает, кузум Пембе, она в школу не ходила. Как это может человек свиньей стать. Это детские слова, дитя мое!
— Смотри ты! — с удивлением воскликнула Пембе. — А я ведь думала, это правда. Елена сказывала, греки так все говорят... А я еще хочу тебе одно слово сказать, паша мой. Сказать?
— Говори.
— Греки все злые? Гайредин смеялся.
— Отчего все? Есть и у них добрые люди, во всякой вере есть люди добрые.
— А кто добрый? Кир-Костаки Джимопуло добрый? Я так думаю, что он добрый. Увидит меня, кланяется: «доброе утро, говорит, Пембе».
— Костаки добрый, и другие есть христиане добрые. У меня мать была христианка, она тоже была женщина добрая, сладкой души, тихая женщина!
— Ба, что ты говоришь! Твоя мать была христианка! Гайредин рассказывал ей не раз, как мать спасла его
отца, она сама просила сызнова все это повторить, и как только доходил Гайредин до того места, как его мать схватила под устцы лошадь сераскира, Пембе вскакивала и, хлопая руками, восклицала:
— Эй в'аллах! Простил султан! простил! Хороший был человек сераскир! Хорошая женщина была твоя мать! Эй в'аллах!
Видя ее радость, Гайредин с восторгом обнимал ее, и Пембе продолжала свои расспросы и замечания.
— Вот какой здоровый папас идет по улице. Здоровый папас! Борода большая какая! Взяла бы я его и зарыла бы в землю!
— За что? — спрашивал Гайредин.
— За то, что он не нашей веры.
— Смотри ты, какая злая девушка! Ведь и он человек, и он в одного Бога верует. Ты таких худых слов не говори.
— Нет, ты, паша мой, скажи мне, зачем не все люди одной веры? Пусть бы все как мы были. Так я скажу: наш закон очень хороший. Жену ты свою любишь, и меня возьмешь в гарем и будешь любить. А у гяуров все одна жена. Старая, старая она станет; а он все любит ее. Дурной закон. Зачем это так?
— Аллах знает, что нужно, — объяснил ей Гайредин, — он видит «как чорная мурашка чорной ночью ползет по черному камню!»
— Это в книгах сказано?
— В книгах, — отвечал Гайредин.
— А! в книгах! — восклицала серьезно Пембе. — Прекрасные слова! Очень я люблю слышать хорошие слова.
Весь город знал о связи Гайредина с цыганкой; но виду ему никто не показывал. Только Джимопуло и доктору Петропулаки он доверялся сам; при них у него Пембе плясала и пела открыто. Она просилась совсем бросить свое ремесло и перейти на житье в его дом. Но он не хотел на это согласиться, не предупредив жену.
Пембе продолжала плясать по разным домам, а когда Гайредин задерживал ее у себя, тетка говорила всем, что Пембе больна.
Музыканты поправили свои дела, наняли квартиру получше и поближе к дому Гайредина; даже другие две танцовщицы-христианки, Елена и Мариго, оделись заново на деньги бея. Он и их ласкал и дарил, чтобы все жалели Пембе и уважали ее.
Доктор хвалил бея за эти дела и говорил ему:
— Жизнь есть везде, друг мой. Женщины есть и в гнусной Янине нашей. Надо уметь отыскать их. Я поклонник Эпикура и хвалю тебя за то, что ты умеешь наслаждаться прекрсным! Хвалю! хвалю! Клянусь тебе, что я хвалю тебя.
Джимопуло, напротив того, качал головой и говорил:
— Нехорошо!
Нехорошо было одно: Пембе возненавидели слуги бея. Сначала она и их забавляла: мешалась во все; считала кур и уток; заглядывала в шкапы; сама ходила на колодезь за водой; люди смеялись. А потом она стала уж слишком часто посылать их туда-сюда. «Иди!» — говорила так повелительно. Иногда и в спину толкнет или за рукав дернет грубо. Больше всех невзлюбил ее Юсуф, молодой араб, который ходил за беем. Он и сам был сердитый и самолюбивый лгун. В кухне люди нарочно заставляли его рассказывать всякие небылицы, и он часто забывал сам, что говорил день тому назад; то он нашел два года тому назад на ярмарке 5 000 пиастров и все их отдал взаймы добрым людям без расписок; то нашел всего 50 пиастров; то убил трех разбойников; то каялся, что сам с ними ходил на добычу; то он служил два года тому назад у английского купца-богача, пил с ним кофе, влюбил в себя его жену. «А муж что?» — «Муж хотел убить и меня и ее», — рассказывал он один раз. А другой раз говорил: «Где ему, дураку, знать! он не знал».
С этим Юсуфом больше всех поссорилась Пембе в доме бея. Сначала он ей льстил.
— Ханум[20]! — говорил он ей, угощая ее, когда она приходила раньше бея и скучала без него. — Ханум-эф-фендим! Возьмет тебя за себя наш бей, я думаю, что возьмет. Я тогда от тебя моей службой наживу много денег.
— Что ж ты, дурачок, с деньгами сделаешь? — смеялась Пембе.
— Куплю баранов и пойду считать их в горы в большой новой фустанелле! Все позавидуют и скажут: «Аман! аман! Это ведь Юсуф! Другого нет у нас такого!»
Пембе доставала Юсуфу денег от бея, Юсуф угощал ее; все было сначала хорошо. Но как стала она посылать его беспрестанно то за халвой, то за сардинками, Юсуф начал обижаться и раз сказал: «довольно тебе есть да лакомиться! Надоела ты мне!»
Пембе пожаловалась бею, бей побранил Юсуфа; а Юсуф пошел везде рассказывать, что бей прибил его, честного слугу, из-за Пембе, и что Пембе не девушка, а шайтан, дьявол!
Скоро чрез Юсуфа и до семьи Гайредина стали доходить о нем и о Пембе худые слухи.
Жизнь восточных городов не шумна и не спешна. В Янине по улицам не гремят экипажи, и дома кажутся погруженными в непробудный сон.
Но кто хочет трудиться, найдет себе довольно дела и в этих странах. Гайредин-бей не был ленив. Пользуясь советами Джимопуло, которому не все было ловко говорить и делать самому, он приносил довольно много пользы, и паша стал гораздо внимательнее обращаться с ним. Однажды оставил он его у себя надолго и, раскрыв пред ним карту Эпира и Северной Албании, спрашивал его мнения о дорогах и о политическом настроении страны. Гайредин о духе населения отвечал уклончиво, но о дорогах говорил так хорошо, что Феим-паша пожал ему крепко руку и благодарил его. Почтительная скромность, благодушие и достоинство, с которыми держал себя молодой бей, стали тоже нравиться паше, и он даже раз сказал ему:
— Я бы вас где-нибудь мутесарифом[21] сделал. Гайредин отвечал, что отец его уже стар и некому заниматься имением.
Другой раз паша хотел испытать его и сказал невзначай.
— Албанцы ваши, я думаю, не забыли времен Гион-ни-Лекка и другие восстания.
— Времена Гионни-Лекка от нас далеки, паша, господин мой, — отвечал бей.
— Не так далеки! — сказал паша.
— А времена Гриваса еще ближе, паша, господин мой.
— Конечно, времена Гриваса ближе! — согласился паша, не сводя глаз, и отпустил его ласково.
Времена Гриваса казались точно близкими. Империя опять стояла на краю гибели. В Крите
Легче и легче дышал отважный грек на высоких стремнинах Эпирских гор. Уже в округе Аграфы показались клефты...
Целый пикет турецкий в небольшой горной казарме вырезали ночью греки и скрылись. Раздражение росло.
Феим-паша не падал духом; напротив того, он стал спокойнее и как будто ждал с радостью волнения, чтоб иметь отраду жестоко подавить его своею рукой.
Однажды Гайредин-бей поздним вечером сидел один у очага и читал цареградские газеты, спрашивая себя: правда ли все это, что пишут в них, правда ли, будто Пруссия, Америка и Россия решились изменить весь строй Европы. Он спрашивал себя, что станется с его дикою родиной, свободна ли будет она, поделят ли ее соседи, если Вратам Блаженства (Константинополю) суждено пасть. В двери постучался поздний гость. С удивлением велел бей Юсуфу впустить его и увидал старика Джимопуло. Он сам нес фонарь, платье его было мокро от дождя.
У Джимопуло был молодой брат, патриот и писатель, который долго жил в Корфу и печатал пламенные статьи против Англии и Турции. Еще юношей, в Корфу, во время протектората, он один из первых кинулся на протестантского священника, который у раки Св. Спиридона осмелился смеяться над мощами и просвещать по-своему народ. Молодой Джимопуло один из первых кинулся на проповедника, разорвал ему одежду, и когда тот успел скрыться в крепость, он был один из тех, которые весь день осаждали ее, требуя выдачи дерзского попа. Он был замечен англичанами, и хотя лорд-комиссар и сделал все уступки корфиотскому народу, изгнал священника и прибил везде объявления о том, что отныне будет строго охраняться святыня народной веры греков, но молодой энтузиаст остался у него на худом счету и скоро покинул Корфу.
Младший Джимопуло имел греческий паспорт и с ним, немного спустя после разгара критского движения, являлся не раз в Эпир, исчезал и являлся вновь. К его несчастию, турки имели основание не признавать его греческим подданным и следили за ним зорко. В тот вечер, когда старший брат его пришел к Гайредину, он узнал, что его обвиняют в сношениях с «разбойниками» (так звали турки народ, поднявшийся в Аграфе). Надо было спешить; старший Джимопуло, который всегда держал себя вдалеке от восторженного брата, но любил и жалел его по узам крови, не теряя присутствия духа, решился спасти его. Гибель энтузиаста была бы бесплодною жертвой для родины. Живя на свободе, он мог еще потрудиться для нее и пером, и словом, и рукою.
Джимопуло не сказал Гайредину, что брат его
Албанец верен другу и любит все лихое. Недолго думал Гайредин, послал Юсуфа за шампанским на другой конец города, призвал сеиса-грека, велел ему снести к младшему Джимопуло албанскую одежду и записку, которую написал ему брат дрожащей рукой, умоляя ее сжечь, и чрез полчаса молодой Джимопуло уже был тут и с жаром благодарил бея.
— Мы друзья с вашим братом, — отвечал добрый Гайредин.
Юсуф вернулся с шампанским раньше, чем ожидали. Гайредин заранее уже спрятал молодого грека, вышел, как бы не нарочно, сам навстречу Юсуфу и послал его в другую лавку за сардинками.