Приехал новый мутесариф Ариф-паша. Он был босняк и человек европеец вполне. Шампанское пил, по-французски знал... Молодой еще, жирный такой и в Константинополе большую силу имел.
Как приехал, так в тот же день стеснил христианских членов идаре-меджлиса и спрашивал, кто больше предан.
Ему сказали турки: «вот Стефанаки хорош. Испортился было, как драгоманом был, а теперь опять хороший человек стал».
Сейчас Пилиди членом в идаре пригласил. И стали вместе они разбирать, кто старый греческий подданный, а кто новый? Кто несомненный, а кто сомнительный? Кто должен ехать, а кто может остаться? Толпой ходили люди к Пилиди, просили, чтобы пощадил.
— Странные вы люди! — говорит он им, — разве я не христианин и не жалею греков? Но что же мне делать теперь? Не гибнуть же мне? Уйду я из меджлиса, другой еще хуже меня будет...
Пришлось и Костаки нашему паликару выбирать — либо ехать в Элладу и все дела бросить, либо райя стать.
Чтобы Костаки да стал райя! Как сказали ему это люди, он говорит: «да лучше я умру, а турецким подданным не сделаюсь. Не оскорбляйте меня».
Мне тоже было худо; но я побежал к мадам Бертоме, и она, бедная, тотчас же заставила мужа меня без жалованья в кавассы записать.
Пошел я после этого просить кир-Стефо, чтобы он за моего друга Костаки заступился. Предлагал, что я за него поручителем буду и расписку дам, пусть меня в тюрьму посадит консул, если Костаки в чем провинится.
Хаджи-Димо старушка тоже вместе со мной уговаривала Стефанаки.
И Боже мой, и слышать не хочет. «Вон его, вон!»
— Что он за царь! Доктор он, учитель, что ли? башмачник простой — вот он что!
Взбесился и я, и вышло бы дело толстое, когда бы старуха не ударжала меня. Стал я ругать Стефанаки.
— Ты ненавидишь молодца за то, что он тебе честь сделал, твою дочь хотел взять. Предатель! — ругаю его, — мошенник! Мало людей босым мальчишкой у итальянца тебя знали!
Он было стал тоже кричать на меня:
— Как ты, простой слуга, и смеешь архонта и царского члена ругать!
— Молчи! — я говорю, — изверг, — и вынул пистолет из-за пояса. — Вот тебе клятва моя, что я убью тебя этою рукой моей, которую видишь, как только эллины перейдут границу. Пусть погибну я, но и твоей жизни будет конец! Ты кого, изверг, пред собой видишь? Воин-человек, сулиот стоит пред тобой, изверг ты человек!
Побледнел, задрожал Стефанаки; ни слова громко... Только шепчет:
— А! варвары! варвары люди! Катинко нас развела и говорит мне:
— Иди, Яни, с Богом! — Добрый час тебе.. Успокойся! Я послушался хорошей старушки и ушел.
А Костаки на другой день вместе с другими прогнали из города. В три дня все кончил Ариф-паша. Вали, слава Богу, был милосерднее его; по телеграфу приказал ему оставить для народа хоть докторов и учителей, которые были эллинские подданные.
И когда бы вы видели, господин мой, какое это несчастие было!
Кто болен, кто счетов не свел и половины выгод своих лишился; кто семейный... С утра объявили, а вечером на пароход погнали силой... Старухи, женщины, дети... все беги, все бросай в один день... Рассудите, легко ли это? Слез и жалоб и крику сколько мы слышали и видели — это ужас. Время еще зимнее не кончилось: дождь, грязь, на море волны горою ходят и ветер паруса рвет...
Такова-то была жестокость Ариф-паши.
Потом, когда все успокоилось, стал Ариф-паша просвещать наш край по-европейски.
Не хочу я сказать, чтобы он вовсе несправедлив был или бы взятки брал. Нет, этого не было; даже при нем сменили скоро тех чиновников-турок, которые взятки любили, и прислали новых.
И кой-что еще он хотел полезное сделать. Преступников в тюрьме заставил всякими ремеслами заниматься, сапоги, чарухи шить, железо работать, кто что знает и может, чтобы не болели от скуки и безделья. Так, слышно, в Европе бывает.
Дороги стали проводить. Только дороги эти наше несчастие в Турции.
По дождю и грязи идут несчастные люди работать далеко от своих сел; а потом отсюда их в другое место погонят, куда выгодно для турок. Женщины детей, согнувшись, на спине несут; а другие женщины камнями, как ослы, навьючены... Денег за это ни пиастра, труда много, спи и отдыхай в грязи на дороге. И зачем все это? Для торговли, скажем? Бог один знает — заведутся ли когда в стране нашей хорошие колесные дороги для товаров: а мы пока видим, что на этих новых дорогах от дождей такая грязь стоит, что по камням в горах идти лошади и мулу легче, чем по ним... Я думаю, больше для того открывают турки дороги, чтоб им было легче войска против нас водить, когда мы опять восстанем. Так вот и убивается народ без пользы на этих дорогах. А бей, хозяин чифтлика, свои деньги требует, а начальство требует подати... И священнику надо заплатить; нельзя же без церкви жить, и школу почти в каждой самой бедной деревне народу хотелось бы завести... Мученье великое! И всегда было худо: а все-таки скажем — при Аббедин-паше, сердечном, добрый час ему бедному, ни дорог не проводили на свою же погибель, и по судам меньше мучили.
Хоть и завелись у нас и при нем вилайеты-милайеты, а все он больше любил мирить людей по-старинному, чем в новых судах томить их...
А теперь, поглядите, во всяком городе ханы народу полны, который издалека вызвали и тиранят в судах в этих правильных без конца.
Чем дальше, тем хуже. И что будет с нами — не знаем мы. Куда это дойдет — Богу известно.
И отчего это, господин мой, этим франкам так занадобилась анафемская Турция?
Теперь о том, как старый базар наш сгорел.
Пришли раз поклониться к мутесарифу архиерей наш и архонты, и евреи-купцы и турки кое-какие... Принял всех хорошо. Архиерею навстречу встал и далеко по комнате прошел, сел потом и сказал:
— Все у нас здесь хорошо, только базар очень тесен. И эти крышечки деревянные, что одна с другой сходятся, — как бы пожара не было. Надо каменный базар весь отстроить и без навесов.
Один еврей говорит: «ваше превосходительство! Крышечки эти, о которых изволите говорить, покупателя зимой от дождя, а летом от зноя предохраняют».
— Покупатель должен внутрь лавки входить. Это все одно варварство и глупость, что торговцы сидят в лавках, как на балконе открытом, а покупатель снаружи стоит или влезет и сядет с купцом... Надо, чтобы были закрытая дверь и окна. В Европе везде так.
— Далеко нам до Европы, паша господин мой! — сказал один старичок-турок из нашего города. — Европа место богатое, а наше бедное.
Мутесариф рассердился на старика и сказал:
— Не то ты говоришь, а то скажи, что в Европе люди живут, а здесь ослы...
—
Что будешь делать!
Паша у доктора одного спрашивает: «Синьор, как вы думаете? Эта теснота ведь и здоровью вредит?»
Доктор сказал, что не вредит, потому что город маленький и воздух чист; летом в городе самом травой пахнет. В Европе очень большие города, там теснота вредит. И в открытых лавках сидя, сами купцы здоровее.
— Вы где обучались? — спросил паша. Доктор говорит: «в Италии».
— Э! Италия! — говорит паша, — оттуда только музыканты выходят. И вы песни поете, а не дело говорите.
Греки-купцы наши говорят: «дорого нам очень перестраивать базар».
Паша ничего не сказал им на это и уехал из города, будто мутесарифлык[24] весь осматривать.
Весь разговор этот я знаю хорошо, потому что от двадцати человек о нем слышал. Уехал паша, и через неделю ночью загорелся базар.
Я спал крепко, и ни пушки с крепости, ни трубы не слыхал, которыми у нас опасную весть народу дают. Говорят, кто и близко от крепости был, ничего не слыхал.
Поднялся шум и крик на улице страшный, бежит народ, кричит, барабан бьет, низамы бегут толпами, женщины плачут и воют. Выбежал и я, взглянул, весь базар уж в огне. Мечется туда-сюда народ между лавками, хочет спасти товар. Низамы не пускают... «Не велено!» — говорят, а сами не тушат огня. Кинутся где молодцы наши с топорами, низамы их гонят.
Ужас что такое было!.. Да не только гонят низамы, грабят сами. Подойдут к дверям железным, которые у иных купцов внизу под лавками были, и начнут рубить двери топорами.
А там у людей и товары есть, и золото, и счетные книги, и расписки разные, и векселя. Успеют захватить деньги или вещи — захватят, а где не могут, оттого что огонь кругом силен, так от злости огню дорогу открывают. Войдет огонь, и пожжет и бумаги и товар. А что золото они воровали, так это видно. Не находил же никто сплавленного золота или серебра на базаре после пожара. И если сказать, что это царское войско делало!
Ариф-паша и мечети старой, которая около базара, не пожалел, и около нее не тушили, и в ней все окна потрескались; но она была каменная и осталась.
И что за диво, думали мы после, насколько хотели, настолько и пошел пожар?
Только четыре дома, которые около самого базара были, те сгорели.
И Пилиди дом дотла сгорел, и магазин его сгорел, и счеты, и сукно, а шкатулку с деньгами унесли.
Начальник низамский сам сказал ему с начала самого:
— Выводите поскорей ваших девиц и выносите вещи из дома, базар уже не спасем, весь сгорит, а вы близко.
Пилиди все еще надеялся. Стал он просить молодцов, плотников-христиан, рубить кругом его дома дерево на магазинах; никто не хотел. «Низамы не пускают», — говорят; низамов в это время близко не было, но народ его не жалел. Стал давать деньги плотникам, — они просят много, он не дает; пока торговались, подступил огонь, и пропало все.
Семья убежала к Катинке Хаджи-Димо в дом, и что успела, то и взяла.
Старик тут же об землю ударился и рыдать стал. Мне терять на базаре было нечего; моя кожа была далека, а других жалко. Пошел я искать низамского бин-баши, то есть тысячника, которого все мы знали за хорошего человека. Смотрю, он присел на корточках в углу, курит и любуется на пожар.
— Эффенди, — говорю я, — весь город, кажется, сгорит.
— Что делать, — отвечает, — огонь. Вышел на пожар и мусьё Бертоме.
— Боже! как сильно горит! — А сам ни с места.
Я говорю ему: вы, мусьё Бертоме, низамов бы постращали немного.
Пошел, бедняга, стращать их. Стоит одна кучка; сделали честь, руки все к фескам приложили.
— Что не тушите пожар? — спрашивает консул. Молчат изверги.
— Вы бы тушили, — говорит. — Не хорошо, что не тушите.
Один
— Что тушить, консулос-бей? Весь базар уже сгорел! И то правда, что весь сгорел.
Вздохнул мусьё Бертоме и пошел домой.
— Что же вам сказать еще о пожаре этом? Нарочно ли начальство зажгло базар или только тушить не хотело, не буду я говорить. Кто его знает? Только одно скажу: и недели не прошло, как инженер приехал (француз или поляк, не знаю), и начал улицы прямые и широкие проводить. И какие дома на дороге пришлись, то, как слышно, их чинить не приказано, пусть себе падают. Пять лет срока назначено. На помощь бедным погорелым из Константинополя денег, правда, прислали. Этого я не утаю. Стали строить люди новый каменный базар, а мутесариф ездит верхом и смотрит каждый день и любуется. И цвета, какими стены должны быть расписаны, назначает. Иные любят зеленый цвет, не велит. Отчего? Туркам простым угодить хочет; зеленый цвет у них священный. Иные хотят себе лавки шахматами голубыми с белым раскрасить, чтобы милее было. «Нет, говорит начальство, нельзя!» Почему же нельзя! «Не знаем!» А мы, греки, знаем. Голубой с белым — эллинские цвета. Вот какая политика! Хозяева горюют, а паша смеется, «Жолтым красьте все. Жолтый цвет значит
— Что это у тебя за птица?
— Птица, паша господин мой! Каменьщики любят меня и хотели мою дверь украсить.
— А зачем у ней две головы? Таких птиц с двумя головами и не бывает. Бог всех с одной создал... Не любят тебя каменьщики; когда б они тебя любили, они бы сделали тебе птицу простую, с одною головой. Сними ты мне этот камень.
На другой день рано выехал паша, и люди не успели сбить орла.
— Ну, иди в тюрьму, — сказал ему паша. — Не любят тебя каменьщики.
Низамов судить и разбирать не стали, а поскорей отправили в другой город, а на место их из другого полка привели. Кой-что из вещей и товаров собрали и вызвали людей смотреть, чьи вещи.
Пустое дело!
Поймали человек шесть христиан-воров, нашли и у них вещи, и обрадовались турки: «Вот кто грабил! Ваши же люди!»
Встретил я доктора, того, который в Италии учился, и говорю ему:
— Ведь это они сделали, чтобы мы беднее были, чтобы нас разорить?
— Бог их знает! — ответил мне доктор. — Может быть, да; а может быть, и нет. Я скорей думаю, что это от глупости, чтобы перед светом хвалиться: у нас во всех городах прямые улицы, как в Париже. Они и у своих турок в Стамбуле, говорят, не тушили; прямые улицы провели после. У них бред предсмертный уж начался: верь мне, друг мой!
— Помоги Бог! помоги Бог! — сказал я и хотел проститься с доктором.
А он мне говорит:
— Слышал ты, что Стефанаки Пилиди из меджлиса выгнали?
— Возможно ли это? — говорю я.
— Так, друг мой, возможно, что выгнали. Не вытерпела и его душа. Стал в меджлисе о разореньи народа кричать и о своей шкатулке. «Царское войско меня ограбило!» — сказал он. А мутесариф ему: «Когда вы смеете обвинять войско и власти так открыто и без доказательств, то зачем же здесь в идаре сидите?» Старик встал и говорит: «Если угодно, я уйду и не ступлю на порог этот никогда!» «Добрый вам час!» — говорят турки. Пилиди сделал им
«Зайти разве к нему?» — подумал я и на другой день пошел в дом Катинки.
Пришел я после пожара к Пилиди. Жалко мне стало старика.
— Садись, — говорит, — кир-Яни. Как твое здоровье?
Как будто ничего не случилось; а сам все вздыхает и шепчет: «Христос и Панагия! Христос и Панагия!» И на меня не смотрит, а все в землю.