Не в Акарнании, как пророчил ему Астрапидес, а здесь предстала ему тень Чайльд-Гарольда.
«О, прекрасная Греция! плачевный обломок древней славы! Тебя нет, и, однако, ты вечно бессмертна!
Кто будет ныне вождем твоих сынов, рассеянных по лицу земли? Кто изменит привычки столь долгого рабст-ва?
Сердце тоскует по родине, когда нежные узы соединяют его с родительским кровом, сердце живет счастливо у домашнего очага... Но вы, одинокие странники, посетите Грецию и бросьте взгляд на страну столь же грустную, как и вы сами. Греция не внушит вам веселых мыслей!
Посетите эту священную страну, эти волшебные пустыни! Но щадите эти обломки; пусть рука ваша чтит этот край, и без того ограбленный многими!»
Продолжая размышлять и мечтать, Алкивиад приблизился к той развалине, которую зовут баней Клеопатры. Название это, конечно, не верно, ибо Никополь (город победы) был построен Августом и назван им так после гибели Антония и Клеопатры. Здание это не велико, и развалины его не имеют ни величия, ни изящества. Есть простые турецкие бани, которые гораздо больше и красивее. Алкивиад мало знал археологию и думал обо всем этом как простой путешественник. Он присел отдохнуть в тени этой развалины и только в ту минуту заметил, что неподалеку от него, около разрушенных ворот, стоят два оседланные мула. Слуга доктора разговаривал, сидя на траве в тени, с другим мальчиком в простой албанской одежде. Немного подальше стояли пред стеной два монаха; один из них, седой, показывал что-то руками, а другой, черноволосый, еще молодой и очень стройный, записывал в книжку карандашом.
Алкивиад подошел к ним, и они познакомились. Седой монах сказал, что он игумен одного из монастырей около Рапезы, а молодой, которого выразительное лицо сразу понравилось Алкивиаду, назывался отцом Парфением и был в этой стороне проездом из Македонии.
Окончив свой осмотр, монахи предложили Алкивиаду разделить с ними завтрак в тени развалин.
Алкивиад согласился с радостью, слуги принесли сыр, хлеб, хорошее вино и апельсины, и скоро разговор оживился.
Седой монах, отец Козьма, казался стариком простодушным, но отец Парфений был крайне осторожен и тонок. При всей живости своей и свободе обращения, полной достоинства, он старался больше выспрашивать Алкивиада, чем отвечать ему. Об одном только он говорил про себя охотно: о своих археологических занятиях. Заметки его были очень интересны, но Алкивиаду хотелось иного, и он прямо сознался, что
— Имеют и древности свой вкус, — улыбаясь отвечал отец Парфений, — особенно, когда настоящее не занимательно, а будущее темно.
— Будущее хоть и темно, однако всегда занимательно, — возразил Алкивиад, — особенно для народа, который не имеет настоящего.
— Что-нибудь одно, — сказал монах (и все с улыбкой), — если народ существует, он не может быть без настоящего... если же у известного общества людей нет народного настоящего, в каком бы то ни было проявлении, то нет, значит, и народа... А будущее известно лишь Творцу вселенной. Не так разве?
Улыбки отца Парфения казались Алкивиаду насмешливыми, и речь его, ясная по смыслу, но темная по намерению, раздражала любопытство и самолюбие... Алкивиад дал себе слово, что заставит монаха высказаться откровеннее. Он видел, что пред ним не простой поп, а человек просвещенный и, казалось ему, необычайно даровитый.
— Я настоящим для народа не зову жалкое прозябание под игом! — воскликнул он.
— Кто же прозябает и под каким игом? — спросил отец Парфений. — Если вы говорите о турецком правительстве, то я не знаю, можно ли назвать игом власть, которая в последнее время сделала столько успехов и которая уже почти сравняла всех своих подданных в правах. Не пора ли оставить эти слова без смысла и содержания, взглянуть на дело взором чистой логики и назвать, как говорится —
— Я не понимаю, что вы хотите этим сказать, — ответил Алкивиад. — Я понимаю одну и очень простую вещь, вот она: Эпир, Фессалия, все острова, Константинополь и Македония, по крайней мере, должны принадлежать грекам.
— Простая мысль! поистине простая! — воскликнул отец Парфений и засмеялся громко.
Потом прибавил еще:
— И Фракия, и Фракия, если позволят обстоятельства.
Отец Парфений встал и, обратясь к старому игумену, спросил:
— Что вы, старче, о чем мыслите?
— Силы нет, силы! — отвечал старик, вздыхая.
— А охота есть? — спросил отец Парфений.
— Как не быть охоты веру свою в торжестве и силе видеть, — сказал старик.
— Греческая только эта вера, старче, или есть и еще православные? Нет ли каких еще сербов или татар ногайских крещеных в нашу святую веру?..
— Есть! Как же? одна Россия считает ныне более 70-ти слишком миллионов... Господь Бог простер благодать Свою над православною державой. Как же, как же! Есть много православных на свете...
Отец Парфений на это ничего не ответил и опять спросил, смеясь, у игумена:
— Так охота есть, старче? Силы нет? Так ли?
— Так, конечно так.
— Тихие воды опасны и бездонны, старче! Ты тихий и опасный человек; но я тебе скажу, что и охоты иметь не следует, той охоты, о которой ты говоришь...
— Бог даст! Бог все даст! — кротко заметил на это старичок, и монахи, простясь с Алкивиадом, уехали.
Молодой Аспреас, размышляя, шагом тоже вернулся в город. Отец Парфений показался ему очень занимательным, и он желал бы опять встретиться с ним.
Доктора не было еще дома, когда он возвратился, и ему пришлось беседовать с докторшей.
Что было с ней говорить! Она была со всем согласна, и если и возражала, то так нестерпимо и до того уж просто, что Алкивиад чуть не возненавидел ее...
Всякому немного новому слову она удивлялась; шутка почти пугала ее; похвала чему-нибудь местному возбуждала в ней очень глупый смех.
Когда, например, Алкивиад, на вопрос докторши, не устал ли он от прогулки в Никополь, сказал ей смеясь, что такой побродяга, как он, не может легко устать, докторша испугалась и воскликнула: «Ба, ба, ба! Что вы говорите! Как может молодой человек такой хорошей фамилии быть побродягой! Это только простые сельские люди, варвары, не устают!»
— Хорошо, пусть буду и я варвар! — шутя ответил Алкивиад.
Докторша еще больше растерялась и закричала пронзительно.
— Ба, ба, ба! Может ли молодой человек, воспитанный в европейских городах и благородной семьи, быть варваром!
«Какая глупая, безвкусная женщина!» — подумал Аспреас.
Случилось ему заметить, что белая чалма турецкого духовенства придает много и красы и величия лицу. Докторша засмеялась и сказала:
— Это вы шутите! Разве чалма может быть красива? Сказано — турецкая вещь!
— Отчего же? Мы не за безобразие браним турок, а за другое, — возразил Алкивиад, пробуя хоть как-нибудь пробудить искру мысли или вкуса в этой женщине...
— Это правда! — сказала докторша.
Помолчав немного, она сама решилась предложить гостю один вопрос... Вопрос этот давно пожирал ее душу; предложить его она считала (как и все ее соотечественницы) долгом вежливости, долгом хорошего воспитания и просвещенного ума. Но живость Алкивиада и его странная (в глазах эпирской дамы) манера, — без всяких вопросов о здоровье и заметок о погоде начинать, взойдя в комнату, шумно и скоро говорить о чем попало, — сбила ее совсем с толку. Наконец она выбрала минуту и спросила:
— Как вам нравится наше место?
— Городок ваш имеет очень приветливый и веселый вид, — сказал Алкивиад.
— Это происходит от вашей доброты! — ответила докторша. — Такой ответ обязателен, когда дело идет о похвале чему-нибудь близкому нам... Доброта, значит, ваша делает вас снисходительным к недостаткам людей и страны.
Алкивиад, наконец, с досадой спросил ее:
— Скажите мне, я вас прошу: отчего женщины здесь так не развиты и не смелы?
— Турция! — сказала хозяйка.
— Извините меня! — воскликнул с сердцем гость. — Чем же турки виноваты, что наши женщины не развиты... В эти дела они не мешаются.
— Так у нас уже исстари ведется. Школ также для девиц мало... Одна школа девичья у нас есть в Превезе. Ее поддерживает русская Государыня!
Алкивиад прекратил разговор, запел итальянскую арию и вышел на балкон.
Море было спокойно; флаги консульств и турецкий на крепости веяли тихо. С какою тоской взглянул молодой патриот на голубой крест греческого флага, который колебался ближе всех к балкону доктора.
«Бедный родимый флаг! Когда бы цвета твои, белый и голубой — символ чистоты и постоянства — красили точно душу эллинов! Когда бы все патриоты наши, от
Кипра до Балкан, были так чисты и бескорыстны в желаниях своих, как чист и бескорыстен я в своих мечтах... Да, я люблю мою ррдину лишь для нее самой, для ее величия и славы... Величие и слава! Несчастный народ! К кому примкнешь ты в будущем? На чью бескорыстную помощь ты можешь надеяться? Слабое племя в четыре миллиона — что будешь значить ты при всей тонкости ума твоего, при всей безумной отваге твоих сынов, при всем их трудолюбии, когда вокруг тебя теснятся и растут великие царства? И, если один какой-либо из великих народов Европы протянет нам братскую руку, будет ли это страх и сознание нашей греческой силы? Нет! Это будет милость льва, а не самобытное величие и слава эллинского народа, себе лишь одному обязанного, собой живущего, гордого и опасного всем другим!»
Собираясь в Рапезу, Алкивиад надеялся увидать еще раз отца Парфения; он спрашивал о нем доктора, но тот не встречал его и не слыхал даже его имени.
Перед отъездом доктор свел его еще раз к паше.
Мутесариф в этот день был весел. Он принял их радушно, говорил Алкивиаду ты и много смеялся.
— Мы тебя женим в Эпире! — сказал паша. — Э, доктор, женим его?
— Постараемся, постараемся.
— Я уж для твоего
— В Рапезе есть для него невесты, — сказал доктор. — Лишь бы взял.
Паша потрепал по плечу Алкивиада и даже погладил рукой его свежие щеки. Алкивиад краснел, но не сердился. Ему казались эти ласки скорее забавными, чем оскорбительными.
Они просидели у паши долго и не без пользы. Алкивиад узнал многое об албанцах, с духом их еще Астрапи-дес советовал ему познакомиться ближе.
Расхваливая наружность Алкивиада, паша заметил, что маленькие уши издавна считаются признаком хорошего рода.
Доктор, желая польстить хозяину, сказал Алкивиаду:
— Вот и наш паша из большого
— Что значит, брат, ныньче большой очаг Албании! — воскликнул паша. — Аристократия наша не имеет прежней силы.
— Однако! — сказал доктор.
— Не говори ничего! — возразил паша. — В Стамбуле есть великие головы! Кто думает, что теперь то, что прежде было, тот осел! Послушай меня. Точно, было время, мы, албанские беи, приказывали туркам цареградским, и они боялись их. Хотели беи бунтовать, бунтовал и народ. Молодцов и теперь у нас, друг мой, много, да молодцы эти в царском войске служат. К порядку привыкают... Беев наших тоже разместили хорошо. Говорю я тебе, ты меня послушай, в Стамбуле умные головы есть. Смотри, я мутесариф здесь; в Рапезе каймакам — албанский бей. В Берате мутесариф из нашего большого очага. Жалованье большое; почет большой; власть большая, ты знаешь. Кто же нам скажет: «тревожьтесь, заводите смуты!» А кто и скажет, мы тому ответим: пусть голова твоя, осел, высохнет, мне и так хорошо! А народ без нас, ты сам знаешь, что? Теперь времена такие, что двое заптие, которых начальство пошлет, Целую деревню арнаутов как овец пригонят сюда на расправу. И хорошо, друг мой, думают в Константинополе! Азбуки у нас нет; турецкими буквами хотят ныньче албанские слова писать, чтоб учить нас. Благоразумно это, эффенди мой, очень благоразумно! Веру, ты скажешь, мы прежде не знали хорошо. И я скажу тебе: правда это, друг мой, но погляди!.. Имин-бей своих детей в Стамбуле обучил; Нур-редин-бей ходжу ученого в дом взял; — тот взял ходжу, другой к ходже сына шлет... Веру узнают люди. Вот тебе об Албании мое дружеское слово!
— И у гегов в северной Албании так? — спросил Алкивиад.
— О гегах, сын мой, я мало знаю, — отвечал Изет-паша. — Я говорю про здешних, а там что делается, знает Бог да падишах с Аали-пашой... Нам до этого и дела нет...
— Что ж! — заметил доктор. — Это хорошо; это обеспечивает спокойствие империи. — Надо, чтобы все довольны были, тогда все пойдет к наилучшему.
— Все, друг мой, довольны быть не могут. На недовольных и сила у султана есть...
Алкивиад вынужден был слушать все эти горькие вещи скрепя сердце.
Глаза Изет-паши смотрели на него зорко...
На прощанье паша опять, забыв государственные вопросы, поласкал юношу, пошутил с ним и пожалел, что скоро Байрам, а то бы он дал ему заптие проводить его до Рапезы.
— А то видишь, сын мой, жалко людей для праздника в путь отправлять. Ведь и они люди.
Алкивиад благодарил и сказал, что он и один доедет.
— Разбойников не боишься? — отечески спросил паша. Алкивиад покраснел и сказал:
— По крайней мере, как эллин, я не должен никого, даже больших, чем разбойники, бояться!
— Молодец! Люблю молодцов! — воскликнул паша. — И то сказать: ведь вы там с разбойниками в Элладе хорошо живете. Привыкли — свои люди...
— Свои и для своих, хоть и разбойники, а все лучше чужих, ваше превосходительство, — заметил Алкивиад...
Лицо паши омрачилось, и он угрюмо сказал: — Э! Добрый час! Добрый час вам!
Гости ушли.
За первым же углом доктор осмотрелся и сказал Алкивиаду вполголоса:
— Какова лукавая тварь? С величайшею просто-той-с... А?
— Да, — отвечал, вздыхая, Алкивиад. — Печально это слышать, если только это верно.
— Верно, ясно как свет солнца, — продолжал доктор. — Южные албанцы входят постепенно более и более в поток турецких вод, и одна лишь сила оружия, — удача христиан на поле брани, удача, друг мой, которая могла бы отрезать жителей южной Албании от военных подкреплений из Битолии, Константинополя и т. д. И разве, при этом скажем, верные обещания самобытности могли бы обратить их, дать иное направление их идеям, если можно назвать идеями жалкие подобия мыслей, которые могут пробегать по этим варварским мозгам... Таково мое скромное, посильное мнение, друг мой. Я человек не политический; сужу по мере сил моих и не позволю никогда моим патриотическим чувствам и надеждам ослепить мой разум...
— Это грустно, — сказал Алкивиад, и они оба молча возвратились домой.
На следующий день Алкивиад и Тодори уехали. Доктор достал для Алкивиада хорошую лодку до места, которое зовется Салогоры; от Салогор же до Рапезы они должны были ехать верхом. Докторша припасла им на дорогу пирог, жареного барашка и две бутылки вина.
Зимний день, в который Алкивиад Аспреас выехал из Превезы в Салогоры, был тих, и широкий залив стоял зеркалом. Гребцы гребли хорошо. Алкивиаду было весело, и он вступил в разговоры со слугой г. Парасхо. Они говорили долго о турках, о разбойниках, о том, как живет народ. Алкивиад и в словах слуги этого нашел много поучительного. Тодори был сулиот и не уважал ремесленников: разбойники в его глазах были лучше.
— Разбой нельзя уничтожить, — сказал он. — Разбойники эти благословенны Богом.