Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Виктор Вавич - Борис Степанович Житков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После второй рюмки Петр Саввич скомандовал Груне:

- Убери!

Смотритель боялся водки, и Груня каждый раз опускала глаза, когда прятала графин в буфет.

Палец

ЧАЙ пил Петр Саввич уже сидя на диване, лицом к окнам. За чаем он еще позволял себе не смотреть, а только посматривать. И ему хотелось продлить обеденный отдых и навести разговор на смешное. Он громко потянул чай с блюдечка, обсосал усы и весело обернулся к Вавичу:

- Скоро в генералы?

Вавич обиделся. Замутилось внутри. "Что это? смеется?" Виктор покраснел и буркнул:

- Да я не собираюсь... даже... по военной. Но Петр Саввич уж пошел по-смешному:

- По духовной? Аль прямо в монахи?

И смотритель сморщился, приготовился хохотать, натужился животом.

Груня фыркнула.

Вавич не выдержал. Встал. Потом сел. И снова встал, вытянулся. Старик, застыв, ждал и дивился: "Что такое? Почему не вышло?"

Но Виктор до поту покраснел:

- Господин... Петр Саввич... - сказал Виктор. Сорвался, глотнул и снова начал: - Господин...

Груня заботливо смотрела на него, разинув глаза. Вавич обдернул гимнастерку.

- При чем тут... смеяться?

- Сядьте, сядьте, - шептала Груня. Но у Виктора были уже слезы на глазах.

- Если я не стремлюсь по военной, так это не значит... не вовсе значит, что я... шалопай!

У смотрителя сразу ушли глаза под крышку, опять нависли усы и брови.

- Извините, - сказал глухо, животом, смотритель. - Я не обидеть. А напротив даже... Почему? - почтенно. Я ведь слышал, - изволили говорить: в юнкерское. А если так, я даже рад. Ей-богу, ей-богу!

- Сядьте, - сказала Груня громко. Вавич стоял.

- На стул! - сказала Груня и дернула Виктора за рукав. Он оглянулся на Груню. Томительным жаром пахнуло на Виктора. Он сел. Ему хотелось плакать. Он смотрел в скатерть, напрягся, не дышал, чтоб не всхлипнуть.

Петр Саввич пересел на диван ближе к Виктору и начал глухим шепотом:

- Я, простите, сомневался. Какая же это дорога? Верно ведь? Три года в юнкерском. - Смотритель загнул большой палец. Толстый, солдатский. - А потом под-пра-пор-щиком, в солдатской шинели, на восемнадцать рублей, года этак три? А?

Груня подсела, налегла пухлой грудью на стол и смотрела испуганно то на отца, то на Вавича.

И Вавич сразу понял всем нутром, что все, все кончено. Кончено с погонами, с офицерской кокардой. Потому что старик обрадовался, что по штатской. И Виктор обвис. Как будто внутри повисло и хлябает что-то холодное, мокрое.

- Если вы таких мнений, молодой человек, господин Вавич, - и смотритель положил руку Виктору на рукав (он так и не разгибал большой палец, как будто дело еще не кончено и рано разгибать), - если вы уж таких мнений, то я готов даже содействовать... по полицейской, например.

Вавич, весь красный, смотрел вниз и коротко и часто дышал, как кролик.

- Вот потолкуем, - говорил глухим баском смотритель. И вдруг вскочил: - Куда! Куда! - заорал он, глядя в окно. Вскочил, обтянул портупею, толкнул форточку и загремел на весь двор: - Куда, канальи, мусор валите? А, дьяволы! - Он схватил фуражку и выбежал на двор.

Виктор поднялся.

- Я пойду, - хотел сказать Виктор. Не вышло. Но Груня поняла.

- Зачем? Зачем? - Груня смотрела на него испуганными глазами.

- Пора, время, - и Вавич взглянул на часы. Хотел сказать, который час. Но смотрел и не мог понять, что показывают стрелки.

- А чай? - И Груня опустила ему руку на плечо. Первый раз. Вавич сел. Отхлебнул с краешка глоток чаю, и ему вдруг так обидно стало именно от чаю, как будто его, маленького, отпаивают сахарной водой. Горько стало, и слезы начали нажимать снизу. Вавич взялся за шапку и машинально несколько раз пожал Грунину ручку. По дороге к калитке он внезапно еще два раза попрощался.

Он вышел от смотрителя почти бегом, он бил землю ногами. Задними улицами пробрался на лагерную дорогу. Шел, глядел в землю и все видел широкий, мужицкий палец смотрителя: как он его пригнул. Пригнул!

На другой день Вавич заявил ротному, что в офицерской призовой стрельбе он участвовать не будет.

А себе Вавич дал зарок: не ходить к Сорокиным.

Он был один в палатке.

- Не буду! Не буду! Не буду! - сказал Вавич и каждый раз топал ногой в землю. Вколачивал, чтоб не ходить.

Флейта

ЛЕГ красный луч на старинную колокольню - и как заснул, прислонился. И стоит легким духом над городом летний вечер, заждался.

Таинька у окна сидела и на руках подрубливала носовые платочки. Ждала, чтоб перестал петь мороженщик, а то не слышно флейты. Это через два дома играет флейта. Переливается, как вода; трелями, руладами. Забежит на верхи и там бьется тонким крылом, трепещет. У Таиньки дух закатывается и становится иголка в пальцах. Сбежала флейта вниз... "Ах!" - переведет дух Таинька. Она не знала, не видела этого флейтиста. Ждала иной раз у окна, не пройдет ли кто с длинной штукой под мышкой. Он ведь в театр играть ходит. Таинька не знала, что флейта разбирается по кускам, и этот черный еврейчик с коротким футлярчиком и есть флейтист, что заливается на всю улицу из открытых окон. Футлярчик маленький. Таинька думала, что это готовальня. У папы такая, с циркулями.

Таинька думала, что он высокий, с задумчивыми глазами, с длинными волосами. Наверно, он ее заметил и знает, и хочет, может быть, познакомиться, но случая нет. А он скромный. А теперь нарочно для нее играет, чтоб она поняла. Почему он не переоденется уличным музыкантом и не придет к ним во двор? Стал бы перед окнами и заиграл. Таинька сейчас бы его узнала.

Флейта круто замурлыкала на низких нотах, побежала вверх, не добежала и тихими, томительными вздохами стала подступать к концу. Капнула, капнула светлой каплей. И вот зажурчала трель. Шире понеслась вниз серебряной россыпью. Таинька наклонила головку. Отец стоял среди комнаты и вместе с флейтой бережно выдыхал дым.

- Даст же Господь жидам... тем - евреям - талант! А флейта уж расходилась, не унять, как сорвалась, все жарче, все быстрей.

- А он... еврей? - спросила Таинька как могла проще.

- Ну да! Разве не видала - маленький, черненький? Израильсон или Израилевич, черт его знает.

Всеволод Иванович вдруг увидел, что криво болтается карнизик на этажерке. Стал прилаживать. Прижал ладонью. Карнизик повис и качнулся. А Всеволод Иванович снова, еще, еще, чтоб как-нибудь пристал. Фу ты! Опять повис.

- Надо же, черт возьми, собраться! - заворчал и зашлепал вон.

"Это ничего, что еврейчик, - подумала Таинька. - Бедный еврей, черные печальные глаза. И что маленький - ничего. Только лучше пусть Израильсон, а не Израилевич. - И ей вспомнился Закон Божий и батюшка, и как проходили про Израиля. - Он, кажется, весь волосатый был? Нет, это Исав!" И Таинька очень обрадовалась, что Исав.

Флейта замолкла. Таинька все ждала. В голове грустным кружевом висел последний мотив. Таинька собрала платочки, перешла шить в столовую, к окну. Шила, все поглядывала напротив на забор, на черемухи. Должен ведь пройти. Вошел отец с молоточком в стариковской руке.

- Глаза проглядишь, - сказал Всеволод Иваныч. Таинька покраснела: "Откуда он знает?"

- Не шей, говорю, впотьмах, - ворчал Всеволод Иваныч. Он обвел стены глазами.

- Ни одного гвоздя в этом доме. Сто раз ведь говорил. - И он пошлепал дальше. Таинька слышала, как он упустил молоток и захлопал на воробьев. Зашипел в палисаднике:

- Киш-шу-шу! Анафемы.

Потух закат, и стал на улице свет без теней. Таиньке казалось - сейчас этот свет ветром выдует из улицы, и ничего не будет видно. И как пройдет - тоже. Шаги застукали по мосткам. "По нашей стороне!" - и Таинька нагнулась к иголке. Мороженщик, вихляя тазом, нес на голове свою кадушку. Опустила глазки. А когда шаги поровнялись, глянула.

Таинька сморщилась. Недовольно глянула на мужика. А в это время торопливые шаги, неровные, сбивчивые, затопали вдоль забора. Таинька не успела стереть с лица гримасу, а "маленький, черненький" прошагал мимо. Как-то все забирал вперед одной ногой. Таинька заметила котелок, который вздрагивал на упругих курчавых волосах.

"Как у нас в диване", - подумала Таинька про волосы. Но сейчас же решила, что это очень хорошо: ни у кого таких нет, только у него. Она хорошо приметила и крутой нос и черные короткие усы, торчком, как зубная щетка.

"Израиль!" - мысленно провожала Таинька флейтиста и все хотела связать переливы флейты с черным Израилем.

"А может быть, не он? Не этот?" - подумала Таинька и обрадовалась.

Но сейчас же схватилась и вдвое крепче полюбила Израиля за то, что усомнилась, что будто обрадовалась.

Король треф

БЫЛА уже ночь, когда, наконец, перестала стонать старуха. Забылась, глядя полуоткрытыми глазами на зеленый глазок лампадки. Грустно смотрел Спаситель из киота и руку поднял, как будто не благословляет, а дает знак: тише! Таинька выкралась из спальни. Осторожно тикали часы в столовой, - как на цыпочках, шло время. Лампа пригорюнилась кривым колпаком, и тускло шевелилось мутное пятно в самоваре.

Таинька села и глянула в черное окно, в ночной двор. Куда-то катит ночь за окном, - и вздохнула всей грудью. Наконец одна. Она пощупала в складках юбки. Оглянулась и осторожно достала из кармана колоду карт.

На дворе было так темно и тихо, что казалось - не открыто окно, а занавешено темнотой.

Кто же он? Треф, конечно, треф. Таинька смотрела на простоватого старика в короне, и хоть он вовсе не был похож на колючего черного Израиля, но Таинька знала: это он. Она глядела на него, как на дорогой портрет. Хотелось поцеловать. Таинька еще раз оглянулась вокруг, заботливо смахнула крошки и бережно положила короля на скатерть. Он лежал таинственно и неприступно и смотрел не на нее - вбок. Таинька стасовала, путались пальцы, корявились старые карты. В лопатках повело дрожью, когда Таинька снимала левой рукой, к себе. Дама червей легла слева. Спокойная, грудастая. Таинька первый раз глянула на нее как на живую. Лицо карты смотрело насмешливо, и, казалось, чуть дышит грудь в узком корсаже. Прошли все девятки, шестерки. Дама треф легла в ногах. Нахальная, довольная. Кто ж это такая? Таинька вглядывалась пристально, хотела узнать.

Короли, валеты.

Они обступили Израиля в короне, и король бубен уверенно и весело глядел в профиль. Власть неумолимая, власть ихняя, карточная, сковала Израиля. И Таинька заметалась глазами, искала друзей, кто бы глянул на нее из этого карточного двора, такой, кого можно умолить. Валет треф напряженно держал топор и ждал. Серьезный. И справедливый. На него одного и надеялась Таинька. Карты дышали и жили, густые десятки переливались в глазах у Таиньки.

Собака зачесалась под окном, зазвенела цепью. Таинька вздрогнула. И следом за тем, как светлая нить, протянулся звук. Чистый, ясный. Флейта медленно, вкрадчиво, ступень за ступенью, поднимала куда-то по лестнице. По хрустальной лестнице. И все стало вдруг как прозрачным, как нарисованным на стекле тихими красками. Они идут куда-то с Израилем. Таинька - принцесса. Израиль ведет по хрустальной лестнице - и таинственно, и сладко. Таинька дышала вместе с флейтой, ей хотелось прильнуть к звуку, вжаться щекой и закрыть глаза. А флейта вела все выше; вот поворот, Израиль мягко ведет ее за руку, с уважением и грацией, как королеву. И она переступает в такт по хрустальным ступеням. От счастья она делается такая хорошая: наивная, красивая и самоотверженная. Она никогда не знала, что может умереть так желанно, так торжественно, и пусть алая, блестящая кровь капает по хрустальным ступеням под музыку, до конца, пока не замрет звук.

Таинька подошла к окну, шагнула на стул, на подоконник. Легко босой ногой ступила на террасу. Она шла в такт, в темноте, по деревянной знакомой лесенке и глубоко дышала. Она не слышала, как брякнула задвижкой и вышла на улицу. Чуть шелестели черемухи напротив. Флейтист стоял в своем мезонине, в темноте, и, зажмурив глаза, дышал в свою флейту. От тепла ночи разомлело в груди, и он сам не знал, что играл. Бродил по звукам и все искал. Искал, чтоб закатилась совсем душа, - и пусть выйдет дух с последним вздохом. Он не мог бросить флейты, и уж опять ему казалось, что сама флейта играет, а он только думает. А может быть, и не играет флейта, а это он только дышит, и ходят звуки, как во сне.

Таинька оперлась о забор, как раз о калитку, звякнула скобка, и за забором испуганно и оголтело залился щенок. Мотив оборвался. Флейтист высунулся в окно и сверху крикнул:

- Цыть на тебе! Там есть кто? Слушайте! Что вы хотели? Таинька во всю прыть зашлепала прочь босыми ногами.

- Нет! В самом деле! - крикнул флейтист.

Наденька

ПО НАГРЕТОМУ каменному тротуару, в другом, в каменном городе, мимо жарких домов, шел со службы Андрей Степанович Тиктин. Потел в серой крылатке, липли толстые пальцы к кожаному портфелю, а вокруг - как будто и сверху - сверлил, дробил воздух дребезг дрожек по гранитной мостовой. Будто жаркий мелкий щебень суматохой гремел в воздухе и не давал думать, собрать, стянуть в узел главную мысль.

Андрей Степанович даже забыл: какую это именно мысль? Он остановился около витрины, чтобы вспомнить мысль, и увидал в пыльном стекле свое красное лицо, белую бороду.

Насупил брови - лицо стало умным, но дребезг и душный гомон взвились над головой, и он забыл, зачем стал у колбасной.

"Дома, дома вспомню!" И Андрей Степанович понес насупленные брови домой - старался удержать мысль. И сразу в прохладной лестнице все в голове стало по местам.

Андрей Степанович остановился на минуту.

- Так, совершенно верно, - сказал он вслух. - Надя! - И стал подниматься, и все казалось, что мысль слагается, за ступенькой ступенька, и что, когда поднимется он к дверям, все решится. Решится и спокойно выяснится, что надо сказать Наде - относительно курсов.

"Привести доводы и вместе спокойно взвесить", - и как только подумал это Тиктин, так вдруг почувствовал всю дочку у себя на коленях, Надюшку, - вот уже замлело колено, и не хочется тревожить, - так мило переворачивает пальчиками страницы; на столе под лампой - "Жизнь европейских народов", и так греет своим тельцем, и с таким толком, в двенадцать лет, рассказывает и задает вопросы. И уж Анна Григорьевна зовет спать, а Наденька искоса глянет, чтоб он сказал матери, и Тиктин говорит:

- Attendez, je vous en prie!1

И так хочется расцеловать эти ручки, маленькие - как живые игрушки. Сейчас ей двадцать два. И только вчера, первый раз, Наденька ничего не ответила отцу, только глянула пришурясь - каким-то чужим лицом - и молча стала есть суп. А он говорил просто о причинах... чего это причинах? - да, голода в России. Тиктин дошел, вставил в узкую щелку плоский ключ и хотел, чтоб пройти незамеченным в кабинет, - в кабинете ждет мать... Надо прямо и, главное, просто взглянуть, то есть так-таки в глаза ей взглянуть, - потому что если не будет ясности, то, значит, закрепить вчерашнее. Просто - этого Тиктин сейчас не мог еще, а принять вчерашнее - сразу навсегда спрыгивала с колен та теплая девочка, и он боялся, что сейчас, скоро отлетит насиженная теплота.

Андрей Степанович, не торопясь, переодевался и думал: "Дурак я, надо было просто, сейчас же и спросить без всяких, - это что за мина? Просто, как девчонку, - и он смело вышел к обеду, - говорить просто, а если что - прямо тут же остановиться и сказать..." Но Наденькин стул стоял пустой.

Не было и сына Саньки. Андрей Степанович через стол поглядел на жену.

- Эти где? - и кивнул по сторонам на пустые приборы.

- Откуда ж мне знать? - вздохнула Анна Григорьевна. Тиктин глянул еще раз, и вдруг показалось, что жена знает про Надю и даже как будто в заговоре: бабьи тайны. Молча доел тарелку супа и спросил раздраженно:

- Роман? - И сам знал, что именно романа-то никакого не было, не бывало это с Наденькой до сих пор. И знал, что этим тревожится Анна Григорьевна. - Роман, что ли?

Анна Григорьевна возмущенно взглянула, Тиктин досадливо сдвинул брови.

- Чай пришлешь в кабинет! - и кинул на стул салфетку.

"Кажется, глупо вышло", - досадовал Тиктин в кабинете. Полистал "Вопросы философии и психологии", новый номер. Но глаза не поддевали букв, и строчки не поднимались со страниц живым смыслом. Андрей Степанович кусал кончик деревянного ножа и не разрезывал книги.

Юноша степенный

"НУ А ЕСЛИ роман, так почему же делать брезгливые физиономии?" - думала Анна Григорьевна. Это она думала обиженными словами, почти вслух... А сама знала, что Андрей Степаныч умилился бы и потек, если б узнал, что Наденька действительно выходит замуж. И даже знала Анна Григорьевна, каким бы праздником ходил Андрей Степаныч и как бы подбирал тяжелые ученые остроты и боялся бы быть сентиментальным. Только жених должен быть хоть бы приват-доцент, пенсне, шкаф с книжками, труды, умная улыбка, высокий лоб. Андрей Степаныч беседовал бы и примерял на нем свою образованность.

"Если б, если б то роман..." - и Анна Григорьевна снова задумалась о Наденьке.

Она теперь неустанно о ней думала. Она сама не знала, что все время занята ею. Она перебирала свои думы, как монах четки, и замыкала круг.

"Нет, какая-то не такая", - думала Анна Григорьевна. Не такая - это значило: не такая, как она была, Анна Григорьевна. У ней как-то все само выходило. Все - от чего был смех.

Призывный смех. Анна Григорьевна вспомнила, как она сама раз услышала свой смех. И тогда подумала: "Какой у меня смех сегодня!" Потом одна в комнате попробовала, опять вышло - какой-то внутренний, зовущий смех, как сигнал радостный, как у молодой лошади в поле. Это выходило само, без ее воли, и от этого трепетали мужчины, старались острить, показать себя лицом. А когда срывались, то конфузились перед ней... И ей, Анне Григорьевне, это ничего не стоило. Что-то звонкое билось в ней тогда, и она знала, что всякому хочется задеть, чтоб именно от него зазвучало это звонкое, веселое.

Она вспомнила санки, Каменноостровский, студента-технолога. Как было сладко и жутко, и она знала тогда, что это от нее так жутко, так захватывает дух. Она сама не понимала, как это делается, что вот они оба не знают, куда приедут на этой вейке за "рисать копек". Анна Григорьевна что-то обещала, какую-то даль и подвиг, и верила - вздыхала от веры, - что будет подвиг. Обещала недомолвленными словами, улыбалась в себя, и все это делалось само, несло ее куда-то, ей только надо было отдаться этому лёту.

Фонари, бойкий бег, потряхивают бубенцы - все было для нее: и пьяный вейка, и обмерзшие сторожа, - это чтоб смешно с ними перекликался и спрашивал спичек студент. А на Елагином тихо, бело, мягко и неизвестно. С неба снег кто-то сыплет и торжественно украшает искрами широкий мех на Аничкином воротнике. А внутри билось что-то теплое, дорогое и главное. И студент жмется и держится за Анну Григорьевну и бережет, как жизнь, это дорогое и главное. Аничка взглядывает студенту в глаза, молча и пристально - само так взглядывается. Студент плотней и теплей жмется к Аничкиной шубке.

А разве только это? Разве не говорили об умном? Анна Григорьевна вспомнила, как тот же студент на вечеринке у подруги заспорил, разошелся, говорил, что Гегель - дурак. Анна Григорьевна заступилась, а он крикнул:



Поделиться книгой:

На главную
Назад