— У нас в горах еще холоднее.
Тогда одна из девушек спрашивает меня:
— Удивляюсь, как это вы терпите там зимою при снеге?
— Терпим! — говорю я. — Очаги зажигаем; а у вас здесь внизу, конечно, очагов не нужно.
Другая еще девушка тогда говорит:
— У нас здесь внизу все хорошо; а у вас там дикое место!
Я говорю:
— Что делать! Терпение нужно! Бог нам помогает! Никифорова девушка все молчит. Потом вдруг сама:
— От наших танцев что за усталость; мы здесь тихо танцуем. От европейских танцев в Сире я уставала больше: от вальса голова кружится, а польку очень скоро иные танцуют.
Одна чорненькая ей на это:
— Ах! наши критские молодые люди такие варвары. Они таких танцев не знают совсем. Еврей Жозеф очень хорошо танцует а 1а франка, и польку, и вальс. Он в городе у австрийского консула писцом служит.
А маленькая Акостандудаки ей с пренебрежением ужасным:
— А! что ты говоришь, Мариго! Что ты нашла! Этот жид!..
И точно этот Жозеф был вещь ничтожная вовсе. Потом вдруг Афродита ко мне обернулась и спрашивает:
— Отчего вы с братом не протанцуете ваш пиррий-ский танец, что с позвонками на ногах? Кто видел только, его все хвалят. Это очень древний и красивый танец. Я бы желала видеть.
Я на это ей, смеясь, говорю:
— Надо к нам пожаловать... Туда, наверх. Милости просим к нам в Сфакию; там будут у нас и позвонки эти, о которых вы говорите, и мы можем для вашей чести с удовольствием протанцовать все, что вы пожелаете.
Она говорит:
— Как я туда поеду! — И больше ничего не сказала. Доктор тогда подошел к ней и говорит:
— Дитя мое! отчего ты все такая суровая? Глазки у тебя небесного цвета и волосики золотистые, приятные такие, и сама ты беленькая и молодая, а глядишь на людей все сердито... Прошу тебя, улыбнись!..
Афродита улыбнулась ему. Доктор был у них в доме давно как родной и с ней обращался как отец.
— Вот, — говорит он, — как я рад, что ты засмеялась! Меня твоя суровость с молодыми людьми огорчает.
Докторша и бабушка Афродиты за нее вступаются. — Девушка должна стыдиться и быть скромною. А доктор:
— Пусть будет скромна! Но в благословенном Крите нашем не так, как в иных областях турецких заведено, чтобы девицы с молодыми людьми боялись говорить... Мы здесь люди иные... У нас Венеция тут была прежде... Прошу тебя, Афродита, встань для меня, который тебя еще маленькою столько раз носил и баюкал, утешь меня, встань и протанцуй еще раз с любым из этих красивых ребят...
Она сказала:
— Извольте, с удовольствием! — встала и ко мне обратилась. — Господин Яни, пойдемте с вами! — Подает руку уж прямо, без платочка, и глядит, и глядит на меня, тихо, молча все глядит... И танцовала она тоже, то опустит глаза, то взглянет немного опять на мои глаза. Это все пустяки, это ничего не значило. Так она всегда смотрит. А я тогда возгордился в уме и, танцуя, думал: «Значит из всех молодцов я ей понравился. Я сжег ей сердце... Как это приятно! Как мне это нравится, что она предпочитает меня другим!»
А все было оттого, что я к ней ближе других стоял в это время. Но я был глуп тогда и с той минуты, как подержал ее за руку в танцах, полюбил ее и стал об ней думать.
К вечеру капитан и мы все уехали в город, и больше ничего в этот день в доме Никифора у нас не случилось.
Потом мы все вместе, капитан наш, и доктор Вафиди с женой, и сам Никифор сели на мулов и поехали в город. Никифору нужно было по делу ночевать в городе.
Много дорогой шутили и веселились. Никифор с доктором опять о турках спорили. Доктор всем восхищался. — «И воздух хорош, и цветочки хороши!» В это время весной, у нас в Крите, точно так же, как здесь на вашем острове, Аргиро, по горкам и по холмикам цветет множество этих самых розовых цветов на низеньких кусточках, которые теперь ты видишь... Вот смотри прямо. Вся горка от них как будто красная стала. И на них доктор Вафиди радовался. Он говорил: «Вот, кир-Никифоре, как приятно в таком сладком климате жить! И такие цветы по горкам видеть!» А супруга его смеется: «На что тебе цветы, врач мой? Когда бы ты был молодой, то девицам подносить хорошо. А ты уж не так молод!» — «Радуюсь!» — отвечает доктор. А Никифор ему: «Радуйся! Радуйся! А ты забыл, как в 58 году при Вели-паше нас хотели ночью турки в Канее всех перебить? Как они труп того мальчишки-христианина за ноги по мостовой волочили? Как в Сирии они поступали? Не ты ли сам тогда, в 58 году, ко мне пришел бледный, как тебя ноги едва держали, как зубами ты тогда стучал?.. Трех лет тому еще не прошло, а ты забыл это». Доктор отвечает ему: «Оставь эти печальные вещи! Что тут до турок за дело, когда я говорю о цветочках и о сладости климата на родине нашей! Освободитесь, я буду рад; и я эллин; — но я говорю, что и теперь нам жить приятно; а в 58 году наши же бунтовали и 10 000 народу из гор собрали... все Вели-паша да английский консул, его друг, виноваты одни. Английский консул двери свои христианам запер, когда они бежали спастись, а другие консулы открыли». Так они всегда спорили, хотя и были очень дружны. Нам, молодым, было очень полезно и занимательно знать мысли старших людей, и мы молча их слушали. И капитан Ампелас больше молчал и тоже слушал их. Пред самым городом, с этой стороны, в маленьких хижинках живут у нас прокаженные. Их сюда отделяют, когда на них нападает эта зараза, и они, несчастные, живут тут все вместе. Все они в ранах и болячках каких-то ужасных, и лица у них испорчены и гниют, так что смотреть очень противно и жалко. Я и не разглядывал их хорошо. Боялся глядеть. Проезжие им деньги бросают, и мы все им бросили. И капитан, и доктор, и Никифор. Докторша потом говорит мужу: «Врач мой добрый, зачем это такое дурное распоряжение начальства, что эти несчастные люди свое безобразие на дороге всем проезжим показывают? Я видеть этого не могу; их бы в другое место убрать». Вафиди говорит: «Да, это неприятно; только не мне, потому что я привык; конечно, не все доктора!» А Никифор и тут несогласен; упрямый был человек! — «Нет, говорит, это хорошо! Надо нам, богатым и счастливым людям, показывать эти язвы прокаженных. Чтобы и мы помнили, как Бог карает людей за грех!» А капитан Ампелас говорит ему: «Почем ты знаешь, кир-Никифоре, что у них больше твоего грехов? Душа у несчастных этих еще лучше нашей... Стой, я еще дам им денег! Ну-ка и ты дай, кир-Никифоре, еще»... Никифор ему: «Отчего не дать; что эти пустяки значат»... И оба довольно много бросили... И всем было это очень приятно видеть, что они по-христиански поступили оба: и капитан наш, и Никифор. Миновали мы прокаженных и подъехали к самой Канее. Чтоб от Галаты въехать в ворота крепостные, надо ехать сначала по широкой дороге около глубокого рва, и за рвом этим превысокая стена старой крепости. Слышим, играет военная музыка. Стоят турецкие музыканты на стене и так хорошо и громко играют! Прекрасно! Громко, сильно, хорошо! Что-то военное! Никифор сейчас опять затрогивает Вафиди, смеется: «Э! врач мой! Смотри-ка, твои друзья честь нам делают! С музыкой нас встречают. Аида, — сфакиоты мои, прицелиться бы вам в них хорошо теперь отсюда и посмотреть, как бы они вниз со стены падали... Я думаю, феска бы прежде свалилась, а потом уже сам».
Капитан за нас отвечает:
— Час еще их не пришел, кир-Никифоре! Я тебе, милый мой, скажу вот что: ездил я не так давно в Вену по делам моим и видел там молодого черногорца: было ему всего, кажется, двадцать, не больше, лет; он ехал в Россию и имел рекомендательное письмо от своего черногорского начальства, где было так сказано: «Он отрубил уже пять турецких голов!» Вот, друзья мои, так бы и я желал рекомендацию когда-нибудь дать молодым сфакиотам! Зачем черногорцам лучше нас быть?
Мы говорим:
— Благодарим вас! и мы очень желаем этого.
Музыка все играет; мы все едем вдоль рва и стены шагом и веселимся. Пред тем, как налево к воротам крепостным поворачивать, на правую руку есть тут очень красивое турецкое кладбище. Много белых мраморных памятников и кипарисы стоят огромные, темные-темные и очень толстые. Трава была тогда между могилами очень жирная, густая, высокая и зеленая. И много красного маку и других цветов на этом кладбище цвело... Никифору захотелось опять пошутить над доктором; но тут уж доктор рассердился: видно, наскучили ему эти шутки и разговоры о турках. Ни-кифор нам тихо сделал знак глазом и головой и спрашивает:
— Отчего, доктор, как ты думаешь, трава на этом турецком кладбище такая густая и жирная?
Доктор сначала еще не рассердился и отвечает, улыбаясь:
— Люди хорошие: торговали[9] в городе честно, жили покойно, с хорошею совестью. Жиру на них поэтому было много, и трава у них на могилах густа.
На это Никифор ему отвечает с досадой:
— Этот красный мак, что такое? Это кровь христианская выступает, которую они столько времени пьют!
Тут Вафиди рассердился и закричал:
— Что ты, Никифоре, сегодня все кровь и кровь... Это неприятно! Разве я не грек, не патриот? я, может быть, лучше тебя! Ты воевать не пойдешь сам с турками, не беспокойся! Я люблю свою родину и свой народ; но ненавижу тех, которые пустословят из тщеславия и вредят этим народу, возбуждая его некстати... Ты все о крови сегодня говоришь, потому что у тебя у самого кровь волнуется от вина... Много вина выпил ты, вот что!
Никифор еще больше его оскорбился и говорит:
— Я свое вино пил, а не чужое. А доктор:
— Это глупо.
И начали ссориться. Капитан Ампелас и докторша мирят их... И так мы подъехали прямо к воротам крепостным. Поворотили... Вижу, вдруг остановились и капитан, и Никифор, и Вафиди. Все с мулов и лошадей соскакивают на землю... Никифор даже побледнел. Все они глядят куда-то в середку, остановились и кланяются. Сошли и мы; и вижу я, стоят аскеры под воротами. Еще какие-то люди, не шевелятся. И тот начальник, который при воротах начальствует, стоит. А сидит, свесив ноги вниз на его окошечке, на подушке, один человек из себя не молодой, красноватый, усы у него подстриженные, рыжие, и читает какую-то бумагу... В одежде простой, чорной. Это был сам Халиль-паша. Он проверял сам какие-то дела у того чиновника, что к крепостным воротам приставлен был. Тут я его в первый раз увидал. Он опустил бумагу, доктору особо поклонился и оглядел нас всех и не благосклонно, и не гневно, а просто так посмотрел, и спросил Никифора:
— Вы откуда это все вместе?
Никифор точно как будто смущен, торопится:
— Это они у меня по делам в Галате были...
Потом паша как будто посуровее и очень внимательно посмотрел на нас с братом и спросил у капитана Ампеласа построже, чем у Никифора:
— Это кто такие? Капитан ему почтительно:
— Это, паша господин мой, братья Полудаки, Христо и Яни, наши сфакиоты. Дети моего друга, который уже умер.
Тогда паша обратился к офицеру, который около него стоял, и сказал ему:
— А зачем же на них оружие, когда это запрещено? И вы сами разве это не знаете? Тебя, старик Коста, я запру надолго в тюрьму за это в другой раз. Снимите все ваше оружие и отдайте аскеру.
Что делать! Вынул капитан пистолет и нож из-за пояса; вынули и мы и отдали аскеру. Э! Свобода! Свобода! Где ты? Пропала вся наша гордость и вся наша краса! Отдали оружие аскеру, и тогда паша махнул нам всем рукой: «Идите». И мы со смирением и с почтением все прошли мимо него пешие под ворота в город.
Оружие это мы никогда уже и не получили назад. Так мы должны были все купить новое пред возвращением в горы. Так неприятно этот вечер наш кончился! Никифор после говорил доктору, как слышали, так:
— Очень я теперь боюсь, что паша недоволен мною. С этими сфакиотами вместе... Ножеизвлекатели, клефты! Очень боюсь я теперь, чтобы все дела мои не испортились после этого!.. Какой анафемский час вышел мне!
И долго еще он все убивался об этом, что паша будет что-нибудь о нем в политике нехорошее думать.
После этого капитан Ампелас с остальными паликара-ми возвратился домой, а нам с братом поручил кончить в Канее и в ближних селах некоторые торговые дела. Нам это было выгодно, и мы получали с братом при этом хорошие деньги. Мы думали сначала, не пригласит ли нас к себе в дом Никифор Акостандудаки, но он ничего нам об этом не сказал, и мы жили у другого человека по соседству недели две, может быть. Брат меня посылал чаще в город, а сам чаще оставался в Галате. Я тогда ничего не замечал, и даже на ум мне не приходило, чтобы можно было мне ли самому или брату жениться на Афродите. Был в городе Канее один богатый итальянец, синьор Прециозо, и у него были две дочери. Одну звали Розина, и она была уже не молода и замужем, а другую звали Цецилия. Этой Цецилии было, кажется, не больше шестнадцати лет. Она была из себя полная и веселая, только не очень красивая. У синьора Прециозо был в Галате прекрасный дом большой, и он был человек простой и старинный. Он сам уже давно жил в Крите и с нами свыкся. Его любили у нас и осуждали только за одно, за то, что он хотел помогать католической пропаганде. Лет шесть-семь назад (я думаю столько будет) приехал очень искусный
И все поет: amore!.. (Ты, Аргиро, знаешь это итальянское слово: amore, это значит — эрос). Вот она все это слово пела; у нее все amore на уме была. С Афродитой они были дружны. Только Цецилия была проще; а наша разумнее была и тише ее. Афродита к ней часто ходила, и они вместе работали что-нибудь у окна или на террасе, или в тени, под виноградным навесом. Однажды мы с братом вернулись из города, сидим на стенке в саду и курим, не видим, что девушки подошли к окну и на нас глядят. Цецилия кинула в нас апельсином. Мы взглянули. Афродита: «Ах, что ты делаешь, сумасшедшая». И спряталась. А Цецилия: «Великое дело». Я взял апельсин и мечу в нее. Она кричит: «Стекло, Янаки, разобьешь. Отец бранить будет». А брат мой: «Не бойся, синьорина, не бойся! Брат мой, Яни, сфакийский стрелок. У него глаз верный. В тебя попадет, а не в стекло». Я бросил и точно попал в нее.
Она в нас двумя бросила. Мы опять в нее. Афродита думала, думала и тоже бросила апельсин; Христо поднял его и говорит: «Этот я не отдам, а съем его!» И начал есть, и говорит: «Боже! Что за вкус». Афродита покраснела и ушла домой вскоре после этого. Цецилия удерживала ее, однако она ушла. Тогда Цецилия возвратилась и говорит нам прямо: «Смотрите! какая гордая! А сама вчера мне хвалила вас. Я вас хвалила прежде, а она начала тоже хвалить вас после. Я говорю: вот они оба какие хорошие, какие красивые, какие белые, какие у них руки и ноги красивые! Я говорю еще: какая приятная вещь, если таких любишь!» А она мне говорит: «Когда б они здешние были и купеческие дети». Я ей говорю: разве тогда бы другие были, приятнее были бы? Все равно! Мне они оба нравятся. А она говорит: «Я боюсь!» Тогда брат сказал Цецилии: «Синьора Цецилия! Вы напрасно не сказали Афродите так: пусть у братьев Полудаки денег будет много, и они будут купцы».
Цецилия говорит: «Хорошо, я ей скажу это».
Брат сочинил тогда для Афродиты и Цецилии такое маленькое письмецо:
«Мы, сфакийские молодцы и ребята из Белых Гор, Христо и Яни, братья Полудаки — это пишем. Мы очень огорчены! Есть по соседству в саду хорошем померанчик с померанцо-вого дерева и яблочко из Италии, и мы желали бы на них полюбоваться и веселиться ими. Однако боимся, чтобы не было им от наших мыслей этих неприятностей. Если у нас есть судьба и счастье, у Христо и у Янаки, его младшего брата, то это будет. А если не будет, то мы очень огорчимся.
Христо и Яни, братья Полудаки из Сфакии, или Белых Гор».
Цецилия прочла и смеется:
— Если ты католиком бы сделался, я бы с тобой убежала.
А хитрый брат:
— Если бы ты сделалась православной, я бы тоже тебя любил. А теперь коли ты меня любишь и нам с тобой синьора, венчаться нельзя, то хоть бы ты изволила снизойти и помочь мне, чтоб Афродита кого-нибудь из нас полюбила, либо брата, либо меня.
Цецилия говорит:
— Хорошо! Я с удовольствием постараюсь. — И стала стараться.
Сама учит брата: «Христо, цветочков ей поднеси». Брат нарвал жасмина побольше, на тонкую палочку цветок к цветку снизал и пошел к Акостандудаки в дом и отдал Афродите, но что они говорили между собою, не знаю.
Только на другой день такое было нам веселье! С утра зовет нас Цецилия и говорит:
— Сегодня после обеда отец у сестрицы в городе останется, а я кухарку ушлю, и вы будете тут; Афродита придет.
Мы в величайшей радости оба ждали вечера с нетерпением. Сердца наши горели. Только я больше стыдился, и пока в городе были, брату не говорю ничего, а все смотрю на него, то на часы, когда домой...
А Христо на меня взглядывает и улыбается. Потом говорит тихо, при людях: «Яни! не пора ли нам к итальянке возвратиться».
Я отвечаю и сам краснею:
— Ты знаешь... Он говорит:
— Поедем!
Я обрадовался, и мы мигом доехали до Галаты, и точно что провели время очень приятно. — Только ты, Аргиро, опять будешь гневаться.
Аргиро. — Не буду, не буду, душенька, рассказывай. Как я такие вещи люблю слушать! как книжка!
Яни. — У синьора Прециозо в саду была длинная дорога прекрасная; по сторонам ее были каменные столбы; и на столбах все перекладины и вился виноград, так что над всем этим местом была прекрасная тень от винограда. По этой дороге гуляли Цецилия с Афродитой, ждали нас из города. И служанку они услали вовремя, так что мы нашли их одних.
Афродита показывала некоторую суровость и не улыбалась даже ничуть. Мы их приветствовали с добрым вечером, они пожелали нам того же, и тогда только увидали мы, что Афродита держит в руке маленькую бумажку. Вижу я, брат краснеет и спрашивает ее:
— Как вы, деспосини моя, провели время?
Она тоже краснеет и говорит серьезно: «Благодарю вас, очень хорошо!» А Цецилия: «Записочка ваша, синьор Христо, нам очень понравилась. Вот Афродита держит эту бумажку; мы вам после ее покажем». А брат говорит: «Я очень рад, что вам моя записочка понравилась. Простите нашей простоте; как знаем, так и пишем».
Афродита ничего, только поднимает на брата вот так глаза кверху и спрашивает: «Вы, Христо (не говорит ему ни господин, ни синьор, а просто — Христо), вы, Христо, разве читать и писать умеете?»
Брат улыбнулся и говорит:
— Немного умею.
— Вы, значит, сами эту записочку написали? Брат смеется:
— Конечно, сам.
— Вы где учились? — она еще спрашивает.
Брат сказал ей, что мы с ним оба сперва учились в селе нашем у священника, а потом у афинского учителя.
Девицы удивились и спрашивают: «Разве вы были в Афинах? Удивительное дело!» Тогда мы рассказали им, что года еще три тому назад выписали сфакиоты наши одного хорошего учителя из свободной Греции. Но паша никак его из города в горы выпустить не хотел, и эллинский консул сам напрасно об этом старался. Турки говорили, что из Афин учители, или из России все бунтовщики бывают и все учат по селам: «Народность! Народность!» И не пускал. Тогда трое наших молодцов приехали сами вниз; переодели учителя: сняли с него европейское платье, надели на него критское; верхом ночью с ним ускакали в горы. А оттуда уж туркам где его достать!
— Вот он нас очень хорошо учил. Мы уж большие к нему ходили.
— Любите учиться? — спрашивает Афродита у меня. Я говорю ей:
— Какой же человек это будет, который не будет желать иметь открытые глаза и не будет иметь охоты узнать все Божие вещи на этом свете.