Он зашел в трактир, выпил стаканчик, как будто болотной воды хлебнул, и понял, что сегодня его никакой шнапс не возьмет.
Опять против воли его понесло все-таки к церкви: взглянуть.
Дверь стояла настежь распахнутая, зияла своей черной дырой, кричала о бегстве, взломе, тревоге, которую поднимет первый же патруль, первый прохожий солдат.
И он в третий раз, как будто в реку шагнул, преодолевая сопротивление встречного течения, двинулся напрямик к двери, когда ему больше всего хотелось уйти подальше. Благополучно по этому тяжелому броду добрался он до того берега.
Ветка белой сирени лежала на серой надгробной плите. Он ее подобрал — уж очень не место тут было этой тяжелой от цветов, свежей ветке. Нащупал ключ, быстро, на ощупь, вставил его в скважину с внутренней стороны — так никто не догадается, что отпирали снаружи! Осторожно толкнул дверь — она пошла и стала на место, в глубине ниши.
С облегчением он повернулся и почувствовал, что на него смотрят.
Старый знакомый из его взвода. Сосед по комнате. С которым они друг другу никогда слова не сказали, не считая обычной казарменной, панибратской болтовни и ругани.
Шел, значит, следом от самого трактира. Зачем-то шел. Следил.
И выследил.
За два метра от него несло сивухой, но он был в полном разуме, внимательно смотрел, поджидал, не торопясь.
Он подхватил Людвига под руку и повел куда-то. Тот шел, не сопротивляясь, не думая, просто чувствуя: вот чего я боялся, то и случилось. Вот оно уже и случилось.
Наверное, могло показаться: прогуливаются два бравых подвыпивших солдата, два приятеля. А через десять минут один поставит другого перед фельдфебелем и доложит, что тот преступно способствовал…
И очень может быть, всего года два назад все так и было бы: он его привел бы. Может, сочувствуя, нехотя, с тяжелым сердцем, но исполнил бы свой воинский долг перед фюрером. Ведь война еще не кончилась.
Но битвы войны и даже судьбы государств бывают невидимо и неслышно безнадежно проиграны в сознании, в душах солдат еще задолго до последнего сражения.
Он вытащил из кармана флягу, отвинтил пробку и сунул прямо в рот Людвигу. Тот покорно хлебнул.
— Еще! И еще один раз!.. И еще раз!.. Я тоже пьян, но я-то знаю, что пьян, значит, все в порядке! А ты же не понимаешь, что пьян, тебе надо освежиться! Мы с тобой пара вдребезги, без памяти, до потери сознания нализавшихся парней! Запеваем!.. Чтоб нас издали приветствовали в трактире наши братья по оружию и бляхам на пузе!..
А среди ночи пошел дождь… Проливной дождь хлынул и не утихал до утра, да и с утра все моросил, заладил что-то надолго, чуть не на всю неделю…
Глаза женщины на веранде смотрели сквозь деревья, сквозь паруса, сквозь дальний другой берег реки, куда-то в даль времени.
— Я ночью услышала, как рушится ливень, и почему-то подумала: слава богу, он все смоет и заглушит, нет, не потому, что смоет, а просто хорошо, что ливень, — и под его шум опять заснула.
Гость с прилежным вниманием человека, который нетвердо знает язык и про себя с некоторым опозданием все переводит на родной немецкий, не сразу, но очень решительно воскликнул:
— Это очень удивительно. Я тоже помню этот дождь. И я почему-то тоже чувствовал: это хорошо, что дождит!
— А потом, уже зимой, я помню, снег, снег, и наконец пришла новая весна, и та уже была последняя.
— Да, так это идет на свете: еще немножко раз пошел дождик, и немножко раз снег пошел, совсем немножко побольше как двадцать раз. И вот та заметка появилась в газете у нас в ГДР… И я получил любезное приглашение, и вот мы сидим тут, так приятно, и наблюдаем, как маленькая Маниа играет мячик и ее маленький сын почти такой старый… столько имеет годов, как Маниа имела то время… когда мы с вами, фрау Мария, кругом бегали с эта бестолковый ключик. А?.. Я и вы: две такие маленькие… как это в песок?.. Песчины! Вы что так смотрите?
— Я смотрю и понемногу, кажется, начинаю вас узнавать. Ведь я вас тогда почти не видела.
— Вот теперь вы видите: такой старый человек и много такие… канавки на лице. А вас, фрау Мария, я узнал сразу, как увидел…
Все, что он говорил, звучало грустновато, особенно потому, что он, видимо, старался прикрыть извиняющейся усмешкой так медленно и неуверенно подбираемые слова.
Они помолчали, следя за тем, как под ними, внизу на лужайке, мама, так похожая на мальчика-пажа в коротком плащике, носилась, поддавая мяч своему неуклюжему малышу.
Легким изящным движением ноги она подкатывает мяч сыну. Он замахивается то слишком рано, то слишком поздно, наконец попадает так, что легкий мяч отлетает на несколько шагов, и малыш победоносно гикает, но, тут же вспомнив про собаку и совсем отвлекшись от игры, подбегает дружелюбно пошлепать ее ладошкой по толстой шее.
Тогда его мама, не забывавшая, что в доме гость, подбежала к террасе и, встряхнув головой, чтоб откинуть за спину спутанные в беготне светлые волосы, оживленно окликнула сидевших наверху:
— Ну как?.. Уже начали понемногу узнавать друг друга?.. Ты меня предупреждала, что это не сразу, да?
— Да, о-о, да!.. — весьма вежливо согласился гость. Он встал со своего места, подошел и облокотился о перила, прямо над ней. — А вы, фрау Маниа, не вспомнили, как вы прежде любили меня называть?
Она тихонько рассмеялась, высоко запрокидывая голову:
— Ну знаю, знаю… То есть, конечно, нет, мне мама рассказывала. Проклятый фриц, да? Теперь-то вы не обижаетесь?
— О, за что? Ведь я и был проклятый фриц, не правда ли?
Он вдруг оживился, еще ниже перегнулся к ней через деревянные перильца терраски.
— Вот послушайте, что это такое?
Он качнул два раза головой, приготовляясь, и без слов, с закрытым ртом, запел плавную мелодию: ля-ля-ля-ля, бум-бум…
Он напевал, а она вслушивалась, удивленно подняв брови, потом кивнула, узнавая — не узнавая, с веселой гримаской наклоняя голову то к одному плечу, то к другому. Последний такт она уже пропела вместе с ним.
— Это танго такое? Что, неправда? Танго. Старинное какое-то. Знаю. По радио, наверно, слышала, помню. Хорошие были танго, правда? Вам тоже нравится?
— О-о, это далекое воспоминание об одной прекрасной даме!
— Ага, я так и думала.
— Нет, ничего она не помнит, — сказала Мария гостю.
— Нет, много что помню!.. Это, наверное, вы были, да? Кто же еще мог? Кто-то мне давал такие конфеты. Леденцы. Они были длинные, как карандаш, завернуты в пеструю бумажку, и бахрома на кончиках. Кисло-сладкие, даже язык щипало… как будто витые из разноцветных жилок: красных и желтых… Все помню… Ага, это вы забыли, а я помню!
На лужайке малыш, обеими руками прижимая к себе мяч, неуверенно шагая, пробирался поближе к матери, оступаясь, не видя дороги, которую ему загораживал мяч.
— Он похож на маленького гнома, которому доверили нести земной шар! — с насмешливой над собственными словами торжественностью произнес гость, когда мама уже бежала к нему, пригнувшись, раскрыв руки, чтоб подхватить мяч.
Гость возвратился на свое место и снова закурил, отгоняя ладонью дым в сторону от Марии.
— Скажите, Людвиг, я все хотела спросить: а тот, другой, который вас отвел в трактир и напоил сивухой до беспамятства, чтоб вас никто не заподозрил? Что с ним?
— Совсем не знаю. Давно не знаю… Мы с ним только немного разговаривали потом… Мы печально разговаривали. Немножко высокой философии для нижних чинов… — Он опять усмехнулся над тем, что собирался сказать. — Самые возвышенные категории… эта, как ее… совесть! Да, правильно… Она у тебя как… Ну, петчень?.. — Он переспросил по-немецки, правильно ли сказал, и поблагодарил, когда Мария подтвердила, что правильно — печень. — Ты живешь прекрасно и совсем не знаешь, есть она у тебя или нет. Она сидит на своем месте и молчит. Так же в человеке совесть. Ты ее не чувствуешь: «Приказ есть приказ» — это ты здорово чувствуешь, и сам Гитлер тебе объявляет: «Я ваша совесть!» И вот два солдата говорят, говорят и понимают наконец: это глупо. Так же глупо сказать: «Я ваша печень». Нет, она у меня своя, и я не могу немножко одолжить ее другому!.. И ты замечаешь, что твоя совесть что-то говорит. Тебе так не хочется слушать этих разговоров, но ты уже не можешь ее остановить, начинаешь без отдыха думать о каких-нибудь запертых женщинах и детях… ты ужасно не хочешь о них думать, ты просто ненавидишь их, что они не дают тебе спокойно спать, ты их проклинаешь и идешь просить ключ у женщины, которой сам немножко боишься, а женщина тебя очень сильно боится, но идет и приносит тебе ключ, а ты берешь его у нее из рук, совсем мокрый от страха…
Сигарета догорела до самых пальцев, он поздно это заметил, поспешно потянулся к пепельнице, которая стояла справа от его тарелки. Наконец с силой воткнул ее в глиняное расписное блюдечко и яростно разогнал всплывшее, едва видное облачко молочно-прозрачного дыма и, стараясь придать голосу оживление, эдакое чуть ли не бодрое легкомыслие, сказал:
— И потом вот она угощает тебя кофе, а ты сидишь на террасе, кругом моргают зеленые листики, а у милой женщины от твоих нелепых признаний — мокрые глаза. Простите меня, фрау Мария, не надо обращать на меня много внимания, не стесняйтесь, вы же видите, я сам не лучше вас…
Мама на лужайке, танцуя, снова подкатывала под ноги малыша мячик, он азартно замахивался и пинал, вскрикивая и ликуя при удаче, а она, смеясь и пританцовывая, перебегала с места на место, напевая услышанную мелодию: ла-ла-ла-ла-ла… а от людей она… бум-бум… бум-бум, слыха-ала… Молодец, вот так его! Еще раз ножкой!.. Мартышка там-та-та, слаба глазами ста-а-ала! Тамтам, бум-бум…
Она взад и вперед носилась по траве, бездумно, весело, машинально напевая, но сама совершенно не слыша ни одного слова, не замечая даже вообще, что поет… Слова пелись сами собой, помимо ее воли, сознания, всплывая из темных глубин детской памяти, незамеченные и неуслышанные, рассеивались в весеннем воздухе.