Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сгибла Польша! - Лев Григорьевич Жданов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Еще раз уверяю: только долг мой и любовь к родине вынудили на то меня, что я здесь сказал. Конечно, я готов и открыто повторить… если вацпаны…

— О, нет… нет! — поспешно прервал Чарторыский. — Мы же хорошо понимаем: не такая теперь пора, чтобы делать очные ставки, ссорить наших лучших генералов между собой, когда надо вызвать единение и взаимную дружбу в сердцах!.. Нет, то, что мы слышали… Оно — между нами… Мы же верим, понимаем, что руководит генералом… и полковником Прондзиньским! Что вас заставило… О чем тут толковать! Скажу больше. Я и мои товарищи… мы глубоко признательны за оказанное нам доверие… Тронуты, видя такую горячую заботу об участи отчизны и войска… Но и сами же, панове, вы знаете… Теперь ли время менять вождя… под выстрелами вражеских батарей!.. Невозможно, конечно… Вы не волнуйтесь, генерал. Конечно, Ржонд чутко приглядывается ко всему. Он замечает свежие, молодые силы и дарования, чтит молодых генералов, которые теперь так быстро и смело успели покрыть лаврами польское оружие и себя. Но — их йремя еще не пришло. Сами же понимаете, панове… Ну, пусть генерал Скшинецкий скажет… Допустим, Радзивилл сам бы ушел… Или был смещен… И Хлопицкий отойдет от булавы… даже как ближний советник… Кому же как не старейшему из остальных генералов придется вручить власть? Скажем, тому же пану Круковецкому.

Разгоряченное раньше лицо Скшинецкого постепенно бледнело во время речи осторожного, уклончивого князя Адама. А при имени Круковецкого оно мгновенно стало серым, потом вдруг побагровело, как будто вся кровь бросилась туда.

— Этот… интриган!.. этот… трус, пролаз и… — глухо вырвалось у Скшинецкого сквозь сжатые зубы. Он еле сдержался, умолк, недоговорил всего, что рвалось из груди по адресу ненавистного соперника.

Чарторыский переглянулся с Плихтой, с Баржиковским и молчал. А Скшинецкий, передохнув, нашел в себе силы принять более спокойный, немного грустный, обиженный вид и прибавил уже без излишнего озлобления:

— Боже мой! Да это будет хуже того, что есть. Круковецкий — вождь армии, и наше дело тогда погибло бесповоротно… Он в неделю смутит и перессорит всех, проиграет каждую стычку и сдаст войско, оружие, Варшаву, землю, себя и самого пана Бога россиянам даже без хорошего подарка с их стороны… Да можно ли думать, вельможный князь! Или вы, панове…

— Говорить о Круковецком, панове, — вмешался и Прондзиньский, — конечно, могут лишь люди, плохо знающие его, далекие от войска. Спросите офицеров, солдат: никто не захочет даже драться, когда булава ляжет в руки этого… генерала Круковецкого… Войско знает и ценит каждого по заслугам… Да разве же, имея таких людей, как генерал Шембек, как вот наш генерал Скшинецкий…

— Нет, нет! — живо, с притворной скромностью перебил Скшинецкий. — Ни звука обо мне!.. Я, если бы даже, паче чаяния, вышло… Я — булавы не приму… Сам ясно вижу, что еще молод, не готов для этой высокой позиции… Час мой еще не пришел. Я только — видит Бог! — хочу служить спасению родины… Прошу помнить это, панове… И так, не иначе, судите обо мне!..

— О, конечно!.. Не иначе! — хором заверили хозяина его высокие гости. Беседа была кончена. Они расстались.

А вечером Скшинецкий долго сидел у Хлопицкого, выслушивал отрывистые мысли, которыми делился с гостем хмурый, усталый генерал, — восхищался ими, восторгался всем, что до сих пор успел сделать Хлопицкий, просил у него руководства, советов и, обласканный, награжденный дружеским объятием хозяина, поздно ночью вернулся к себе.

Лежа на прекрасной пружинной постели, которую всюду возил с собой, лениво потягивался молодой генерал и в полусне решил:

— А день мой прошел не напрасно!

Сразу и сильно изменилась жизнь и внешний вид Варшавы.

Еще не настали покаянные дни Великого поста, а карнавальное веселье стихло в шумной столице…

Не до него уж тут, когда неделю целую, почти не умолкая, гремит канонада так близко, через Вислу, на Гроховских полях и под Бялоленкой, что чуть подальше, за Брудной, на дороге, ведущей через Прагу к северо-востоку, прямо на Петербургский шлях…

Три дня молчали только окрестности Варшавы.

А в нее вступали целые обозы своих раненых, входили отряды пленных россиян… Госпитали наполнялись невольными жильцами… Частные дома спешно обращались в лазареты, потому что предстояли новые бои…

И они начались 24 февраля у Бялоленки, продолжались там 25-го и перекинулись сразу в этот день на Гроховские поля…

Большая битва разыгралась здесь… Переполнились полевые лазареты с первых же часов боя… 7000 раненых собралось к концу дня в стенах встревоженной столицы… Везут их на дрожках, на линейках, сами тащатся те, кто еще может стоять на логах… Ползут иные, которым не хватило места на телегах, не стало сил идти по-людски…

Без конца прибывают окровавленные люди, еле перевязав тряпицами раны, обмотав чем попало изуродованные руки, волоча перебитые, раздробленные ноги.

И плакать некогда Варшаве, жалеть своих милых, несчастных гостей. Слишком много дела… Перевязать, накормить, обмыть, уложить. Многие палацы и большие частные дома уже раскрыли свои двери, принимают печальных гостей…

А те прибывают, прибывают без конца… И не смолкают залпы за Прагой, на Гроховской равнине… Новых гостей столице готовит там братоубийственная резня.

Удивлены были варшавяне, когда, проснувшись по привычке на заре 26 февраля, они стали тревожно прислушиваться — и услыхали там, за Прагой, одну глубокую, зловещую тишину.

Испуг охватил всех…

Что произошло, если смолк этот страшный рокот и грохот, потрясающий тело, терзающий сердце? Что-нибудь страшное свершилось! Или — неожиданное, хорошее!.. Почему тишина?

И сразу понять не могут варшавяне, что безумие боя тоже требует отдыха… Что там, у россиян, у братьев-врагов тоже тысячи, десятки тысяч убитых и раненых. Что они лежат не в стенах большого богатого города, изобилующего всем, — а прямо на соломе, на мерзлой, влажной земле, в грязи, под намокшим холстом солдатских шатров, а то и под открытым небом, под таким холодным и враждебным в эту пору, к концу зимы… Там — нет мягких женских рук, которые здесь осторожно омывают и перевязывают глубокие, кровавые, гнойные раны… Нет внимательных, скорбных глаз, которые следят за бредом больных, ловят искру жизни на лицах, искаженных страданиями, хотя слезы накипают в этих самых широко раскрытых женских глазах…

Нет там ничего: нет даже утешения веры, нет довольно попов, чтобы исповедать умирающих и отпустить их очищенными в иной мир, как делают это здесь ксендзы, в Варшаве…

Там — грубые руки усталого, полуголодного товарища неумело касаются запекшихся ран, бередя их еще сильнее… Там острый голод жжет внутренности, когда перестает их жечь лихорадка… И только мороз февральских ночей приносит страдающим отраду, охлаждает пламя, дарит облегчение и смерть!..

Вот отчего тихо занялось утро 26 февраля… И тишина царит над обоими станами братьев-врагов!..

Обширное, светлое помещение Новой Рессурсы на Сенаторской улице обращено в лазарет.

Раненые лежат повсюду, не только на кроватях, диванах, скамьях, но даже и на полу, куда брошены матрацы или просто мешки, набитые сеном…

Только для раненых офицеров отведено два покоя, где больше простора и воздух чище, не наполнен испарениями прелой одежды, карболки и кисловато-острым запахом свежей и запекшейся крови, еще не отмытой, текущей по телу или темнеющей в отверстии ран…

Графиня Эмилия Шанецкая, в темном своем наряде, с повязкой сестры милосердия, вошла в первый покой, отведенный для офицеров. Хорошенькая, пухленькая пани Вонсович, многолетняя приятельница генерала Хлопицкого, в шубке с муфтой, в шляпке, розовая от мороза, с красным носиком, как будто от слез, с глазами, тоже заплаканными и полными сна, который пришлось прервать на заре, далеко до обычного срока, — осторожно, словно крадучись, идет за графиней вдовушка, не то брезгливо, не то с состраданием оглядываясь по сторонам и не отнимая от губ и носа надушенного нежным иланг-илангом батистового платочка…

Маленькое шествие замыкает совсем юная худощавая сестра милосердия, с выразительным, очень красивым лицом семитического типа — Рахиль Вайнштейн, дочь богача банкира, одна из первых евреек, посвятившая себя уходу за ранеными.

Спит еще вся палата… Один только тяжелораненый стонет и бормочет что-то в бреду. Около него темнеет силуэт особой сиделки, которая меняет лед на ране и смотрит, чтобы повязка не соскользнула…

Полутемно в палате… Вот все три очутились перед второй дверью.

Вонсович остановилась, как и обе остальные ее спутницы.

— Прошу вас подождать, — мягко, негромко, но решительно говорит по-французски Эмилия. — Конечно, серьезного ничего… Вы можете взглянуть… Но я погляжу раньше… Если генерал спит… не надо его тревожить… Взгляните и… А потом, позднее, вернетесь… Только не плачьте, пани… Ради Бога… Это растревожит и вас, и его… Вы обещаете?

— Обещаю, — томно произносит вдовушка, а у самой носик и глаза сразу закраснелись еще сильнее, — я постараюсь… Правда, я взгляну… Успокоюсь, если увижу, как он выглядит… Что он не… не… умирает…

Град слез покрыл последние слова.

— Ну, вздор какой! — умышленно твердо, отрывисто говорит графиня, чтобы сдержать проявление нервности у посетительницы. — Несколько царапин ноги… Легкая контузия… Генерал счастливо отделался… Картечь была на излете… Так возьмите себя в суки… А я сейчас…

Легко шагнула она за порог и, миновав ряд коек, остановилась между двумя дальними, у окна.

На одной из них на подушке покоилась крупная, львиная голова Хлопицкого, который вчера, среди дня, в самый разгар боя был ранен осколками снаряда в ноги и перевезен сюда.

По странному совпадению — на соседней койке лежал раненый волонтер-пехотинец, литератор Мавриций Мохнацкий, один из главнейших деятелей ночи 29 Листопада, самый ретивый из творцов этого переворота, крайний революционер, талантливый писатель, земляк Хлопицкого, галичанин, и его непримиримый политический враг.

Раньше всех Мохнацкий осудил медлительную, бесплодную, вредную для края деятельность генерала-Диктатора, поднял целую бурю, чуть ли не второй переворот социального оттенка… Думал свергнуть Хлопицкого… Но общество еще верило Диктатору, молодежь — боготворила его… Смерть угрожала Мохнацкому от руки защитников генерала. Юноша, не желая, чтобы братские руки поднялись на него, ушел в стан, поступил волонтером и был вчера на Гроховском поле ранен почти в тот же миг, как и его противник, экс-Диктатор. Обоих привезли и положили здесь рядом. И бледное, опухшее теперь от усталости боевой лицо чахоточного юноши-литератора вырезалось на подушке в двух шагах от Хлопицкого.

Графиня осторожно подошла к генералу. Спутница ее продвинулась к юноше-демагогу, речи которого восхищали бойкую, революционно настроенную панну Рахиль.

Оба еще спали: якобинец и "старовер"-генерал.

Рахиль опустилась осторожно на табурет у постели Мохнацкого, стала готовить перевязку и бинты.

Графиня Эмилия слышала дыхание Хлопицкого.

Истощенный двухдневным напряжением боя, обессиленный от потери крови, от болезненной первой перевязки, генерал спал крепко. Первые лучи солнца, пробившись в окно, скользили по его лицу, но он ничего не чуял. Однако дыхание его было тревожно, легкий румянец, признак лихорадки, неизбежной спутницы всяких ран, проступал на исхудалом сразу, бледном лице.

Осторожно прошла обратно до середины покоя Шанецкая, стараясь не разбудить спящих кругом, и сделала знак Вонсович.

Та на цыпочках, прижимая платок к губам, пробралась к постели своего друга.

Долго, внимательно глядела она на него. Грудь ее судорожно вздымалась… Слезы так и сбегали по щекам… Но она сдерживала рыдания. Ни звука не вырвалось из груди…

Только когда раненый, словно почуяв на себе горячий, острый взгляд, сделал легкое движение во сне и слабо простонал, почуяв боль в перевязанных ватой и марлей ногах, пани Вонсович вся как-то сжалась, втянула голову в плечи, муфтой совсем закрыла лицо и почти ощупью, наугад быстро вышла из комнаты, миновала вторую, очутилась в коридоре, упала здесь на какой-то темный ящик и глухо, порывисто зарыдала.

Графиня Эмилия, словно предвидевшая это, уже стояла рядом, давала ей нюхать соль из флакона, гладила своей мягкой осторожной рукой по волосам, ласкала, как ребенка, эту рыдающую горько женщину и спокойно повторяла:

— Ну, будет… ну, довольно… Вы же видели, убедились: генералу совсем не плохо… Он через неделю будет здоров… Ручаюсь вам. Вы же сами видели… Вы же понимаете…

И быстро, словно завороженная этими внушительными звуками, успокоенная, убаюканная лаской, сдержала рыдания расстроенная женщина, слабо улыбнулась, залепетала:

— Благодарю вас, графиня… Вы правы… Я видела… У него… у него совсем не такой вид… понимаете?.. Я видела… Я вам верю… Я так вам благодарна… Видите, я не плачу более… Я поеду… Успокоюсь… И вернусь попозже… когда он встанет… То есть проснется… Благодарю вас…

Едва пани Вонсович, а за нею графиня Эмилия успели отойти от койки генерала и скрыться за дверьми, он сделал снова движение… И проснулся, словно от толчка. Боль на мгновение пронзила ноги и затихла.

Еще в полусне, не раскрывая глаз, генерал испытал ощущение, говорящее, что здесь кто-то был сейчас… Легкий знакомый запах духов, казалось, носился и таял в воздухе… В то же время он чувствовал, что в груди у него жжет, губы пересохли от жажды.

— Пить, — слабо протянул он, все еще не раскрывая глаз.

Рахиль, которая уже подстерегла его первое движение, стояла тут, рядом. Она осторожно приподняла ему голову и дала сделать несколько глотков из бокала, стоящего наготове.

Приоткрыв глаза, он различил красивый, семитический профиль девушки, уже ему знакомый, успокоился, поблагодарил слабым движением век и снова закрыл их…

Хлопицкий вспомнил, где он, и обрадовался.

Кругом такая глубокая, отрадная тишина!.. Почти как в могиле. Спать не хочется. Но он не раскроет глаз.

Впервые после стольких мучительных часов, после грохота боя, после хриплых выкриков команды и дико звучащих напевов, с которыми шли на смерть польские ряды, после крови и отчаянья — мир, покой и тишина! Как хорошо…

Теперь — все кончено. Ему не надо ломать себя, вести людей на убой и давать приказы, несущие смерть другим, тем, кто стоит напротив… И только потому, что они стоят не рядом, не позади, а напротив, лицом к лицу, грудь перед грудью, — они враги!.. Их надо убивать, хотя ничего лично не сделали эти большие, здоровые люди в серых шинелях, с добрыми лицами ни самому Хлопицкому, ни тем, напряженным, тесным рядам жолнеров, которых ведет генерал за собой…

Он, Хлопицкий, понимая всю нелепость, бесцельность боя, крикнул своим: "Вперед! Колите!" — и они колют, убивают, падают сами… Но все же они падают на родную землю, как ее защитники и дети…

А эти, пришлые?.. Совершенно чужой для них человек пришел и сказал им:

— Пойдемте!

Они пошли. Он привел их, иззябших, не утоливших голода и жажды, поставил в чужой земле, против незнакомых, чужих людей и крикнул:

— Убивайте!

И они исполняют приказание, сами не зная, за что и почему льют кровь…

И только дивятся: отчего это на пиках, на штыках? у передовых рядов вражеских торчит клочок бумаги, на котором написано что-то крупно. И по-русски, не по-польски!

Грамотные читают вслух:

— За нашу вольность и вашу!..

Но мало кто понять и разобрать может, что означают эти слова!

А если и разберут, то уж слишком поздно, когда нет времени столковаться; когда две живые лавины, несущие друг другу смерть, уж слишком сблизились, на расстояние штыка… Когда надо скорее колоть, рубить, если не хочешь, чтобы закололи тебя…

Понимал все это Хлопицкий… И ничего не мог сделать…

Долг… родина… голос крови, узы чести!

И он шел под ярмом всех этих слов… Под тяжким ярмом… Долго так шел! Но вот что-то ударило по ногам… Он выбит из строя… Он свободен наконец!

И, глубоко, привольно вздохнув, не раскрывая глаз, Хлопицкий отдался воспоминаниям…

Прежде всего — вчерашний бой…

Ольшина… Кровавая ольшина… отбил ее Скшинецкий у россиян или нет?.. Больше двух тысяч тел уже лежало там, холодея, когда ранен был Хлопицкий… Он сказал, чтобы новые полки двинуть на помощь батальонам, выбитым из этого важного места отчаянной атакой врага… Россияне были в ольшине, когда падал Хлопицкий… Но ведь он приказал… Он назначил себе преемником Скшинецкого… Этого милого, отважного, молодого генерала… И приказал ему через Прондзиньского отнять ольшину… Наверное, так и вышло. А бой был грозный… Решительный… Чем кончился он?..

Беспокойное движение сделал генерал при этой назойливо мелькающей в уме тревожной мысли, при этом больном вопросе. Мимолетною, острою болью в ногах отдалась душевная боль. Было бы нехорошо, если уход его, Хлопицкого, послужил во вред польскому войску. От кого бы узнать?..

Не успел промелькнуть в мозгу этот тревожный вопрос, как на пороге комнаты обрисовалась знакомая крупная фигура, и полковник Дезидерий Хлаповский, близкий друг и брат по оружию генерала, стал приближаться к его койке.

— Наконец-то ты, Дезя! — встретил громким окликом товарища генерал.

Даже Мохнацкий и еще другие проснулись от звука сильного голоса, привыкшего раздаваться властно на полях битв.

А Хлаповский почти подбежал к постели, принял в свою протянутую горячую руку генерала, осторожно жмет ее и весело говорит:

— Вот это славно. Оказывается, меня не обманули ле-каришки, старина! Ты чувствуешь себя недурно и раны — пустяковые.

— Черт его знает!.. Я бы готов сейчас на ноги и опять за дело, — почему-то не глядя в глаза Хлаповскому, говорит генерал, — да лекари сказали… вот которые вчера ковырялись у меня в ногах, что придется полежать недельки четыре или пять… А, мол, опасности — никакой… Будем верить… И я, как видишь, свеж и бодр… Лихорадит немножко. Так, пичкают меня… Вот, видишь, красоточка девица какая, панна Рахиль уже приближается с утренней порцией.

— Да, да, пане енеррала, — раскатывая красиво свое гортанное "р", — заявила Рахиль, подавая микстуру Хлопицкому. — И пррошу пить, бо есть самый час… Порра прринять лекарство… И не очень много мувиць тоже пану енералу лучше будет…

— Ишь, какая мать-командирша… Что поделаешь?.. Слушать надо. Тут своя дисциплина… Я помолчу… А ты валяй, Дезя… расскажи, что было, когда меня увезли с поля?.. И… прежде всего, чем кончился день?.. Сегодня не слышно треску. Угостили мы, значит, пана фельдмаршала… Сыт, не просит больше?

Шутливые фразы срываются у Хлопицкого, лицо улыбается. А в глазах такая затаенная, сильная тревога, почти ужас. Словно чего-то страшного ожидают они, неизбежного…

Но Хлаповский сразу понял и успокоил Хлопицкого:

— Можешь быть доволен, старина! Ты поставил колымагу на колеса, а мы уж легко докатили ее до цели… Ольшину, за которую ты так опасался, помнишь…

— Ну, ну…

— И отбирать у них не пришлось… Сами ее оставили, совсем к Седлецу отходит пан Дибич, на роздых, на опочив… Перехватили нынче курьера от него, который скакал на север… тринадцать тысяч выбыло у них вчера!.. Вдвое больше, чем у нас… Да!.. восемь пушек мы взяли… Знамя… Пленных!.. И спокойно отошли себе под Прагу…

— Под Прагу-таки отошли!

— Ну да, как и ты это думал… Гнаться бы за ними, так в пух бы их разнесли… Да наши были чертовски измучены… Особенно после контратаки на кирасир Альберта да на улан цесаревича…



Поделиться книгой:

На главную
Назад