И тогда Рубцов поднимает фанерный чемоданчик и выходит из училища, на улицу чужого, незнакомого города, где он не знает никого и его не знает никто...
Годы спустя Рубцов напишет «Фиалки». Это стихотворение обычно датируется 1962 годом, годом выхода самодельной книжки Николая Рубцова «Волны и скалы».
Наверняка написано стихотворение было уже после демобилизации Рубцова с флота, но непосредственные жизненные впечатления, положенные в его основу, несомненно, относятся к более раннему времени.
Судя по некоторым деталям, в «Фиалках» запечатлен опыт, приобретенный как раз в Риге, опыт первой попытки самостоятельного устройства в жизни во взрослом мире:
Каждому — о, это вечное чудо поэзии! — слышится что-то свое, личное в простенькой мелодии, и поэтому диссонансом врывается в нее рвущийся крик, требующий уже не сопереживания, а сострадания:
Как это ни парадоксально, но точность датировки лирики Рубцова по конкретным деталям не идет ни в какое сравнение с датировкой событий в его анкетах...
Можно, например, сравнить автобиографию: «Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году», где полная неправда (отец не погиб на войне) соседствует с неточностью (отца призвали не в сорок первом, а в сорок втором году), и разбираемое сейчас нами стихотворение «Фиалки»:
Если вспомнить первую строку: «Я в фуфаечке грязной...» — и сопоставить ее с запрашиваемой за фуфайку ценой, легко сообразить, что имеется в виду дореформенный червонец, ставший после 1961 года рублем.
Разумеется, лирика — не самый подходящий материал для финансово-экономических изысканий, но смысл произведенной нами операции в том и состоит, чтобы пробиться к реальному, четырнадцатилетнему детдомовцу, к тому голодному мальчишке, который пытается продать на рижском рынке единственное свое достояние — грязную детдомовскую фуфайку. Едва ли в цене на том рынке были вышитые и обвязанные одноклассницами носовые платки...
Для четырнадцатилетнего Рубцова рижская неудача была тяжела еще и потому, что все эти годы ему внушали, в какой замечательной стране он родился.
— Конечно, — говорили учителя, — сейчас трудно, но это только сейчас. И только здесь, в глухой вологодской деревне. А вообще жить хорошо, и главное — все дороги открыты перед юношами и девушками...
Нет никакого сомнения, что в этом смысле Рубцов, как и все остальные детдомовцы, был инфантильней, нежели его сверстники, выросшие в семьях...
И в Риге произошло не только крушение мечты...
В Риге вдребезги разлетелся внушенный воспитателями и педагогами миф о дорогах, которые открыты молодым.
Никому не нужный подросток оказался выброшенным в равнодушную толчею чужого города.
Смутные и невнятные, сохранились воспоминания, что якобы, на обратном пути из Риги, Николай Рубцов останавливался в Ленинграде и пытался поступить в художественное училище...
«После училища, после неудачи, поехал Коля в Ленинград, хотел поступить в художественное училище: рисовать он тоже умел и любил, но только акварелью, а надо было уметь масляными красками, да и с гипсом знаком не был. Делать нечего: вернулся Коля обратно в Николу».
Через несколько дней после возвращения Николая вызвал директор детдома Брагин.
— Не приняли в мореходку? — спросил он. — Нет...
— Ну, что поделаешь, Рубцов. Иди тогда в наш Тотемский лесотехнический техникум.
Как записано в книге учета воспитанников, 13 августа Николай Рубцов уехал учиться в город, в котором тридцать пять лет спустя ему поставят памятник.
Ну а урок, преподанный в Риге, забылся не сразу. Словно бы подводя итоги, Рубцов напишет, анализируя образ Катерины из «Грозы» А. Островского:
«...к несчастью, человек может быть «поэтически» настроен до тех пор, пока жестокие удары судьбы не развеют нелепых представлений о жизни как об источнике единственно счастья и радостей».
Пятнадцатилетнему человеку свойственно абсолютизировать собственный жизненный опыт, свои весьма туманные представления о реальной жизни, и не случайно максималистически-мрачный тезис: «Жизнь — это суровая проза, вечная борьба» — дополняется достаточно оптимистическими размышлениями о возможности «добыть себе счастье, если у него (человека.
Добыть себе счастье Рубцову, конечно же, хотелось не меньше, чем героине пьесы А. Островского...
В стихотворении «Подорожники», вспоминая Тотьму, Николай Рубцов скажет:
«Неплохая в жизни полоса» растянулась почти на два года.
Два года жизни в прекрасном русском городе...
Как и на Великий Устюг, на Тотьму у «творцов светлого будущего» не хватило дефицитного динамита и город сохранил свою былую красу.
Правда, некий Монашенок, вдохновленный призывами разрушить старый мир, походив с красным знаменем по округе, начал было разбирать колокольню в бывшем Спасо-Суморинском монастыре, но — есть, есть Божий суд! — сверзился вниз, сломал три ребра и отбил печенку. Больше на старинный монастырь не покушались...
Настоятельский корпус, братские келий, монастырскую гостиницу передали техникуму, готовившему мастеров лесовозных дорог.
Здесь, в золотом листопаде монастырских берез, и увидел впервые Сергей Багров «русоволосого, с очень живым, загорелым лицом улыбающегося подростка», которому все кричали:
— Давай, Николай! Давай!
И подросток, подламывая локтями, рванул лежавшую на груди красномехую хромку и неожиданно резко запел:
Это и был Николай Рубцов...
Подростки и есть подростки, и школу подросткового воспитания Николай Рубцов, выросший в детдоме, проходил легко.
Он вспоминал потом, как испытывали в техникуме на смелость...
Всей гурьбой шли в полуразрушенный собор, от которого остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по карнизу на головокружительной высоте и перепрыгнуть через пролом.
Коля прыгал.
Было жутковато, но почти не страшно...
В этом рубцовском прыжке на головокружительной высоте, над темной бездной погруженного в мерзость запустения храма — очень много от предстоящей жизни, от Пути, который назначено пройти ему. В каком-то смысле этот прыжок — метафора всей его жизни и поэзии. И каждое его стихотворение — повторение этого прыжка...
Но тогда Рубцов был молод, и поэтому было не страшно...
Однако таким — отчаянным и бесшабашным — был Рубцов днем, в шумной ватаге сверстников.
А вечером? Ночью?
Тот, кто жил в сберегаемых советской властью монастырях, знает, какая тоска обрушивалась на человека в сумерках, запекающихся в черных провалах стен, клубящихся под рухнувшими кровлями храмов...
Эта тоска хорошо была знакома и Николаю Михайловичу Рубцову...
И в последние детдомовские годы, и в техникуме Рубцов словно бы и забыл, что у него есть отец. Никто из его знакомых не запомнил, чтобы он пытался тогда восстановить связь с отцом, братом, сестрой, теткой...
Быть может, только однажды и попытался рассказать Николай «все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания».
Случилось это уже в 1951 году, когда Рубцов писал сочинение на заданную в техникуме тему «О родном уголке».
Оно сохранилось...
Поначалу — это обычный пересказ экскурсоводческих баек, удручающий примитивностью мышления и абсолютным незнанием истории... Приведем лишь несколько строк из него:
«Многое изменилось благодаря Великой Октябрьской революции. Монастырь, бывший очагом насилия и грабежа, превратился в рассадник культуры и грамотности среди населения. В заново отстроенных аудиториях зашумели первые студенты. Бывший тотемский собор превратился в городской кинотеатр, откуда беспрерывно доносится веселая музыка, наполняющая радостью сердца новой молодежи!»
Но где-то к середине сочинения Рубцов вдруг оставляет тон разбитного экскурсовода и начинает писать о своем детстве. Вначале, сбиваясь на уже заданный тон: «Иначе и нельзя! Ведь в их среде протекало мое беззаботное, счастливое, незабываемое детство...» — но с каждым словом все искренней и увлеченней:
«Хорошо в зимнее время, распахнув полы пальто, мчаться с горы навстречу обжигающему лицо ветру; хорошо в летнее время искупаться в прохладной воде, веселой при солнечном свете речки, хорошо бегать до безумия, играть, кувыркаться. А все-таки лучше всего проводить летние вечера в лесу у костра, пламя которого прорывает сгущающуюся темноту наступающего вечера, освещая черные неподвижные тени, падающие от деревьев, кажущиеся какими-то таинственными существами среди окружающей тишины и мрака...»
И чем дальше, тем несовместимее сочетание детских слов и оборотов: «играть... кувыркаться...» с точными, свидетельствующими о духовной зрелости и художническом видении мазками: «веселой при солнечном свете» речкой, «черными неподвижными тенями».
Еще удивительней, как безбоязненно открывается пятнадцатилетний подросток, описывая «темные тотемские ночи».
Как бы переходя на рассказ о друге детства, Рубцов пытается написать свой автопортрет:
«Обычно безудержно веселый, жизнерадостный, он становится порою непонятным для меня, сидит где-нибудь один, думает, думает и вдруг?., на таких всегда веселых, полных жизнеутверждающей силы глазах показываются слезы!»
(Этот «автопортрет» совпадает с тем, что рассказывает о Рубцове Л. С. Тугарина: «А Коля Рубцов ласковый был. У него кличка такая была — любимчик. Но ему что-то безразлично это было. Часто задумчивый сидел». То же самое и в воспоминаниях А. И. Корюкиной: «В детском доме Колю любили все... Он был ласков сам и любил ласку, был легко раним и при малейшей обиде плакал...»)
А дальше, в сочинении, забывая, что рассказ ведется в третьем лице, как бы о друге, Рубцов прямо пишет о том тайном, что мучило его самого детдомовскими ночами.
Страх в этом удивительном сочинении персонифицирован с медведем, превращающимся то в директора школы, — вспомните директора детдома Брагина, выбравшего Николаю Рубцову его будущую профессию! — то в свирепого хищника...
«Может быть, все это покажется невероятным, но представьте себе, как часто такие истории и им подобные видел я во сне в те же темные тотемские ночи, засыпая под заунывную песню ветра, свистящего в трубе».
Пересказывая сновидение, Николай Рубцов, сам того не понимая, анализирует свои комплексы и пытается преодолеть их. Пускай во сне медведь «нисколько не испугался (хотя говорят, что медведь боится людей), а, наоборот, с каким-то диким ревом бросился навстречу... «и первым желанием было «бежать, бежать...», но все-таки страх удается преодолеть. Мальчик выхватывает «охотничий нож», который у него наяву отбирает директор школы и который так пригодился сейчас во сне, и «с криком, который по силе и ужасу не уступает реву самого медведя...» — бросается навстречу опасности.
Медведь падает, сраженный ножом.
Впрочем, тут же Рубцов и закругляет повествование, выходя из области подсознательного в мир природы, в пейзаж, как это он часто делал потом в своих стихах:
«По-прежнему тихо, почти беззвучно шумели старые березы в лесу в безветренные дни, а вместе с порывами ветра громко плакали, почти стонали, как будто человеческою речью старались рассказать все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания. По-прежнему с какой-то затаенной, еле заметной грустью без конца роптала одинокая осина, вероятно, жалуясь на свое одиночество... По-прежнему спокойно и плавно уносились легкие волны Сухоны в безвозвратную даль...»
Сочинение «Мой родной уголок» интересно, как достоверное, из первых рук, свидетельство напряженной внутренней работы, происходившей в Рубцове-подростке.
Результат этой работы известен...
С юношеской беспощадностью и благородством Николай Рубцов принимает решение жить вопреки несправедливости судьбы. Жить, как бы не замечая несправедливости. Живой отец не вспоминает своего сына, и не надо. Значит, у него нет отца.
На следующий год, нанимаясь кочегаром на тральщик, Николай напишет в автобиографии:
«В 1940 году переехал вместе с семьей в Вологду, где нас и застала война. Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году».
Конечно, можно предположить, что Рубцов написал так, не зная наверняка, где его отец, но едва ли это объяснение удовлетворительно. Ведь и потом, в 1963 году, Рубцов повторит утверждение-приговор: «Родителей лишился в начале войны», хотя уже десять лет будет встречаться с отцом.
В Спасо-Суморином монастыре, превращенном в «рассадник культуры и грамотности», Рубцов провел два года.
Внешне он вел себя точно так же, как и остальные сверстники. Ничем не отличался от них. Вернее — старался не отличаться.
Жили тогда голодно все, но детдомовец Николай Рубцов особенно тяжело... Сокурсникам запомнилось его выражение: «Дай на хамок». Так Рубцов просил откусить хлеба.
Ребята в техникуме учились простые и поддерживали Николая, чем могли, всегда делились тем, что имели... Но Рубцов переживал, что ему нечем ответить им. Иногда он отказывался от еды, которую ребята приносили из дома, и убегал...
«В техникуме хорошо был развит спорт: лыжи, футбол, баскетбол, стрельба. Больше всего мы увлекались футболом, — вспоминал А. Викуловский. — Делились на команды, приглашали судей из преподавателей физкультуры или старшекурсников и шли играть на техникумовский стадион. Николай тоже играл с нами, но от недоедания и слабости иногда не мог отыграть весь матч. Он покидал поле, ложился под тополя или на скамейку, а после короткого отдыха снова включался в игру...»
С таким же упорством, как в любимом футболе, пытался Рубцов не отстать от своих более благополучных сверстников и в других состязаниях.
«В те годы молодежь жила проще, — вспоминает Татьяна Решетова. — Работали с огоньком, но умели и веселиться от души. Принято было в Тотьме собираться на танцы в лесном техникуме у «короедов» (как мы их звали) или в педучилище у «буквоедов» (так они нас называли). Танцевали под духовой оркестр или под гармошку».
Глубокой осенью 1951 года Татьяна с подружкой пришла на танцы в лесотехникум. Народу в зале собралось много, было тесно танцевать, но девушки не замечали этого...
«На очередной танец нас пригласили двое ребят. Меня вел в вальсе улыбчивый паренек, темноволосый, небольшого роста, одет, как и большинство его ровесников, в комбинированную хлопчатобумажную куртку, черные брюки. Все было отглажено, сидело ладно. Красивое лицо с глубоко посаженными черными глазами — все это как-то привлекало мое внимание. А главное, он все время что-то говорил, улыбался и хорошо танцевал».
Это и был Николай Рубцов.
В тот вечер он пошел «провожать» Татьяну.
Позже словом «провожать» стали называть совместные гуляния парочек, но тогда, в Тотьме, это, действительно, было только провожание.
Решетова шла со своей подругой впереди, а за ними ребята. Девчата оглядывались на них и ничего не говорили, только шептались между собою, обсуждая кавалеров.
На следующем вечере танцев Рубцов снова попытался ухаживать за девушкой, но что-то вдруг разладилось. Татьяна, как это часто бывает с молодыми девушками, перестала «замечать» Рубцова.
В отместку — приближался Новый год! — Рубцов прислал поздравительную открытку. Вместо письма там были стихи...
«Я поняла, что это его стихи. Но такие обидные для меня, злые! Оценивая меня, он не жалел ядовитых эпитетов. Резкие очень стихи были. Мне показалось, что он несправедлив ко мне, и в гневе тут же я порвала открытку».
Этот юношеский роман будет иметь продолжение, и не только в событиях биографии Николая Рубцова, но и в его поэзии...
Поэтому и хочется обратить внимание на странную, проявившуюся уже тут невезучесть Рубцова с женщинами. Странную, потому что, судя по воспоминаниям Татьяны Решетовой, внешне Рубцов производил вполне благоприятное впечатление... И симпатичным был, а главное, «все время что-то говорил, улыбался и хорошо танцевал». Успех вроде бы был гарантирован, однако вместо этого — «настойчиво добивался внимания, но безуспешно»...
Татьяна Решетова и сама, годы спустя, вспоминая о давних встречах, не может понять, почему не ответила взаимностью на чувство симпатичного, умного, хорошо танцевавшего кавалера.