— Тебя?! — поразился Кречетов. — Бред!.. Дава! Или ты что-то скрываешь, или… или я тебя совсем не знаю!
— Та вроде я ей тоже нравлюсь, — Гоцман смущенно почесал небритый подбородок, — но она… вот не хочет меня видеть, и все…
— Может, дура? — деловито предположил майор.
— Нет.
Кречетов на мгновение застыл, задумчиво глядя в небо. Гоцман, разинув рот, наблюдал за ним.
— Интеллигентная? — оторвавшись от созерцания облаков, осведомился Кречетов.
— Н-ну, да…
— Цветы ей дарил?
— Н-нет, — совсем теряясь, пробормотал Гоцман.
— Давид!.. Ну ты даешь!..
— Ну, а шо?.. Я… — пытался слабо сопротивляться Гоцман.
— Ты красивые слова ей говорил? В театр ее приглашал?
— Ну-у… в кино… Так не пошла же. Хотя картина хорошая была, ленд-лизовская…
— В кино?! — презрительно хмыкнул Кречетов и постучал по околышу фуражки. — В театр!.. Только в театр!.. В общем, так. Контрамарки я достану. Ты, — он деловито начал загибать пальцы, — первое — цветы, второе — красивые слова. Самые красивые! Никаких анекдотов и рассказов о работе, понял?! Только она, ты меня понял?! Да!.. — Майор снова хлопнул себя по лбу, вернее, по фуражке. — Срочно побриться, белая рубашка и чистые ботинки… Но сначала — цветы! Нет, с самого начала — крепкий, здоровый сон!..
На стену арки, ведущей во двор, где жил Гоцман, худенькая женщина в синем беретике клеила бумажку. Подошедший сзади дядя Ешта близоруко всмотрелся в косо выведенные красным карандашом строки: «ПРОДАЕТСЯ мясорубка № 5, бидон для керосина (прохудившийся), радиоприемник «Пионер» (новый, шестиламповый) и ботинки мужские ношеные, 44-й размер. Ул. Перекопской Победы, 10, спросить Дору Соломоновну».
Во дворе пацаны резались в ножички. Перочинный ножик брали за ручку и, примерившись, кидали в землю так, чтобы отвоевать себе территорию побольше. Тут же стоял Рваный, бережно придерживая своего знаменитого николаевского голубя. Пацаны изо всех сил делали вид, что им не завидно, поэтому матерились преувеличенно громко и через слово сплевывали.
— Вы бы потише ругались, орлы, — дружелюбно обратился к ним старый вор. — И слюни заодно подберите.
— Мы ж не ругаемся, дядя Ешта, — наморщив нос, обиженно возразил белобрысый пацан в ушитой солдатской гимнастерке. — У нас тута… собрание. Обсуждаем дисциплину в классе. — И он заржал, видимо довольный собственной удачной шуткой.
— Ага, — поддержал приятеля другой. — У нас сегодня Волобуев карбид в чернильницу уронил. И там эта… реакция пошла, чернила все в пузырях, писать невозможно. Так химичка говорит: всему классу двойка по поведению.
Пока не извинимся. Будто ж он нарочно. Не, вы прикидываете, шо творится?..
— Завтра же извинитесь — это раз, — неторопливо, произнес старый вор. — Волобуеву своему скажите, что в следующий раз карбид, если шо, ему в чай упадет — это два… А три — то, шо Давид Маркович лег-таки отдохнуть в кои-то веки. А потому или вы дальше молчите, как молчит бычок, когда его жарят, или бежите отсюда, как бежали румыны до Бухареста…
— Понятно, дядя Ешта, — прошептал белобрысый пацан, опасливо взглянув на окна Гоцмана.
У дверей хлебного магазина с большим фанерным листом вместо витрины переминалась с ноги на ногу очередь. Мягкий морской ветерок перебирал зажатые в кулаках края величайшей ценности послевоенного времени — продуктовых карточек. Триста граммов тяжелого, плохо пропеченного хлеба по пайковым ценам — ради этого, ей-ей, стоило отстоять на жаре несколько часов. Главное, войны нет, а трудности с продовольствием обязательно исчезнут, и, судя по обещаниям партии и правительства, очень скоро. Об этом сообщал красочный плакат на облупленной стене хлебного: в следующем, 1947 году производство мясо-молочной продукции возрастет на 30 процентов, хлебобулочных изделий — на 50, яиц — на 35 и так далее…
Рядом со входом в магазин, фыркнув мотором, остановилась большая серая легковая машина. С переднего сиденья поднялся интересный собой, чисто выбритый, только очень уж уставший с виду мужчина в черном пиджачке, гимнастерке и галифе. В руках он держал огромный букет кремовых роз, штук двадцать пять, не меньше. И большая часть очереди с нескрываемым удовольствием узнала в этом галантном кавалере почтенного Давида Марковича Гоцмана, чтоб он был здоров и богат на долгие годы.
— Вот, — деревянным голосом произнес Гоцман, подойдя к Норе. Она стояла уже у самых дверей, третьей по счету. — Вам цветы.
— Зачем?
— От меня, — уточнил Гоцман. — Ну… вам.
— Спасибо, — чуть слышно произнесла Нора. — Не надо.
— Почему?
Дверь в магазин приоткрылась, оттуда выпорхнули на улицу уставшие, но очень довольные покупатели, отоварившие свои карточки. Очередь заволновалась. Нору умело оттеснили, и теперь толпа деликатно обтекала Гоцмана и женщину с обеих сторон. Одесситы умели ценить чужие чувства, поэтому даже острили сейчас не особенно громко.
— В очереди за хлебом не стоят с цветами… А потом мне еще в нефтелавку надо.
— Так я вам без очереди возьму… И керосину тоже. Помолчав, Нора подняла на Гоцмана глаза. Он похолодел — столько в них было жесткости и решимости.
— Давид Маркович, это глупо. Я же вам все сказала… А вы… настаиваете. Упорствуете. Зачем?
Вместо ответа Давид, плохо соображая, что делает, схватил ее холодную руку и всунул в ладонь цветы. Нора укололась об острый шип, тихонько ойкнула, чуть не выронив тяжеленную охапку.
— Вот что, Нора… Вот вам букет. Можете мести им улицу… — Заметив, что почтенная дама в пенсне с любопытством глазеет на него, Гоцман вежливо посоветовал ей: — Мадам, глядите в свою сторону!.. А вечером, Нора, я жду вас перед оперным театром. Будем оперу слушать. Все!
Грохнула дверца машины. «Опель», тяжело взревев, отчалил от хлебного магазина. Очередь продолжала с интересом рассматривать Нору. А та стояла, с трудом удерживая двадцать пять тяжелых кремовых роз.
— Я так рада, так рада за Даву Марковича, шо просто нет слов, — вполголоса произнесла почтенная дама в пенсне, обращаясь к соседке по очереди. — Я очень хорошо помню его жену и дочку, и как он их любил, и как он по ним убивался… Я не знаю эту женщину, но мне кажется, шо она будет достойна такого человека, как Дава Маркович. Дава ж Маркович еще молодой мужчина, и у него будет семья, и счастье, и много-много детей, если, конечно, его не убьют какие-нибудь уроды. Шо?..
— А я знаю? — пожала плечами соседка.
На галерее, ворча себе под нос, возился бродячий стекольщик, вставлявший стекло в окно комнаты тети Песи. Из широко распахнутой двери в комнату Гоцмана громко, на весь двор звучало радио. Строгий мужской голос из черной тарелки на стене говорил:
«Сегодняшний день, двадцать восьмое июня, ознаменовался новыми трудовыми свершениями рабочих Горьковского автомобильного завода имени Молотова. С конвейера сошел первый легковой автомобиль новой модели М-20 «Победа». Мощность двигателя машины составляет пятьдесят лошадиных сил, максимальная скорость — сто пять километров в час. Это красивый пятиместный автомобиль, оборудованный всем необходимым для удобной поездки, в частности радиоприемником и багажником. В ближайшем будущем объем выпуска нового автомобиля составит сорок тысяч единиц в год. Новости из-за рубежа. Первым президентом Итальянской Республики сегодня был избран Энрико Де Никола…»
Эммик Два Больших Расстройства с чистым полотенцем через плечо торжественно шествовал по галерее, опоясывающей двор. На его круглом лице сияла счастливая улыбка. Вид у него был не менее довольный, чем у Энрико Де Никола, когда того избрали президентом Италии. Эммик любовно прижимал к себе алюминиевый тазик с теплой водой.
Давид в рубашке и трусах, слушая одним ухом радио, стоял перед зеркалом, заканчивая бриться. Он, правда, уже брился днем, перед тем как поехать за цветами для Норы, но здраво рассудил, что второй раз пройти через эту процедуру никогда не мешает. Эммик, кряхтя, поставил перед ним тазик и, умиленно сложив руки на животе, уставился на соседа. Правда, смотрел он не столько на него, сколько на Цилю, которая в глубине комнаты большим утюгом гладила брюки Гоцмана. Тетя Песя, мирно устроившись на кровати, ушивала старый довоенный пиджак.
— Давид Маркович, как же ж вы ужались!.. — Она со вздохом встряхнула пиджак и скептически оглядела проделанную работу. — Вы ж до войны какой были — загляденье! Какой вы были сочный! Ай-ай-ай… Ну, прикиньтесь.
Гоцман всунул руки в рукава пиджака, подошел к зеркалу. На мгновение перед ним мелькнуло давно забытое, стертое военными годами виденье: вот он, в новом костюме, с Миррой и Анюткой, спускается по Потемкинской лестнице к порту… Он сощурился, встряхнул головой. Нет, все это было совсем с другим Давидом Гоцманом. С тем, который не лежал на схваченных заморозком камнях Контрактовой площади в Киеве, с тем, который не знал, что случилось с женой и дочерью в позднем октябре сорок первого…
— Эммик, шо там с рыбкой? — раздался за его спинор встревоженный голос Цили.
Гоцман вздрогнул, приходя в себя, и взялся за свежевыглаженные брюки. Эммика как ветром сдуло. Еще через секунду он растерянно возник на пороге с пылающей сковородкой в руках, потом снова метнулся на галерею с круглыми от ужаса глазами.
— Брось! — с мокрой тряпкой в руках выскочила за ним Циля. — Нет, лучше поставь!..
Эммик, похоже, выполнил сразу обе эти просьбы. Сковородка звучно навернулась на доски и, немного позвенев, утихла. Циля мощными ударами тряпки загасила пламя и, распрямившись, с укором уставилась на мужа.
— Я таки только на секунду отошел, — виновато шмыгнул носом Эммик и, нагнувшись, подобрал с полу крупного толстолобика, которого вернее всего было бы обозвать «полужаренным». — Кудой его?..
Не дождавшись от супруги внятного ответа, он со вздохом положил рыбу на сковородку.
— Ай-ай-ай, какой же ж красавчик, — донесся из комнаты Гоцмана умиленный голос тети Песи. — Ну вылитый нарком, то есть я хотела сказать министр!.. Ну просто оторви и брось, какой красавчик… Пиджак просто ж на вас родился. Вы ж только не смотритесь на себя в зеркало, вы ж там ослепнете…
— Ну как? — Гоцман смущенно повернулся к Эммику во всем своем великолепии.
— Не-ет, Давид Маркович, так вы женщину не обольстите…— Он, важно выпятив нижнюю губу, окинул соседа взглядом опытного портного и, пристроив сковороду с рыбиной на раковину умывальника, заспешил к себе. — Я сейчас.
Через минуту он возник на пороге с галстуком в руках. Галстук имел явное ленд-лизовское происхождение — таких ярких расцветок советская легкая промышленность еще не знала и не желала знать, по идеологическим соображениям. Это был цвет перезрелого апельсина, который к тому же уронили в ведро с оранжевой краской…
— Мама, отойдите… — Эммик накинул галстук на воротник Гоцмана и решительно пресек попытки ему помешать: — Давид Маркович, стойте смирно… А вы, мама, отойдите, я сказал, вы мне загораживаете…
Гоцман смущенно косился на Эммика, сооружающего у него на груди замысловатый узел.
— Тут мало света, — торжественно объявил Эммик, таща Гоцмана за галстук поближе к окну. — Сейчас вы увидите…
Что именно Гоцман должен был увидеть на свету, он так и не узнал, потому что Эммик зацепил забытую на умывальнике сковородку. Недожаренный толстолобик вместе с горелым маслом полетел прямо на Давида…
— Урод!!! Шлимазл!!! — Горестный крик Эммика можно было слышать на 17-й станции Большого Фонтана. — Мама, вы родили идиёта!!! Почему вы не оторвали ему руки, почему вы не стукнули ему головкой в стенку?! Циля! Цилечка! Я не могу быть твоим мужем! Я не Два Больших Расстройства, я геволт! Мне не надо жить!..
— Эммик, брось эти нервы! — крикнул вдогонку Гоцман.
Но Эммик, заливаясь слезами и колотя себя по лицу, скатился вниз по лестнице и там замер в оцепенении, усевшись на нижнюю ступеньку. Тетя Песя и Циля, тоже плачущие, догнали его и по очереди гладили по волосам, ласково приговаривая. Но Эммик продолжал безутешно рыдать, сотрясаясь своим крупным телом, и изредка изо всей силы бил себя кулаком по непутевой голове.
Гоцман с сожалением смотрел на костюм. Испорчен был не только костюм — испорчен был вечер, а может быть, и вся дальнейшая жизнь…
— Что случилось? — прозвучал сбоку знакомый голос.
— Эммик жарил рыбу… — Гоцман со вздохом показал подошедшему дяде Еште замасленную полу пиджака.
— А ты на свиданку?
Гоцман только расстроено отмахнулся. Дядя Ешта ободряюще похлопал соседа по плечу:
— Будет костюм. Солидный. Не на похороны.
«И в завершение выпуска — новости спорта, — строго произнес мужчина в радиоприемнике. — Сегодня футбольная команда «Зенит», выступая на олимпийском стадионе в Хельсинки, победила финскую команду «Тул» со счетом 5:0. Мячи забили Викторов (дважды), Барышев, Федоров и Комаров…»
Подняв небольшую пыльную бурю, во двор влетел с улицы «Виллис». Круто затормозил у лестницы, ведущей на галерею.
— Ну что, готов? Контрамарки я у Шумяцкого взял… — Кречетов, приподнявшись на сиденье машины, хотел сказать что-то еще, но осекся, созерцая появившегося на галерее робко улыбающегося Гоцмана. На него с любовью смотрели дядя Ешта, тетя Песя, Циля и почти успокоившийся Эммик, и высказывать какие-либо оценки в их присутствии было бы неосмотрительно. — Ого!.. Шикарно выглядишь. Поехали, нам еще за цветами нужно успеть…
То, во что был одет Гоцман, при некотором желании, видимо, можно было считать солидным костюмом. Только желание это должно было быть очень сильным. А впрочем, в городе Одессе в сорок шестом году происходило столько странных вещей, что появление у оперного театра Гоцмана в таком костюме никого особо не удивило. На Давиде был самый настоящий смокинг с обшитыми шелком лацканами, светлые брюки, которым даже лежать возле смокинга не пристало, обычная стираная-перестираная рубашка и вместо галстука-бабочки на шее у него болтался оранжевый подарок от недавних доблестных союзников. Довершали картину лакированные туфли, которые тетя Песя, не жалея себя, часа полтора протирала какой-то особой тряпочкой, и велюровая шляпа, глядя на которую мог бы заплакать от зависти любой отпрыск московской обеспеченной семьи.
Они приехали слишком рано, и поэтому, отпустив машину, успели пройтись по Приморскому бульвару до порта, где посмотрели на швартовку четырех «тамиков» — ленд-лизовских тральщиков, возвращавшихся с боевого траления в Севастополь и зашедших на заправку топливом и водой. Уже купив цветы, гуляли взад-вперед по улице Ленина, пресекая попытки скучающих извозчиков подвезти двух таких шикарных кавалеров с цветами к роскошным дамам, которые наверняка ж скучают без цветов. Кречетов без конца травил анекдоты, шутил, поглядывал на часы. А Гоцман слушал, не в такт улыбаясь и теребя в руках огромный, не уступающий утреннему, букет роз…
Одна за другой у подъезда оперы останавливались машины и извозчики. Слышался женский смех. На большой афише было крупно выведено: «Петр Ильич Чайковский. Евгений Онегин».
На военный аэродром, взлетно-посадочная полоса которого была освещена двумя рядами мощных электрических ламп, с тяжелым ревом приземлился окрашенный в темно-зеленый цвет самолет «Ли-2». Пробежав по плотно утрамбованной почве положенные метры тормозного пути, он развернулся и зарулил на стоянку, остановившись рядом с четырьмя другими такими же самолетами. Двигатели смолкли. Лопасти винтов некоторое время крутились по инерции, потом замерли.
Дверца, ведущая в фюзеляж, распахнулась. По металлическому трапу один за другим спускались молодые офицеры, лиц которых в сгустившихся сумерках было не разглядеть. Все они были в полевой форме, в руках каждый нес небольшой портфель или саквояж с вещами.
Навстречу прилетевшим шагнул невысокий майор. Старший по званию среди прибывших, молодой гвардии капитан с заметной проседью в темной шевелюре и Золотой Звездой Героя Советского Союза на гимнастерке, четко козырнув, доложил:
— Здравия желаю, товарищ майор. Группа офицеров Киевского военного округа прибыла в ваше распоряжение. Старший группы гвардии капитан Русначенко.
— Здравствуйте, — отозвался майор, пожимая капитану руку. — С прибытием, товарищи. Прошу всех в автобус.
В темноте вспыхнули фары трофейной «Шкоды», стоявшей в тени соседнего самолета. Одновременно зарокотал двигатель автобуса.
— …Смеялись, значит? — Штехель на мгновение перестал чистить рыбу и взглянул на племянника, держа нож в руке.
— Смеялись, — кивнул Славик. — Майор еще его так приобнял. По плечу постукал.
— Гоцмана? — Штехель приподнялся, вывалил рыбьи внутренности в миску коту.
— Ага. Только Гоцман был одет как-то… в костюм. При параде, в шляпе. С цветами даже.
Штехель невидящим взглядом смотрел, как кот, хищно дергая ушами, выбирает из миски рыбью голову и с хрустом жует. И вдруг улыбнулся:
— Ну-ну… Смеялись, значит…
Докурив шестую папиросу, Давид решительно размял ее в карманной пепельнице. Сунул обтрепанный, привядший букет под мышку и решительно сбежал вниз по лестнице.
— Давид! — бросился за ним Кречетов. — Куда?
— Пойду до ней.