Первые же исторические романы Дюма («Три мушкетера», «Двадцать лет спустя») получили широкое признание, и автор рассказал Беранже о своем грандиозном плане:
«Вся моя будущая жизнь разделена на заранее заполненные отрезки, план будущих трудов уже составлен. Если Бог даст мне прожить еще пять лет, я завершу историческую эпопею Франции — от Людовика Святого до наших дней. Если бог даст мне десять лет, я смогу связать дни Цезаря с днями Людовика Святого. […] Вы должны простить мне то «тщеславие», которое, быть может, заметите в этих строках, но есть несколько человек, в глазах которых я бы хотел выглядеть тем, кто я есть на самом деле. И Вы, безусловно, относитесь к ним».
Дюма намеревался перенести всю историю Франции на страницы романов, но он принципиально не хотел писать романы на фоне истории, когда обращение к прошлому (обстановка, костюмы, устаревшие речевые обороты) — не более чем живописный задник, как в романах, которые принято называть рыцарскими. Он собирался писать исторические романы, герои которых были бы не только яркими личностями, но в значительно большей степени представителями тех классов общества, которые своим противоборством создают канву для всех событий в частной и общественной жизни и являются самой прочной основой истории любой страны. В любом повествовании Дюма в действительности есть лишь одна героиня — Франция, и каждый герой, появляющийся на страницах романа, независимо от эпохи, места н общественного положения, — это лишь ее воплощение.
В романе «Соратники Иегу», который продолжает «Шевалье де Сент-Эрмин», Дюма вновь возвращается к своему основному замыслу, очерчивает его и заявляет о нем:
«Возможно, всякий, кто читает наши книги по отдельности, недоумевает, почему мы придаем иногда столь большое значение деталям, которые не имеют особой важности для сюжета данного произведения. Дело в том, что мы пишем не одну, отдельную, книгу, но […] заполняем или пытаемся заполнить огромное полотно. Для нас присутствие тех или иных персонажей не ограничено рамками одной книги: тот, кто здесь предстает адъютантом [Мюрат], в другой книге будет королем, а в третьей его ждут изгнание и расстрел. Бальзак создал огромное и прекрасное произведение со множеством персонажей, озаглавленное "Человеческая комедия". Наш труд, начатый в одно время с Бальзаком, который мы, безусловно, не будем здесь оценивать, мог бы называться "Драма Франции"».
В «Драме Франции» игра различных сил, которая должна удержать внимание читателя (Дюма всегда руководствовался только одним эстетическим принципом — аристотелевским «учить, развлекая»), выражается в человеческих поступках, заставляет читателя переживать вместе с главными героями «любовь, ненависть, позор, славу, радости и скорби». Трагизм жизни человека, брошенного в пучину истории и в то же время эту историю созидающего, нередко становящегося слепым орудием судьбы, — вот нить, связывающая прошлое, преданное забвению, и настоящее, старое и современное, исторических личностей с читателем романа. Писатель возвращает обществу, потерявшему память, воспоминания, которые проливают свет на то, что в настоящем кажется покрытым тьмой. Грохот и потрясения далеких времен созвучны потрясениям, которые переживаем мы, но рассказ идет уже не от лица шекспировского шута, но от лица поэта, который, глядя на вещи в перспективе, видит закономерность в хаотической смене событий, историческую необходимость там, где мы видим случай.
Книга — это в первую очередь чтение другой книги, автором которой является Бог. Несмотря на внешнее добродушие, Дюма ни много ни мало претендует на место рядом с пророками древности, прозревавшими будущее в событиях прошлого. Сознавал или нет это сам Дюма, его труд рассказывает прежде всего о непростом становлении современного мира — от зарождения абсолютной монархии до возникновения Республики. Роман Дюма никогда не бывает обращен только в прошлое: если автор и сожалеет об утраченных ценностях, он не позволяет себе печалиться об ушедшем времени. Его повествование повернуто к настоящему, к будущему, или, говоря иначе, к постоянному возрождению рода человеческого. Исторические эпохи подобны восходящим кругам спирали, куда автор увлекает читателя в поисках совершенного общественного устройства, о котором он мечтает. Обращаться к прошлому стоит лишь для того, чтобы найти объяснения настоящему или предугадывать будущее. Надо ли удивляться, что действие большинства романов Дюма происходит в XVII и XVIII веках, они — словно праистория настоящего.
Когда на закате жизни, не пять, а двадцать пять лет спустя, старый писатель озирал проделанный путь, то мог справедливо гордиться созданным монументом, но он с большим сожалением видел, что некоторых частей недостает, — он «не исчерпал историю Франции от Людовика Святого до наших дней». Еще оставался пробел между 1799 («Соратники Иегу») и 1815 годом («Граф Монте-Кристо»). Конечно, Наполеон Бонапарт появлялся на сцене в «Белых и Синих» 13-го вандемьера, во время Египетской кампании, а также в «Соратниках Иегу» — по возвращении из Египта и после 18-го брюмера. Но это был только Бонапарт, он еще не стал Наполеоном.
Не было ли уготовано огромному собору Дюма остаться недостроенным, как и многим другим? Портос погиб под обрушившимся сводом пещеры Локмария. Дюма умер, пытаясь построить свод, который объединил бы две части его огромного труда. Последним усилием Дюма-строителя был именно роман «Шевалье де Сент-Эрмин», в котором автор создает противоречивый образ Наполеона, светоча или монстра, дав в противовес ему другого главного героя, последнего отпрыска рода де Сент-Эрмин, Гектора, старший брат которого, Леон, был расстрелян в «Белых и Синих», а средний брат, Шарль, погиб на гильотине в «Соратниках Иегу».
Во время Консульства долг отомстить за погибших перешел к младшему брату — графу, а затем виконту де Сент-Эрмину. «Шевалье», ставший графом, избежал топора палача, но по приговору Фуше превратился в призрак… Он становится свидетелем и действующим лицом высоких деяний и низких дел Империи, жертвой которой он сам стал. Его судьба связана с судьбами Жозефины, Фуше, Талейрана, Кадудаля, Шатобриана, герцога Энгиенского, корсаров, полицейских ищеек, светских львиц, разбойников вроде Фра Дьяволо или Иль Бизарро, на его пути встречается еще тысяча блестящих персонажей, каждому из которых отведено свое место в этой гигантской фреске.
Дюма, разумеется, не впервые в своем романе заставлял читателя вновь пережить дни Империи: так, в 1852 году он уже набросал интригу, в которой среди вымышленных персонажей на сцену выходят Наполеон, Талейран, двенадцать маршалов, правившие тогда монархи, Мария-Луиза, Гудсон Лоу. Создание этого пространного повествования, озаглавленного «Исаак Лакедем», остановленного цензурой, не продвинулось дальше пролога.
На закате дней Дюма, в 1868 году, Наполеон уже принадлежал истории, но история Императора была тесно связана с рассветом жизни писателя. Юный Дюма (ему было тогда тринадцать лет) два раза видел нового Цезаря. О встрече с ним он вспоминал на лекции, прочитанной в 1865 году в Национальном кружке изящных искусств в Париже:
«Наполеон покинул остров Эльба 26 февраля [1815 г.]. 1 марта он высадился в бухте Жюан. 20 марта он вошел в Париж. Вилле-Коттре был по пути, которым армия шла навстречу неприятелю.
Я должен признать, что в тот день, год спустя после воцарения Бурбонов, то есть по прошествии целого года, когда четверть века нашей истории была предана забвению, вдова и сын революционного генерала с великой радостью вновь увидели прежнюю военную форму и кокарды старой гвардии, возвращающейся с острова Эльба в Париж, барабаны и прославленные трехцветные знамена, пробитые пулями при Аустерлице, Ваграме и под Москвой.
Старая гвардия, совершенно исчезнувший ныне тип военных, олицетворявшая собой оставшуюся в прошлом эпоху Империи, живую и славную легенду Франции, представляла собой великолепное зрелище. За три дня мимо нас прошло тридцать тысяч человек, тридцать тысяч гигантов — твердых, спокойных, я бы даже сказал, мрачных. Среди них не было ни одного, кто бы не понимал, что огромное наполеоновское здание сцементировано его собственной кровью и держится на его плечах. Все они, словно прекрасные кариатиды Пюже, испугавшие шевалье де Бернена, когда он высадился в Тулоне, все они, казалось, гордились возложенным на них бременем, хотя и видно было, сгибаются под ним.
О, не забудем же, не забудем же никогда людей, твердой поступью шагавших к Ватерлоо, к могиле. В этом была преданность, храбрость, честь. Это была чистейшая кровь Франции, это были двадцать лет борьбы против всей Европы, это была Революция, наша мать, это была прошедшая слава, грядущая свобода, это была не французская знать, а аристократия французского народа.
Я видел, как они шли мимо, все, включая остатки египетской армии — двести мамелюков, в красных штанах, белых тюрбанах, с изогнутыми саблями.
Было что-то не только величественное, но поистине религиозное, святое, священное в этих людях, обреченных так же безоговорочно, так же безвозвратно, как древние гладиаторы, вслед за которыми они могли повторить: «Caesar, morituri te salutant» («Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя»).
Но эти солдаты должны были умереть не ради удовольствия толпы, а за независимость народа, не рабски повинуясь, а по своему свободному выбору, согласно своей воле. […]
Они шли мимо!
Утром гул шагов смолк, стихли последние звуки музыки.
Музыканты играли «На страже Империи».
Потом в газетах написали, что 12 июня Наполеон должен выехать из Парижа в армию. Наполеон поедет по той же дороге, по которой прошла его гвардия. Наполеон проедет через Вилле-Коттре.
Признаюсь, я страстно мечтал увидеть этого человека, чей гений отягощал Францию и, в частности, тяжело навалился на меня, бедного атома, затерянного среди тридцати двух миллионов других. Он раздавил меня, даже не подозревая о моем существовании.
11 июня появилось официальное известие о том, что Наполеон проедет мимо нас: были заказаны почтовые лошади.
Он должен был выехать из Парижа в три часа утра и около семи или восьми проехать через Вилле-Коттре. Проведя бессонную ночь, с шести утра я ждал при въезде в город с наиболее крепкими горожанами, то есть вместе с теми, кто мог бежать с той же скоростью, с какой ехала императорская карета. Но на самом деле хорошо рассмотреть Наполеона удалось бы не тогда, когда он проезжал мимо, а когда меняли лошадей.
Я понял это и, едва заметив в четверти лье пыль, летящую из-под конских копыт, бросился бежать к почте. Я бежал и, даже не оборачиваясь, слышал за спиной приближающийся грохот колес. Я примчался на почтовую станцию. Обернувшись, я увидел три кареты, летевшие как смерч. Они мчались по мостовой, пена летела с лошадей, которыми правили напудренные форейторы в парадных ливреях с лентами.
Все бросились к карете Императора. Разумеется, я был в первых рядах.
Я видел его!
Он сидел в глубине справа, в зеленом мундире с белыми обшлагами, с орденским знаком Почетного легиона. Его лицо, бледное и болезненное, но прекрасное, словно с античного барельефа, казалось грубо вытесанным из глыбы мрамора и сохранившим его желтоватый оттенок. Голова его была склонена на грудь. Слева от него сидел Жером, бывший король Вестфални, самый молодой и преданный из его братьев. Впереди, напротив Жерома, — адъютант Летор.
Император, словно очнувшись от дремоты или мыслей, в которые был погружен, поднял голову, посмотрел вокруг невидящим взглядом и спросил:
— Где мы?
— В Вилле-Коттре, — раздалось в ответ.
— Стало быть, в шести лье от Суассона? — спросил он снова.
— Да, Ваше Величество, в шести лье от Суассона.
— Поторопитесь!
И снова погрузился в задумчивость, из которой его вырвала остановка кареты.
Уже были запряжены свежие лошади, новые форейторы прыгнули в седло. Форейторы, уступившие им место, размахивали шляпами и кричали: «Да здравствует Император!».
Засвистели бичи, Наполеон слегка кивнул, что было равносильно приветствию. Кареты рванули с места и исчезли за поворотом улицы, ведущей к Суассону.
Видение пропало.
Прошло шесть дней, мы узнали о переходе через Самбру, взятии Шарлеруа, сражении при Линьи, битве при Катр-Бра.
Все, что сначала до нас доходило, было эхом побед.
18-го, в день битвы при Ватерлоо, мы узнали, что происходило 15-го и 16-го.
Мы жадно ждали известий. 19-е прошло без новостей.
Император, как писали газеты, посетил поле боя при Линьи и оказал помощь раненым. Генерал Летор, сидевший в карете напротив Императора, погиб при взятии Шарлеруа. Жерому, который всегда был рядом с Ним, при Катр-Бра пуля повредила эфес шпаги.
20-е прошло медленно и грустно. С неба лились потоки воды, все говорили, что в такую погоду, стоявшую уже третий день, видимо, нельзя было сражаться. Внезапно прошел слух, что арестовано несколько человек, принесших ужасные вести, их отвели на двор мэрии.
Все бросились туда, и я, разумеется, одним из первых.
Действительно, семь или восемь человек, некоторые верхом, другие на земле возле лошадей, были окружены толпой любопытных.
Они были в крови, в грязи и в лохмотьях! Они оказались поляками и с трудом могли произнести несколько слов по-французски.
Подошел отставной офицер, который знал немецкий, и приступил к допросу. По-немецки арестованные говорили свободнее. Вот что они рассказали.
18-го Наполеон вступил в бой с англичанами. Сражение, говорят, началось в полдень. В пять часов вечера англичане были разгромлены. Но в шесть часов Блюхер подошел на пушечный выстрел с сорокатысячным подкреплением, и это решило исход боя в пользу неприятеля. «Решающее сражение. Французская армия не отступает, но бежит».
Они были авангардом беглецов.
Было около трех часов пополудни. За сорок восемь часов эти люди пришли из Планшенуа. Они делали больше полутора лье в час. Вестники беды летели как на крыльях.
Я вернулся домой и рассказал матери, что видел. Она отправила меня на почту, где можно было узнать последние новости. Я стал ждать там. В семь часов прибыл курьер в зеленой с золотом ливрее — это были цвета Императора.
Он был забрызган грязью, лошадь дрожала и широко расставила все четыре ноги, чтобы не пасть от усталости.
Курьер потребовал четырех лошадей для кареты, которая едет следом. Ему подвели свежую оседланную лошадь, помогли подняться в седло. Он пришпорил и скрылся из глаз.
Его расспрашивали, но он или ничего не знал, или не пожелал говорить. Из конюшни вывели четырех лошадей, надели на них упряжь и стали ждать карету.
О ее приближении известил быстро нараставший глухой стук. Карета показалась на углу улицы и остановилась перед почтой.
Вышел ошеломленный станционный смотритель. Я схватил его за полу сюртука:
— Это он, это Император! — сказал я.
— Да!
Это был Император, он сидел так же, как я видел его неделю назад, в той же карете. Один адъютант — рядом с ним, другой — напротив. Но это были не Жером и не Летор […].
Да, это был Император, все такой же, С тем же бледным, болезненным, невозмутимым лицом. Лишь голова была склонена ниже.
Может быть, причиной тому была обычная усталость?
Или боль от того, что он был один против всего мира и он проиграл.
Как и в прошлый раз, почувствовав, что карета остановилась, он поднял голову, посмотрел вокруг блуждающим взглядом, который становился таким пронизывающим, когда он смотрел на человека или на горизонт — две загадочные вещи, всегда таящие в себе угрозу.
— Где мы? — спросил он.
— В Вилле-Коттре, сир, — отвечал хозяин почты.
— Стало быть, в восемнадцати лье от Парижа?
— Да, сир!
— Трогай!
Как и в прошлый раз, задав тот же вопрос почти теми же словами, он отдал такой же приказ и так же стремительно умчался.
Прошло три месяца, день в день, как он вернулся в Тюильри с острова Эльба. Но с 20 марта по 20 июня Бог вырыл пропасть, поглотившую его удачу. Этой пропастью было Ватерлоо».
Дюма без конца возвращался к этим свежим и причинявшим такую боль воспоминаниям детства, повлиявшим на всю его жизнь.
Генерала Дюма, отца писателя, Конвент призвал на защиту, когда 12 вандемьера IV года (4 октября 1795 г.) Париж был охвачен контрреволюционным мятежом.
Конвент направил бывшему тогда в отпуске генералу Александру Дюма, командовавшему Альпийской армией, следующее письмо, сама краткость которого свидетельствует о срочности:
Приказ Конвента был доставлен в особняк Мирабо, но генерал Дюма уже три дня как уехал в Вилле-Коттре и получил письмо только 13-го утром.
Опасность росла с каждым часом. Больше нельзя было ожидать прибытия того, кому адресовано письмо. Наконец ночью народный представитель Баррас был назначен главнокомандующим. Ему был нужен помощник, и его выбор пал на Бонапарта.
«Вот так шанс, который только раз в жизни выпадает любому человеку и открывает ему дорогу в будущее, прошел мимо моего отца. Получив письмо, он немедленно выехал в Париж, но прибыл туда лишь 14-го.
Он увидел, что секции Парижа побеждены, а Бонапарт командует правительственными войсками».
Первые роли были распределены. Генерал Дюма будет отныне только на вторых ролях, даже если иногда ему и удастся принять участие в великих делах (таких, как захват горы Мон-Сени или оборона моста при Клаузене, после которой он получил прозвище тирольский Гораций Коклес, 24 марта 1797 г.).
В Египетском походе генерал Дюма командовал кавалерией. Тоскуя по революционным идеалам, он не скрывал недоверия, с которым относился к своему более удачливому сопернику. В своих «Мемуарах» его сын описывает знаменитую встречу отца с Бонапартом, «которая оказала такое большое влияние на судьбу моего отца и на мою собственную». Бонапарт потребовал объяснений по поводу собрания генералов, недовольных походом:
«— Да, собрание в Дамангуре действительно было. Да, генералы, разочарованные первым же переходом, задаются вопросом: какова цель кампании? Да, они видят в ней не общий интерес, но личные амбиции. Да, я говорил, что ради чести и славы моей родины я согласен обойти весь земной шар, но, если бы речь шла об удовлетворении ваших прихотей, я не сделал бы и шагу. Я повторяю вам все, что сказал тем вечером, и если негодяй, передавший вам мои слова, исказил их, то он не просто шпион, но и клеветник.
Бонапарт внимательно посмотрел на моего отца. Затем с подлинным волнением сказал ему:
— Значит, вы, Дюма, в душе противопоставляете меня и Францию? Вы полагаете, что я отделяю свои интересы от интересов страны, мое благополучие от ее благополучия?
— Я полагаю, что интересы Франции должны учитываться прежде интересов одного человека, каким бы великим он ни был… Я считаю, что благополучие народа не должно зависеть от благополучия одного человека.
— Значит, вы готовы меня покинуть?
— Да, как только я уверюсь, что вы не дорожите Францией.
— Вы ошибаетесь, Дюма… — холодно отвечал Бонапарт.
— Возможно, — сказал мой отец, — но я не терплю диктатуры, будь то диктатура Суллы или Цезаря.
— Чего же вы хотите?
— Вернуться во Францию при первой же возможности.
— Отлично, обещаю не чинить препятствий вашему отъезду.
— Благодарю, генерал. Это единственная милость, о которой я прошу.
Выходя, он услышал, что Бонапарт пробормотал несколько слов. Ему показалось, что он расслышал:
— Слепец, он не верит в мою удачу!»