Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Народные мастера - Анатолий Петрович Рогов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тут все одноценно — на уровне законов современной живописи. Вешай хоть рядом с Матиссом или Пикассо — не пропадут. А лучше всего бы поглядеть на городецкие донца в Третьяковской галерее, в соседстве с иконами или поближе к передвижникам, к изображениям тех самых мужиков, которые наводнили однажды весь этот край совершенно своеобразной живописью».

14

В тридцать седьмом году Овешков снова вызвал Мазина в Москву: готовить вместе с мастерами других российских промыслов выставку в Третьяковской галерее.

У Игнатия Андреевича для выставки отобрали одиннадцать картин и несколько расписных поделок — стульчиков, игрушек. Участвовал он и в создании «городецкого портала», украшавшего вход в их зал. А кроме того, надумал еще написать большую картину и показать в ней всю свою жизнь, как это делалось в житийных иконах и лубках. Длиннющую доску разбил на восемь кадров вверху и три продолговатых внизу: в первом кадре — он совсем маленький играет возле стола с собачкой, во втором — помогает дедушке на пасеке, в третьем — учится красить донца, в четвертом — в школе у священника… Последовательно показал все самое важное в своей жизни, даже продажу донец и рыбную ловлю, поездки на пароходе и первого ребенка, и всю семью в четырнадцать человек за длинным праздничным столом под богатой красной скатертью. А в последней картине-кадре — сцена его возвращения из какой-то поездки: красивый, нарядный, в алой рубахе и лаковом картузе, с чемоданом в руках, входит он в родную калитку, а навстречу катятся его дети, мал мала меньше, и жена — все рады без памяти… Красок в этой картине много, она, как обычно у Мазина, очень нарядна, разубрана цветами и орнаментами, а отойдешь — преобладают золотистые и сиренево-голубоватые — цвета удивительно ясные и добрые, и кажется, что это голос доброго человека в такие цвета переплавился и рассказывает, какая захватывающе интересная, какая красивая и счастливая жизнь у него получилась.

И так ли уж важно — была ли она на самом деле такой, или походила на жизнь всех других русских крестьян! Он считал, что была — это главное.

После выставки в Третьяковской галерее кто-то в Курцеве заметил: хотя рассказывает Игнатий Андреевич по-прежнему много, но чудеса из этих рассказов исчезли начисто.

Спросили у него, что произошло.

Он посмотрел поверх очков и разулыбался:

— А разве лучше теперешней жизни что-нибудь придумаешь?

Скончался Игнатий Андреевич в 1941 году, 2 ноября.

А Игнатий Клементьевич Лебедев и Федор Семенович Краснояров двумя годами позже.

Из старых мастеров, к сожалению, никто не дожил до тех дней, когда их артель выросла в целую фабрику, переехала в Городец, и только художниц на ней работает теперь больше двухсот. Восстанавливают здесь и городецкую резьбу.

БУДТО ДЯТЛЫ ПОЩЕЛКИВАЛИ

1

Стояла, стояла хмарь, а тут, как нарочно, еще с вечера развиднелось, и наутро небо было густо-синее с белыми росчерками высоченных облаков. А пары лежали ярко-лиловые. Пруд же почти черный, точно вар. А деревья в Кудрине все золотые да багряные. И в лесах вокруг тоже золото и багрянец. Каждый цвет удивительной чистоты и силы, и вместе с тем все очень ровно, покойно, величаво. Тишина стояла великая. Пахло картофельной ботвой и резаными яблоками; бабы и девчонки резали их на сушку.

Народ подходил приодетый. И ребят вели приодетых. Улыбались. Здоровались, кланялись. Каждый искал глазами Ворносковых, и кланялись Василию Петровичу наособину.

— Денек-то бог дал!

— Бабье лето.

— Благодать! Праздник.

— Праздник и есть.

Потом глядели на крыльцо школы, украшенное кумачом и еловым лапником, и на красный флаг на крыше. Саму-то эту свеженькую школу каждый видел за лето сто раз, некоторые и работали здесь. Но такой сияющей только что вымытыми окнами, такой полыхающей кумачом она еще не была — ее убрали лишь час назад. И все удивлялись, до чего ж хороша получилась, до чего ж под стать яркой осени. И в таком хорошем месте стоит — над речкой Вринкой, на одуванчиковой поляне. Некоторые говорили даже, что и запах от нее приятный; свежими масляными красками, свежей паклей…

На кумачовое крыльцо поднялись Степан Максимов и Гаврюшин — уполномоченный укома, который уже недели две обретался в Кудрине. Приехал создавать колхоз. Щуплый, чернявый. Жил у Степана. Мужикам нравился — не важничал, все со смешком. И гимнастерка на нем была еще заношенней, чем у Степана…

— Товарищи! — сипловато выкрикнул Максимов. — Сегодня у нас радость! Мы открываем школу. Свою школу! Сгинул проклятый царизм. Пали цепи рабства…

На лицо Степан был розовощекий и гладкий. Но как только, начинал выступать, покрывался красными пятнами и говорил все горячей и горячей.

Он обрисовал международную обстановку и положение в артели, которая с пятнадцати человек выросла уже до пятидесяти трех, сказал, как нужна Кудрину своя школа, что это — великая победа, и передал слово молодому круглоглазому учителю, присланному из уезда.

А большинство смотрели теперь на Василия Петровича. Потому что все ведь ждали, что Степан скажет ему спасибо, поклонится от всего народа за то, что он с большой натугой, на свои деньги — это все знали — купил одну из бывших господских дач, что стояли в Левкове на горе, сам по бревнышку разобрал ее, сам с сыновьями на своей лошади перевез на одуванчиковую поляну. Знали, что просил тогда Степана, чтобы артель помогла ему хотя бы в этом, то есть в перевозке, а Степан отмотался: не дал ни подводы, ни людей. Да еще сказал при мужиках: «Благодетель нашелся!..». Ворносковы так до половины сруб одни и ставили, пока мужики разбирались, что это Василий Петрович затеял. А сруб ой-ей-ей какой! Неловко получалось. Пошли по одному, по двое помогать. Даже пьяница Федька-бухало приходил, бревна подавал и все похохатывал: «Вот, мать ее… а!». Под конец раза три появился и Степан, привез стекло и краски, хотя никто его об этом не просил…

И вот ни слова, ни полслова о Ворноскове.

Василий Петрович чувствовал, что всем не по себе. Но, может, просто забыл, распалился да и забыл человек сказать спасибо. Не ему одному — всем ведь забыл сказать… Не-ет, Степан не такой, недаром его дубовым прозвали; он не забыл… Да черт с ним, с этим спасибо! Если бы не косились, он, может, и не заметил бы ничего. Школа-то есть!.. Есть ведь, наконец, черт всех дери! Есть! На одуванчиковой поляне! И день-то какой! Земля и та радуется.

Приодетый, старательно причесанный сын Мишка торжественно держал в руках две новенькие тетрадки в синих клеенчатых обложках. А Василий Петрович держал Мишку за плечо и широко улыбался — чуть не до ушей, как мальчишка. Никто в деревне и не знал, что он может так улыбаться, и это всех веселило. Веселило все больше и больше. Улыбалась вся толпа, все Кудрино.

Учитель поднял над головой медный колоколец и зазвонил.

2

А вот Васе Ворноскову самому двенадцать лет, и он идет липовой аллей абрамцевского парка, несет три небольших подрамника. Липы высокие и почему-то много раздвоенных. Они все в цвету — он дышит пьянящим медовым духом. Слева сквозь листву мелькает светло-зеленое закатное небо. Громко галдит воронье. Мастер велел срочно отнести подрамники господину художнику Васнецову Виктору Михайловичу. Вася его знает — длинный такой, с длинными пальцами и очень внимательно на все смотрит и мало говорит… Сам-то Вася в парк бы не пошел, ученики столярной мастерской сюда не ходят. Никто не запрещал, нет, но парк барский — зачем зря шастать. В церквушку здешнюю по субботам и праздникам ходят, если домой не отпускают. Иконы здесь не как везде: Богоматерь и Никола словно живые люди, в травах и цветах, и небо над ними голубое… Сказывали, будто это Васнецов и еще кто-то их написал, а он не верил, что обыкновенный по наружности человек, пусть и господин, может сотворить такое чудо. Это же не лес и не мужики и бабы, которых художники, сидя под зонтами, списывают на белые холстинки. Не мог же Васнецов точно так же списывать Божью матерь? «Но тогда как же? А может, списывал?». Эта мысль почему-то пугала, и Вася смотрел на Васнецова и на других художников, приезжавших в Абрамцево, со жгучим любопытством и робостью. Они казались таинственными… Только Елена Дмитриевна Поленова не казалась, хотя тоже была художницей. Потому что она простая, даже на барыню не похожа. И лицо у нее не бабье, а мужицкое. Когда же фартук в мастерской одевает и сама у верстака сидит и режет — вовсе как мужик. Она хорошая. Показывает по рисункам, что как делать, объясняет, бывает, даже резак вместе ведет или стамеску… И вечерами к ним часто приходит, одна или с мамонтовской барыней, заставляет сказывать, кто какие сказки знает, или песни петь, кто какие помнит, и в тетрадки их списывает, а то и сама сказывает или читает: Гоголя читала, «Снегурочку», Жития Сергия преподобного…

Школа для деревенских ребят и столярная мастерская находились в конце усадьбы, за парком. Хозяйкой их была барыня Елизавета Григорьевна Мамонтова, а распоряжалась в мастерской и учила резьбе Елена Дмитриевна Поленова. Мастером же был, как он сам себя называл, «полуслесарь-полустоляр» — Кузьма Федорович Денисов. Мальчишек набирали из окрестных деревень, пять-шесть в год, не более. Учились бесплатно три года. Общежитие с библиотекой тоже бесплатные, но «каравашки свои» — то есть питание и одежда. На четвертый год бывший ученик работал в мастерской уже за плату. Потом получал в подарок от хозяйки, Елизаветы Григорьевны, верстак и набор инструмента и становился кустарем-надомником.

В этой-то мастерской и учился вместе с братом Михаилом Вася Ворносков, сын кудринского плотника Петра Степанова Ворноскова.

А до мастерской с семилетнего возраста учился в Абрамцевской школе. Учился настолько хорошо, что его из первого класса водили в старшие, показывали и говорили: «Вот какой маленький, а учится лучше всех». Он был тогда очень маленького роста, но крепенький и сильный, дай бог всякому — никто не задирал. Из-за этого маленького роста его через четыре года и в мастерскую не хотели брать. Но семья жила тяжело — земли мало, отец подрабатывал только тем, что ставил сараи для сена, а много ли надо таких сараев. Мать сильно хворала. Определить ребят было больше некуда, и она сама ходила просить «Мамонтову барыню», и кланялась мастеру Кузьме Федоровичу, чтобы приняли ее сыновей. Приняли.

Уже второй год здесь живут и учатся. За резьбу хвалят, усидчив… Вот мастер в имение послал. Сказал, что Васнецов сейчас, наверное, не в Яшкином доме, где обычно живет, а в барском…

Аллея кончилась. Открылся барский дом с распахнутыми настежь окнами. В нижних свет, и внутри все как на ладони: продолговатая высокая зала с темно-красной мебелью и с картинами в золотых рамах на стенах. За длинным столом, накрытым белоснежной скатертью, сидело человек десять или пятнадцать, но на них Вася поначалу не глядел. Он хотя и бывал в парке и возле этого дома, но внутрь его ни разу не заходил и, каков он там, видел впервые. Вообще впервые не на картинке видел такую неправдоподобно богатую и красивую жизнь, и был поражен и зачарован радужными переливами хрустальных ваз на столе, изгибами поблескивающих темно-вишневых кресел и дивана, солнечной голубизной, которую излучала одна из картин, изображавшая старшую хозяйскую дочь, формами полированного черного рояля на точеных ножках с колесиками.

«Просторно-то как!.. А сказывали, что дед Саввы Ивановича тоже крестьянствовал…».

— Верите, у меня слезы из глаз покатились. Сижу, а они катятся, и я счастлив. Потому что это же действительно свет. Чистый свет и в небе и в душе, — высокий лысый чернобородый человек с темными блестящими глазами порывисто открыл крышку рояля, но только постоял над ним, громко вздохнул и развел длинными руками:

— Не могу!.. Нечеловеческая музыка!..

Говорили вроде бы о музыке, называли какие-то имена, кого-то хвалили, вдруг горячо заспорили, слова все произносили русские, иностранных слов было совсем мало, но Вася все равно почти ничего не понимал. А ведь он знал почти всех, кто сидел сейчас за этим белоснежным столом, слышал их и раньше и вроде бы все понимал. Этого чернобородого зовут доктор Спиро. А насупленный, который поглядывает на Васнецова и что-то рисует в маленький альбомчик, — это господин Серов, здесь его все называют Гошей. А того русого красавца в шелковой алой рубахе, который, посмеиваясь, что-то шепчет хозяину, все называют Костенькой, он тоже художник. Крутой живот хозяина колышется, он почему-то весь черный, поблескивающий, в горящей белизной жесткой манишке. Он только что откуда-то приехал.

Вася боялся пошевелиться — до того неожиданно и жутко интересно было все в той просторной и ярко освещенной зале. Жадно старался все разглядеть.

От Вори наползла сыроватая свежесть, смешанная с грибным духом, там забелел туман. Над головой блистали звезды. Ему бы уже давным-давно надо было войти и отдать эти три подрамника, а он все стоял и стоял в теплой и влажной темноте, прижимал подрамники к груди и боялся пошевелиться. Вдруг переступишь — и исчезнет эта необыкновенная жизнь и эти необыкновенные люди, говорившие так восторженно о непонятном…

3

Савва Иванович и Елизавета Григорьевна Мамонтовы были родом из купеческих семей. Он — из сибирской, отец держал ямские станции, а она — из московской, Сапожниковых, которые владели фабрикой парчовых тканей. В их семьях уже стремились к серьезному образованию, к подлинной воспитанности. Здесь находили живейший отклик самые жгучие и высокие идеи, всколыхнувшие пореформенную Россию шестидесятых годов. Молодая чета занималась самосовершенствованием, готовила себя к бескорыстному служению народу, добру и красоте. Трепетно преклонялась перед Тургеневым. Оба самозабвенно увлекались музыкой и другими искусствами. Обретали таких же друзей и в конце концов собрали крепкий кружок единомышленников, который через много лет общественность окрестила мамонтовским кружком.

Блестящий делец, ворочавший миллионами, строитель и управляющий Ярославской железной дороги, Савва Иванович Мамонтов был фантастически одаренным человеком: профессионально пел, музицировал, всерьез занимался скульптурой, хорошо владел пером, писал драматические произведения, много и великолепно режиссировал и, по существу, первым наставлял и направлял в этом деле двоюродного брата своей жены Елизаветы Григорьевны — Костю Алексеева, впоследствии Константина Сергеевича Станиславского. И плюс ко всему Мамонтов обладал вулканическим темпераментом и поразительным чутьем на все действительно талантливое. Поленов, Антокольский, Репин, Васнецов, Серов, Врубель, Шаляпин, Римский-Корсаков, Остроухов, Левитан, Рахманинов, Головин, Нестеров — кому-то больше, кому-то меньше, но каждому из этих титанов именно он, Мамонтов, помог на самых первых порах встать на ноги, обрести уверенность в своих силах, найти собственное творческое лицо. Начиналось все, конечно, с чисто материальной помощи, с щедрых заказов, а то и просто субсидий безо всяких обязательств, а потом, когда художники, или артисты, или музыканты — их было много — становились членами кружка, а попросту говоря, друзьями Мамонтовых, главную роль играла уже сама идейно-нравственная и художественная атмосфера, царившая в их доме. Некоторых же художников Савва Иванович практически содержал всю их жизнь, Врубеля, например.

А русская опера обязана Савве Ивановичу тем, что он превратил ее, дотоле ходульную и высокопарную, в подлинно реалистическое искусство. Он любил оперу и занимался ею больше всего, создал частный оперный театр, в котором вырос Шаляпин. И реальным театральным декорациям зрители впервые аплодировали в этой мамонтовской частной опере.

И для развития русской керамики Савва Иванович сделал чрезвычайно много…

В 1870 году у дочери Сергея Тимофеевича Аксакова — Софьи Сергеевны, — Мамонтовы купили «сельцо Абрамцево» с барским домом и большим парком.

«Купили» не то слово, произошло нечто большее. Мамонтовы и раньше высоко чтили Сергея Тимофеевича за его прекрасные книги и особенно за его великую любовь ко всему родному, к народу и языку, к русской земле и, в частности, к этому самому Абрамцеву, к ключевой зеленой речке Воре, петляющей под горой, к могучим еловым лесам, за которыми в двадцати верстах был Сергиев посад.

Тут у Аксакова гостили когда-то Гоголь, Щепкин, Тургенев, Тютчев…

Друзья Мамонтовых тоже подолгу жили в Абрамцеве. С апреля по октябрь народу подчас собиралось столько, что селились и в скульптурной мастерской Саввы Ивановича, на хозяйственном дворе и в ближайших деревеньках Быкове и Ахтырке. А парк, цветники, верхний пруд, длинный деревянный дом, который иногда вдруг сам собой начинал тихонько поскрипывать, и даже суховатые запахи в комнатах — все это было еще аксаковское, все хранило на себе следы его больших теплых рук, шелест его длинного халата — дом стоял нетронутым. Все напоминало о Гоголе, Тургеневе, Щепкине, других великих сынах России… Мамонтовцы считали себя наследниками и продолжателями их идей. «Не будь у нас Тургенева, — писала Елизавета Григорьевна, — мы были бы хуже». И кроме того, они оказались здесь в самой гуще полунищего крестьянства и видели, что могут и должны для него сделать…

Начали с создания лечебницы, тем более что в 1871 году нагрянула холера. Все, кто мог, участвовали в борьбе с ней, а больше других — доктор Спиро и Елизавета Григорьевна.

Затем в полуверсте от усадьбы открыли первую в округе школу для крестьянских детей. Затем библиотеку в Хотькове — это в трех верстах — и вторую рядом со школой. Там же, возле школы, поставили большую столярную мастерскую, где обучали крестьянских ребят ремеслу, сначала безо всяких художеств.

Общение с народом оказало огромное влияние на творчество мамонтовцев. Репин задумал здесь и работал в деревне Быково над «Проводами новобранца», начал «Крестный ход». Васнецов писал своих «Богатырей» и «Аленушку», Серов — «Девочку с персиками», Поленов — пейзажи, а Нестеров — «Пустынника» и «Видение отроку Варфоломею». Много, очень много создано в Абрамцеве произведений, которые составляют ныне славу России. Потому что ведь и земля эта постепенно открывала мамонтовцам свою неброскую полузатаенную красоту: обаяние крутых увалов, могучих просторов, дурманно пахучих ельников, неподвижных прудов и теплых пыльных дорог во ржи, над которыми звенят жаворонки.

Затеяв строительство в парке маленькой церковки, все страстно увлеклись древнерусской архитектурой — каменной и деревянной, народной резьбой, орнаментами, росписями, шитьем. Проект церковки сделали Виктор Михайлович Васнецов и Василий Дмитриевич Поленов. За образцы взяли старинные новгородско-северные храмы. А расписывали и украшали ее почти все члены кружка.

Начали собирать резные ларцы, наличники, «лобные доски», «шкапики», рубели, бураки, прялки, расшитые сарафаны, поневы, рубахи, набивные крестьянские ткани, платки, разные плетения. Ездили за ними, а заодно и посмотреть старинные храмы и фрески в Ростов Великий, в Ярославль, в дальние и ближние монастыри, на ярмарки, ходили по деревням. В доме появилась специальная комната народного творчества — практически один из первых, если не самый первый музей этого творчества. Интерес «просвещенного общества» к искусству собственного народа тогда ведь только-только просыпался.

Родилась мысль разрабатывать для Абрамцевской столярной мастерской типы новых вещей в народном духе, с резьбой и росписью.

Возглавила это дело Елена Дмитриевна Поленова — сестра Василия Дмитриевича Поленова.

«Наша цель, — писала она тогда Владимиру Васильевичу Стасову, — подхватить еще живущее народное творчество и дать народу возможность развить его. Резьба, как искусство, такое родное, такое свое дело для мальчика, взятого из крестьянской семьи, что он ее чувствует сам собой и превосходно исполняет. С нами был такой случай: во время одной из поездок мы увидели у одной старухи очень красивый резной валек, хотели его купить, нам говорят, что продать его могут с удовольствием, но что его сделал Иван Кошелев, тот самый малый, который учится теперь столярничать в Абрамцевской мастерской… А резал он его до поступления в мастерскую…».

Цели ставились две.

Обучая ребят резьбе и наладив выпуск оригинальных, невиданных еще изделии для продажи, они могут создать в конце концов в окрестных деревнях новый промысел, который принесет крестьянам хотя бы относительный достаток, улучшит их жизнь, и молодежь уже не будет в таком огромном количестве уходить в города в поисках пропитания. Это массовое явление крайне беспокоило в восьмидесятые годы всех мамонтовцев, так как, теряя молодые рабочие руки, деревня нищала еще больше.

И второе: заимствуя у народных мастеров традиционные формы, отдельные детали и орнаменты, Елена Дмитриевна стремилась сконструировать из них нечто новое, что могло бы быть использовано в современном ей городе, в том числе и в состоятельных домах. То есть она не только знакомила «просвещенную Россию» с неведомой ей народной резьбой, но и вносила национальный элемент в тогдашний городской быт.

Первые вещи выпустили в 1884 году. В Москве на Поварской улице открыли магазинчик с вывеской: «Продажа резных по дереву вещей работы учеников столярной мастерской сельца Абрамцева Московской губ. Дмитровского уезда».

Изделия пошли хорошо, даже очень хорошо.

4

На ощупь свежестроганые доски бархатистые, и у каждой свое тепло или своя прохладца, и если легонько руку вести, то кажется, что это не ты, а она тебя гладит — нежно-нежно, будто разговаривает с тобой таким манером. «Не бойся, мол, я податливая. Только бездумно не режь, не руби — больно ведь!..» Вася прижмет ладонь — успокаивает… А утопит резак в дерево, а оно тугое, вязкое — зажмет сверкающее стальное жало и вроде само его тянет, ведет, ведет — линию подсказывает… И какая бы ни была доска, с узором в такое дивное диво превратится, что дух захватывает. Узор все красивым делал. Любую вещь. Тут — желобок… Там — трехгранные выемки… Там — розетку с сиянием. Дальше — россыпь ноготков или звездочек… Пышный цветок на гибком стебле с листьями… Ощущение появлялось такое, будто уже и не режешь, а куда-то уходишь, вроде в сказку. И нет уже никаких усилий, нажимов, никаких стружек, на них не дуешь, не смахиваешь их рукой. Нет и слабого хруста дерева, и его теплого аромата… Есть только ворожба, составление из разных граней, объемов и линий нежно-беловатых рельефных картин.

Иной раз даже и не верилось, что сам все и вырезал…

Любил Вася и массивные верстаки. Толстые деревянные винты в этих верстаках. Гладкие, словно костяные тела фуганков, шершебелей и рубанков. Едкий запах столярного клея и лаков. Медвяный дух теплого сухого липняка, всегда свежий дух осины. Любил постоянное беловато-золотистое, будто согревающее, свечение воздуха в мастерской. Пружинящий слой стружек под ногами. Ярусы разнообразных стамесок, резаков и клюкарз, воткнутых в деревянные держалки на левой стене. Ручки у всех теплозолотистые, ребристые, гладкие, а металлические стебли словно сами собой из них вытекают — так все плавно, стройно и увесисто. Темная сталь с вороньим отливом, и на ней капельные английские буквочки «Шефельд» — лучшая фирма стальных инструментов. А белые полукруглые и уголковые жала угрожающе поблескивают… Но в руках они все послушные, гладкие, приятные…

Мастер Денисов восторгался:

— Глядите, как Ворносков досочку-то гладит! Чисто девку… А вы…

Василий в семнадцать лет уже считался одним из лучших мастеров. Привык, чтобы его хвалили, и, сам того не сознавая, давно уже старался делать все только так, чтобы его хвалили. Из последних сил выбивался, порой жилы от натуги трещали, но чтобы только так. Во всем. Поднять что — так самое тяжелое. Косить — так лучше всех в деревне. В церковный хор пошел петь — и пел первым голосом. А резал будто запойный — от зари до зари. Даже в воскресенье работал, мать на него поначалу чуть не со скалкой за такое богохульство потом рукой махнула.

Мастерская-то в Абрамцеве все росла, и в ней делали уже буфеты, полки, стенные шкафики, столы, диваны, табуреты, шкатулки, солонки, кухонные и чайные столики, ларцы, календарные доски, рамки, складни, комоды, перчаточницы, вешалки… Резьбой украшали в основном геометрической, растительный орнамент попадался редко.

Но однажды поутру Василий сел к верстаку, да и говорит:

— Миш, а я не хочу больше резать. Надоело.

Брат засмеялся.

— Как надоело?

— Скучно: одно да одно. Давай уйдем из мастерской!

— Рехнулся?!

Она существовала почти двадцать лет, эта мастерская, и все окончившие ее так в ней пожизненно и работали, вернее, на нее. И за счастье это почитали, потому что сколько их было-то: всего десятка четыре на всю Хотьковскую округу. А в Кудрине вообще только Васька да Мишка. Мальчишки еще — семнадцать да восемнадцать лет, а заработки уже такие, какие в деревне отродясь никому не снились. Мало из нищеты вылезли, Васька когда в церковь шел — не хуже городского наряжался… Все столяры-резчики во всех деревнях, которые непьющие, конечно, не в пример другим жили. Многие тогда стали мечтать о такой работе. Главное ведь забот никаких: мастерская снабжает материалами, берет изделия, сама продает, все делается строго по образцам, выдумывать ничего не надо, только исполняй все в точности и аккуратно да подвози в Абрамцево к складу.

Эскизы составляла Елена Дмитриевна. Чаще всего использовала для этого детали доподлинных крестьянских вещей, крестьянской резьбы. Так был создан, к примеру, знаменитый и самый ходовой их «шкапик с колонкой». Елена Дмитриевна в шутку даже всю Абрамцевскую мастерскую называла «мастерской шкапика с колонкой». Вспоминала, как придумала его: «Нижнюю часть с выдвижной дверкой взяла с полочки из деревни Комягино, ручка для нее с раскрашенного донца, найденного в деревне Валищево Подольского уезда, верхняя загородка — с передка телеги, колонка найдена в селе Богослове Ярославской губернии, а розаны на верхней дверце с рисунка Василия Дмитриевича Поленова, сделанного с качелей в Москве на Девичьем поле…».

Что ему вдруг в поленовских вещах разонравилось, он тогда не понимал. Не мог их больше делать — и все.

И ушли они из мастерской. Первые за всю ее историю. И Вася еще напоследок с Кузьмой Федоровичем сцепился, сказал, что скоро у них все как на фабрике будет, — к тому идет…

Но думал об Абрамцеве постоянно. Скучал… Нет, не столько по мастерской, сколько по чему-то еще, необъяснимому: то вроде по людям, которых там видел, то вроде по парку, то даже по тем полным света вечерним окнам…

5

За нижней околицей сразу направо — на одуванчиковую поляну. В июне — июле она была сплошь в одуванчиках. Шел, словно по легкому белому дыму или по облаку. Мимо связанных как свечки серо-зеленых осин в голубоватых оспинах лишайников. Мимо чистых берез, прямых дубков, очень высоких незабудок и лиловых колокольчиков, через заросли ольхи, орешника, черемухи и бузины, на самое дно оврага — к Вринке, в буйство огромных глухих трав, крапивы, сныти, таволги, папоротников. У нее здесь два русла, у Вринки; некоторый год она по одному струится, некоторый — по-другому, оба не более сажени в ширину. И везде завалы, прель, согнутые дугой деревья, непролазные чащобы, лохмотья мхов и лишайников. Воздух густой, дурманно пахучий. Душно. Затаенно. Так и кажется, что эти завалы и чащобы кого-то прячут… А другой склон оврага — высокий и крутой, и по нему поднимаются могучие ели в голубоватых смоляных потеках. Меж ними крапива уже в рост человека, а потом — буйные малинники и репейники по пояс, и на самом верху — осинник с ельником. Место высокое, продуваемое, шумное, осины день и ночь лопочут, воздух бодрый, пахнет еловой смолой.

— Иди… Иди… Иди… Чай пить!.. Чай пить!.. — зовут вдруг с высоты.

Василий вскидывает голову. Сильный смешливый посвист катится слева. Он делает туда осторожный шаг, второй, третий… Свист уже сменился томительно грустным напевом, потом трескучим кукушкиным хохотом, потом мяуканьем, длинными свистами-вздохами, прозрачно-родниковой трелью, которая сыплется сверху, как невидимый солнечный дождик…

Василий крадется затаеннее кошки. Вот он! Будто возле самой розоватой тучки сидит на синей еловой маковке. Хоть и высоко, а каждую крапинку на выгнутой грудке видно, и черные бусинки глаз блестят. Певчий дрозд! Иногда их пение ему даже больше соловьиного нравилось. Часами слушал. И числом колен дрозд соловья превосходил. Да и держался больно хорошо: горделивый, головка всегда вскинута — знает себе цену.

Но чаще Василий все же лез в еловые чапыжники, иногда даже спиной наперед, чтобы не подрать лицо. Находил просвет, где были нежно-зеленые еловые побеги, распрямлялся и каменел: ждал корольков — самых малых птах наших лесов, меньше некоторых бабочек. Даже шороха не уловит, а глядь — они уже на ветвях, эти крохотные пушистые зеленоватые комочки, уже проворно лазают по ним, что-то быстро склевывая, всего в двух-трех вершках от лица лазают — приходилось и дыхание затаивать, — и еще черными глазками-пуговками на него косят. Озорно косят, будто смеются над ним: ну, ну, мол, стой, гляди!.. Капельный хвостик торчком, на темени оранжево-желтая полоска, и только глазки-пуговки несоразмерно большие… И вдруг такой пушистый зеленоватый комочек затрепыхает, повиснет на одном месте, а потом за самый кончик нежно-зеленой ветки уцепится и, весело блестя глазками, начнет раскачиваться и, разинув капельный клювик, нежно и переливчато запоет. Совсем рядом будет раскачиваться, даже дуновение по лицу заскользит. И петь будет все взволнованней и проникновенней, радуясь свету, теплу, зелени, запахам…

«Вот как надо жить, — думал Василий. — Людям бы у этих птах поучиться. А то стонут, стонут, а сами не шевелятся, бездельничают — и стонут…»

Он брал с собой в лес корзину. Говорил, по грибы, но приносил мало и совсем не замечал червивых.

Он думал про завалы и прель у Вринки: есть ведь места еще дичей, прямо черт ногу сломит, а все равно, в какое хитросплетение ни вглядишься — все красиво. И лохмотья мха, и лишайники — все красиво. Вообще ничего некрасивого ни в одном лесу нет. Любые стволы, ветви, любые листья, грибы, трава, паутина — все всегда в удивительные живые орнаменты складывается, хотя бывает, что это просто бурелом. Как так получается? И это только в лесу. В полях, в лугах совсем другая красота.

6

Василий знал, что в Москве есть музей, который помогает кустарям, — Кустарный называется. Но прежде чем везти туда свои работы, решил несколько из них заполировать.

Они с Михаилом любили полированное дерево, не раз говорили об этом. Но в Абрамцеве никогда не полировали. Там или оставляли дерево чистым, или только морили его, закрашивали масляными красками — это чаще всего. Употребляли понемногу и твореное золото: покрывали им внутри мелкий орнамент.

Взяли уже покрытые резьбой шкатулку и полочку, легонько заморили их и стали вощить — трижды рьяно натирали воском, разогретым со скипидаром.

Получилось очень необычно и красиво. Во сто раз красивей, чем без полировки. В углублениях дерево оставалось глухим, дымчато-коричневым, а все узоры как бы пропечатывались, оживали и, поблескивая, наполнялись внутренним переливчатым многоцветьем. На гладких местах четко прорисовывалась текстура дерева и тоже оживала, даже самые тоненькие прожилки. Все становилось очень богатым, благородным. От шеллака — темно-вишневое и со стеклянным отливом, а при вощении светилось мягко, золотисто.

Василий пытался вспомнить: полировалась ли вообще когда-нибудь русская резьба? Ничего не вспомнил.

Выходило, что это они первые придумали…



Поделиться книгой:

На главную
Назад