Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дом у кладбища - Джозеф Шеридан Ле Фаню на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Джозеф Шеридан Ле Фаню

«Дом у кладбища»

«КНЯЗЬ-НЕВИДИМКА», или ЗАПИСКИ ПАРСЕЛЛА

Прозвище «князь-невидимка» закрепилось за Шериданом Ле Фаню во второй половине жизни, когда после трагически ранней смерти жены он стал жить замкнуто, редко появляясь в обществе. Конечно, автору таинственных повестей к лицу слухи о тени, скользящей по сумрачным улицам Дублина и склоняющейся в пропыленной антикварной лавке над трактатом по некромантии. Уединенность, однако, не препятствовала активнейшей работе, руководству «Даблин Университи Мэгэзин» и еще несколькими ирландскими изданиями, в которых Ле Фаню принадлежала доля, а также постоянным публикациям в Англии, так что вряд ли этот прилежный труженик так уж похож был на князя — разве что с точки зрения Дублина, где вплоть до середины XX века (свидетель Джойс) любое культурное событие считалось достоянием дружеского круга, студенческой компании, салона или пивной. В молодости и Ле Фаню, по воспоминаниям современников, был общителен, искрометно остроумен. К зрелым годам пламя живого разговора в нем иссякло, тянуло к письменному столу.

И в этом смысле он был «князь» — самодостаточный творческий человек, однако и родословной своей Ле Фаню имел право гордиться: по отцовской линии корни его уходят к тем французским дворянам-гугенотам, которые покинули отечество в конце XVII века, после отмены Нантского эдикта о веротерпимости, и перебрались в Голландию. Названия имений, некогда принадлежавших его роду, — Мандевиль, Секвевиль, Крессерон — прячутся в рассказах и романах потомка. Чарлз де Крессеронс — один из его юношеских псевдонимов.

Добрых чувств к Франции отпрыск эмигрантов не питал: судя по его романам, именно оттуда являются в добропорядочную Англию коварные гувернантки, готовые корысти ради сжить со свету невинную наследницу или захватить место законной жены, а уж если молодой англичанин решится пересечь Ла-Манш, предостережением ему послужит «Гостиница „Летящий дракон“». «Жестокие и подлые французы» отчасти были данью литературной условности, пришедшей на смену «зловещим и коварным итальянцам» ранней готики. Вполне реальные ужасы Французской революции и многолетняя война тому способствовали. К тому же в католической провинции вряд ли стоило пугать читателей черными сутанами и изуверством католиков-итальянцев, как пугали добрых английских протестантов готические романы Анны Рэдклифф. Французы же у Фаню — вполне светские и безбожные.

Католические симпатии со всей очевидностью проступают в первых его рассказах, которые он преподносит в виде архива любопытных историй священника Парселла. Большую часть «Записок Парселла» составляют рассказы неграмотных ирландских крестьян — с диалектными особенностями, со смешными ошибками, когда появляется умное слово «инфантицид» — детоубийство вместо «суицид» — самоубийство и великолепное inhuman, то бишь бесчеловечный, на месте human. Есть здесь и несколько историй в духе обожаемого Фаню Вальтера Скотта — о гибели на дуэли последнего отпрыска старинного ирландского рода, о приключениях бравого роялиста капитана Фицджеральда. Но в естественном для католического священника круге знакомств мы обнаруживаем одного неожиданного рассказчика, появление которого приходится специально объяснять и даже оправдывать. Это голландский капитан, «автор» самой страшной новеллы сборника, единственной в этой коллекции настоящей, без комизма и без реалистических объяснений, ghost story. Хотя и протестант, и оккупант, явившийся в Ирландию с армией штатгальтера Соединенных Голландских Штатов Вильгельма, который после Славной революции 1688 года сделался королем Англии и жестоко подавил ирландское восстание в пользу католического претендента, этот голландский капитан, по отзыву Парселла, был хорошим человеком и «другом нашей веры». Таким виделся писателю и прапрадед Уильям Ле Фаню, послуживший штатгальтеру Вильгельму и получивший земли в Ирландии.

Удивительно обаяние Ирландии, нищей, отсталой, многократно побежденной — те, кто пришел сюда чужаками, оккупантами, спустя поколение-другое роднились с местным дворянством и сами начинали ностальгически вздыхать об «утраченной свободе и попираемой вере», как персонажи первых рассказов Фаню. Но при искреннем интересе к ирландскому прошлому, к фольклору, языку, суевериям ему хотелось, чтобы Ирландия не замыкалась в себе, в своей старине, с доверием открывалась мировой культуре. Католический священник разглядел хорошего человека в голландском капитане — и в сборнике его записок среди сугубо местных сказаний появилась общеевропейская легенда о мертвом женихе, появился голландский колорит, поскольку положительный герой этой повести, конечно же, молодой художник, и поводом для рассказа становится картина.

Двойная фамилия Шеридан Ле Фаню — свидетельство такого слияния изначально чуждых и враждебных культур. Дед писателя и его брат женились на сестрах великого Ричарда Бринсли Шеридана, ирландского политика, драматурга и знаменитого остроумца. Из поколения в поколение семья Шериданов давала людей театра, поэтов и прозаиков, в том числе женщин, которые сочиняли популярные «ужасные романы». Родная бабушка нашего автора тоже писала пьесы. Эти люди не замыкались в пределах Ирландии. Ричард Шеридан после окончания дублинского Тринити-колледжа переселился в Лондон, где много лет возглавлял театр «Друри-Лейн», а заодно и радикальное крыло партии вигов в парламенте — тех, кто выступал за предоставление политического равноправия католикам.

В земном мире два вошедших в энциклопедии представителя семейства Шеридан так и не встретились: Ричард Шеридан последние годы жизни пребывал в Лондоне. А если бы и познакомились, вряд ли бы оратора и поэта порадовал такой однофамилец: до двух с половиной лет Джозеф Шеридан Ле Фаню еще не научился говорить. Согласно семейному преданию, первые слова — вернее, сразу же осмысленные и грамотные фразы — он произнес в 1816 году, вскоре после смерти знаменитого родича. Или то был знак, что семейная эстафета отныне переходит к нему?

В шесть лет сосредоточенный мальчик сочинял страшные истории в картинках с подписями. Некоторые из них долго еще хранились в бумагах его матери. Аэронавты выпадают из корзины воздушного шара и разбиваются. Подпись: «Такова расплата за устремление в небеса». А куда устремлялся он сам?

Читал он много, с жадностью, модная в начале XIX века историческая и романтическая литература оказалась питательна для юного ума, и хотя античность он тоже любил, она уже не определяла литературную жизнь, как то было в прошлом столетии. Ле Фаню получил классическое образование, а также юридическое, и две любви — риторика и литература — какое-то время боролись за его душу. Внезапный яростный натиск, когда он атаковал противника, быстрый, колкий ответ, если бывал задет он сам, — студент Ле Фаню блистал в дебатах «Исторического общества». И уже в студенческие годы начал писать, а с 1838 года публиковать «Записки Парселла».

«Историческое общество» Тринити-колледжа, или попросту «The Hist», — самая старинная студенческая организация, дожившая до наших дней. Выступая в 1970 году на двухсотлетии клуба, Эдвард Кеннеди назвал его «величайшей школой ораторов». Можно прибавить к истории общества еще пару десятков лет — оно родилось из слияния «Исторического клуба» с Клубом Эдмунда Берка, действовавшим в Дублине с 1747 года. Авторитет этого общества настолько велик, что для каждого президента и премьер-министра Ирландии считается обязательным выступить на его «средах», тем более что из дюжины сменявших друг друга президентов общества трое стали лордами-канцлерами Ирландии, четвертый с должности лорда-канцлера перешел на пост председателя сената независимой Ирландии, пятый стал президентом нового государства, а еще один, Фредерик Боланд, возглавлял ООН во время памятной эскапады Хрущева и сломал молоток, призывая Никиту Сергеевича к порядку. Джозеф Шеридан Ле Фаню достиг в «Историческом обществе» почетной должности аудитора — эту же должность спустя тридцать три года занимал Брэм Стокер.

К огорчению отца, окончание университета совпало с первыми литературными опытами Ле Фаню, и адвокатской практикой молодой барристер так и не занялся. Но все же профессиональная подготовка зря не пропала: реальное представление о существующем в мире зле (в том числе уголовном), навыки дотошного расследования и убедительной подачи материала — все это весьма пригодилось. Кто-то ценит Фаню-писателя выше, а кто-то задвигает во второй ряд, но как ремесленнику ему воздавали все: его изобретательности и дотошности в разработке сюжета, умению подбирать детали и воспроизводить атмосферу. Литература «страшного и таинственного» значительной частью своего репертуара обязана его усердной фантазии, непрестанно создававшей «древние легенды», «местные предания» и «воспоминания» кладбищенских сторожей и суеверной домашней прислуги. Начинал, кстати, Ле Фаню с «героических» баллад и поэм, которые ирландцы доверчиво приняли за свое наследие. Мистика часто начинается с мистификации.

Для мистификации очень удобна оказалась роль «собирателя» Парселла. Точные даты «рождения» и «смерти» Парселла определить невозможно, поскольку в 1838 году этот католический священник именуется «покойным другом» автора, скрывающего, разумеется, свой юный возраст, но, уж во всяком случае, «умереть» Парселлу полагалось не позднее, скажем, 1820-го, а, как мы знаем, Парселл, в свою очередь, дружил с голландским капитаном, явившимся в страну вместе с Вильгельмом, то есть еще до конца XVII века. В любом случае фигура «собирателя» позволяет Ле Фаню существенно состарить некоторые тексты, в особенности включенную в «Записки Парселла» героическую балладу в духе «Лохинвара» (из воспоминаний старшего брата, Уильяма, известно, что баллада была написана по его просьбе, для публичного исполнения, именно в духе «Лохинвара», который был тогда в моде). Верх нахальства: вот, дескать, каков наш фольклор, заявляет «публикатор» во вступлении к этому отрывку, а ведь в Ирландии поэзия достигла таких высот без всякого знакомства с «Лохинваром». Равным образом и видение пьяницы из того же собрания кажется особенно достоверным, поскольку в ту пору «еще не был написан „Ватек“», и потому это наивное описание «обладало всей привлекательностью новизны в сочетании с выразительностью, присущей рассказу очевидца».

За исключением истории о мертвом женихе, приведенной голландским капитаном, все прочие «духовидческие» «Записки Парселла» носят скорее комический характер. Пьяница, узревший ад под ступеньками собственной лестницы; мужа за три дня отсутствия сочли мертвым, жена спешит обвенчаться с другим до наступления поста, а священника зовут изгонять подоспевшего к свадьбе «призрака»; в старого гусака, по мнению местного специалиста по «гастрономии» (разумеется, «астрономия»), вселился дух покойного крестьянина. «Реальное» привидение обнаруживается только в рассказе «Привидение и костоправ» — покойный сквайр заставляет перепуганного крестьянина вправлять ему вывихнутую лодыжку, а для храбрости подкрепляется глотком самогона… увы, по ошибке он хватается за бутылку со святой водой и тут же рассеивается, оставляя в руках костоправа больную ногу. И это правильно: в основе народных рассказов о призраках лежат панибратские отношения со смертью, великой уравнительницей. «Костоправ» не призрака боится, а своего барина, и при жизни известного неласковым нравом.

Уже в этих «Записках» проступает интерес к социальному укладу Ирландии, к ее традиции, характерам и типажам, которые отходят в прошлое. Рассказы о привидениях, как и некоторые баллады, можно счесть условно этнографическими, другие рассказы — о дуэли последнего О'Коннора и похождениях капитана Фицджеральда — тяготеют к жанру исторической новеллы. Комическая струна, к сожалению, вскоре умолкнет (право, жаль — именно такая интонация всего пленительнее в «страшной истории»). Зато историческая линия, «вальтер-скоттовская», развернется в роман о старом Дублине «Петух и якорь», отзвуки которого специалисты находят у Джойса в «Поминках по Финнегану», и в сложнейший роман «Дом у кладбища».

«Дом у кладбища» вышел в переводе на русский язык; не стоит лишним пересказом перебивать читателям удовольствие. Можно с полным правом обещать все, что любят в «толстой книге перед сном»: тайны и ужасы, родовую месть, неслыханное коварство, отвергнутых наследников, внезапные узнавания, несправедливые приговоры, преданную любовь и счастливый конец. В этом романе удачно сошлись все лучшие стороны писательского дара Ле Фаню: знание исторических деталей и местных преданий, любовь к таинственному в сочетании с реалистическим подходом, умение увлекать, не обманывая. Сам автор считал эту книгу вершиной своего творчества. И был разочарован, не добившись ожидаемого успеха.

Критики привыкли делить профессиональную жизнь писателя на три периода. Первый — молодая, яркая пора — заканчивается примерно в 1850 году. В первые же два года своей литературной деятельности Ле Фаню создал двенадцать рассказов, вошедших позднее в «Записки Парселла». Среди них имелось и несколько вполне реалистичных, в том числе разросшаяся позднее в «Дядю Сайласа» «Тайная история ирландской графини» и повлиявшая на Шарлотту Бронте история невинной девушки, выданной замуж за двоеженца и преследуемой его первой, скрываемой и полубезумной женой. Удивительна гибкость фантазии молодого автора, его способность работать на любом поле, от комического до страшного, от занудно-реалистического до философского. Из двенадцати текстов (включая один стихотворный!) едва ли найдется два однотипных. Но в 1840 году Ле Фаню приобретает газету «Уордер» (на деньги, которые отец предназначал для начала его адвокатской карьеры), в скором времени возглавляет «Дублин Ивнинг Мейл» и продолжает тесное сотрудничество с «Дублин Университи Мэгэзин». В ту пору, помимо рассказов, Ле Фаню публикует множество литературных и театральных рецензий. Он пишет множество «правильных» историй с привидениями, удовлетворяя потребности своих изданий, в том числе создает «готическую новеллу» в духе Анны Рэдклифф с непременными итальянцами: «Спалатро: из записок фра Джакомо». Как и многие другие произведения того периода, безделушку эту Ле Фаню подписывать не стал. Только в 1980 году публикацию из «Дублин Университи Мэгэзин» за 1843 год атрибутировали — а ведь именно в этой проходной вещи впервые возникает образ красавицы-вампирши, из которого тридцать лет спустя возникнет бессмертная (во всех отношениях) Кармилла.

Все его сюжеты раннего периода настолько оригинальны и хороши, что ко многим он возвращался (порой дважды и трижды), перерабатывая их в новые рассказы или в целые романы. Но для молодого Ле Фаню призраки — поденщина, хлеб насущный. Серьезная книга — это исторический роман с проирландской ностальгией, подобной прошотландской тенденции у Вальтера Скотта; это «Петух и якорь» или «Судьба полковника Торлофа О'Брайена». Однако ирландский колорит оказался невостребованным. Публика решила, что хватит с нее одного Вальтера Скотта. К тому же ирландцы оказались не столь живописными, как шотландские горцы. Неуспех «Дома у кладбища» казался тем более обидным, что роман был издан после долгого молчания, во всяком случае, после долгого перерыва в «серьезных книгах». Между «Судьбой полковника О'Брайена» и этой книгой пролегло шестнадцать лет, за которые многое успело измениться в судьбе самого писателя и его страны.

Около 1840 года корабль, приплывший из Южной Америки, занес в Европу вредителя Phytophthora infestans. За короткое время плесенный грибок истребил практически весь урожай картофеля. В Ирландии, где земля принудительно делилась между всеми наследниками, а не передавалась старшему сыну — именно с целью раздробить и ослабить владения католиков, — две трети крестьянских хозяйств были так малы, что выращивали только картофель. Несколько неурожаев подряд означали голодную смерть. С 1845 по 1849 год в Ирландии погибли около миллиона человек, а кто сумел — бежал за море. С этого момента и на протяжении 70 лет население Ирландии продолжало убывать и в итоге сократилось вдвое. Только в 2006 году было сообщено о полном восстановлении прежнего числа жителей на западе страны.

Эта ситуация выглядела уж вовсе несправедливой на фоне общего благополучия Соединенного Королевства. В процветающую и человеколюбивую Викторианскую эпоху люди умирали от голода. И в разгар голода продовольствие продолжали вывозить на соседний остров, откуда в Ирландию поставляли солдат и судей. В такой обстановке, пожалуй, не до исторических романов, и Ле Фаню перестал их писать. Он занялся как раз тем, к чему готовили его «семья и школа»: политической, общественной деятельностью. Обличал равнодушие правительства, призывал к разумным и правильным мерам. Его соученики по Тринити-колледжу Джон Митчелл и Томас Райлли зашли гораздо дальше в своих обличениях и в 1848 году были осуждены как мятежники и вывезены на каторгу за океан. Самым деятельным оказался некий Уильям О'Брайен (неужто Ле Фаню своим юношеским романом напророчил?), который даже попытался поднять вооруженное восстание. О'Брайен этот, кстати говоря, был протестантом и богатым дворянином — еще один из былых оккупантов, ставших на сторону побежденных. Шеридан Ле Фаню возмутительных листков не издавал и за оружие не брался. Его протест против деятельности правительства или отсутствия таковой был, безусловно, корректным и консервативным. Тем не менее это стоило ему политической карьеры: на местных выборах в парламент в 1852 году Ле Фаню провалили.

Впрочем, все это мало что значило по сравнению с домашними бедами. Примерно в ту же пору Сюзанна Беннет, с которой он состоял в браке с 1844 года и имел уже несколько детей, обнаруживает первые признаки «нервного расстройства» — частый в ту пору «женский» диагноз. Двойное чувство ответственности и вины — за самого близкого человека и за тех самых ирландцев, которых ведь искренне любил, благодаря общественному интересу к которым делал свои первые шаги как писатель и светский оратор, а помочь на деле вовсе не сумел, — тяжело давило на плечи. К середине пятидесятых годов Ле Фаню превращается в «князя-невидимку», то есть исчезает из светских салонов, почти не пишет, хотя успешно продолжает руководить своими газетами. После смерти Сюзанны в 1858 году он окончательно превращается в затворника. Но именно тогда он вновь берется за перо и создает те самые вещи, которые принесли ему если не славу, то устойчивую и справедливо заслуженную репутацию.

«Второй период творчества», с начала пятидесятых по начало шестидесятых, не сводился только к издательской деятельности. Ле Фаню зарабатывал, обеспечивал семью самым надежным способом — историями с привидениями. Сначала публиковал их в «Дублин Университи Мэгэзин», потом лучшие компоновал в сборники, иногда что-то добавляя, переписывая из раннего. Как ни парадоксально (хотя профессиональный мистификатор заслуживал чего-то подобного), его великолепные ранние «штучки» не были изданы в виде сборника при жизни. «Записки Парселла» были собраны и опубликованы посмертно, в 1880 году. А спустя почти сто лет в Америке вышла книга под тем же названием, но с совершенно другим составом, с включением множества более поздних, знаменитых новелл. Поделом человеку, многократно переписывавшему свои сюжеты и лучшие из них дарившему другим рассказчикам. Еще одну «золотую дюжину» новелл, извлеченных из «Дублин Университи Мэгэзин» и диккенсовского еженедельника, в 1923 году издал под общим названием «Дух мадам Краул» пылкий поклонник Ле Фаню, признанный мастер «привиденческих историй» М.Р. Джеймс. С этого момента полузабытый автор — вот уж действительно «князь-невидимка» — вернулся в круг насущного досужего чтения.

Как всякий автор «чтива», Ле Фаню и после смерти, и при жизни во многом зависел от издателя. Его заявка на важную книгу, исторический роман, который включит славное прошлое в обустроенное настоящее, сделает повседневность более поэтичной, а тайны — менее зловещими, не оправдалась. Но оставался путь профессионала, издателя и беллетриста, поставляющего читателю такое чтение, какое востребовано.

Не слишком теплый прием ждал «Дом у кладбища» в том числе и потому, что создавался этот роман в виде сериала и так, отрывками, был заранее прочтен основной аудиторией в «Дублин Университи Мэгэзин», — а роман сложный, запутанный, со множеством персонажей. Став в 1861 году владельцем журнала, Ле Фаню решил повысить спрос, предложив читателям модный (с его точки зрения — дешевый) сенсационный роман. «Рука Уайлдера» создавалась едва ли не параллельно с «Домом у кладбища», и некоторые мелодраматические приемы оттуда в «серьезный роман» проникли. А главное — за эти годы Ле Фаню убедился в недостаточности провинциального признания. И ради заработка, и ради честолюбия следовало ориентироваться на Лондон. Его лондонский издатель Ричард Бентли, публиковавший «Оливера Твиста», Уилки Коллинза, Эдгара По, рекомендовал от старины перейти к современности, а главное — сменить ирландский ландшафт на английский. Конец «Парку Феникса», древнеирландской крепости и нормандскому поместью XI столетия, монастырю рыцарей-иоаннитов, замку XVI века, крупнейшему парку-заповеднику Европы. Вместо всей этой пышной романтики — спокойный и скучный дом английского помещика. Ну и, конечно, потайная дверь и опиум в буфете. В том же 1864 году, словно только подобного заказа и дожидался, Ле Фаню заканчивает «Дядю Сайласа». И попадает в мир гораздо страшнее того, в котором он жил прежде.

«Сенсационный роман», вошедший в моду к середине века, сосредотачивался на тайнах, преступлениях, заговорах и интригах. Просвещенный читатель с удовольствием погружался в трущобы дна, заглядывал в тюрьмы и воровские притоны, читал биографии знаменитых преступников. Собственно, мода началась еще в XVIII веке, с Дефо, бойко сочинявшего «исповедь» куртизанки и «признания» приговоренного убийцы. Разница в том, что теперь зло проникает в великосветскую гостиную, в мирный дом сельского священника и сквайра, в контору делового человека, в кабинет врача и даже в детскую. Ле Фаню был среди тех, кто совершил этот переворот. Всего восемь лет проработал он в этом жанре — с 1864-го и до своей смерти в феврале 1873-го. Этого было достаточно, чтобы имя его стало в один ряд с именем Диккенса, который им восхищался, и Коллинза, с которым его сравнивали.

Почти одновременно в шестидесятые годы Диккенс, Ле Фаню и Коллинз пишут романы, где налаженный и добропорядочный мир смыкается с миром тревожным, психологически неустойчивым, греховным, отвергнутым. Человеку постоянно приходится сталкиваться с тем, о чем он не хотел бы знать, но как раз нежелание знать и приводит его на грань гибели, к душевному разладу или к реальной угрозе для его физического существования.

Благополучная, процветающая страна. Самая свободная, самая просвещенная и богатая, с наилучшими законами. Многовековые традиции и совсем недавние великие победы. Укоренившаяся трудовая и деловая этика. Добропорядочность, возведенная в норму жизни. Широко распространенное образование, умные женщины, помогающие мужьям, воспитывающие детей и находящие при этом время говорить о литературе и писать самим.

200 преступлений, за которые законом предусматривается смертная казнь. Миллион вымерших от голода ирландцев. Детский труд — с четырех, с пяти лет. Работные дома. Это участь бедняков. Но и в своей джентльменской среде — подделки завещаний, борьба за наследство, мошенничества и бесконечные судебные проволочки. Долговые тюрьмы. Тщательно скрываемые «позорные пятна». Замужняя женщина — та самая, образованная, тонкая натура, — не имеющая права распорядиться и пенсом из своих денег, разъехаться с мужем, принимать решения о судьбе своих детей. Дети, отданные на произвол учителей и гувернанток или в частные школы, на телесную расправу.

Две темы постоянно тревожат Ле Фаню, и к ним он возвращается в каждом романе этого плодотворного периода: происхождение зла и беспомощность жертвы. Происхождение зла — поскольку дьявол больше не является извне, с рогами и копытами. Он — рядом. Он — внутри. И беспомощность жертвы тем страшнее. Чаще всего на роль жертвы обрекается молодая девушка, которую обманывают, запугивают, покушаются убить или запереть в сумасшедшем доме ради ее наследства или приданого. Но это лишь образ той беспомощности, которую испытывали все. Общее бремя неуверенности, тревоги, вины перекладывалось на плечи создания «невинного, слабого и чувствительного». Удивительно ли, что образованные и обеспеченные викторианки страдали душевными расстройствами, доходили до клинического помешательства и мании самоубийства, умирали в тридцать с небольшим лет, как Сюзанна Ле Фаню? Героиням Уилки Коллинза и Ле Фаню удается спастись, но финал романа, как правило, окрашен в минорные тона. Слишком много сил потрачено, слишком мало осталось для жизни, помыслы уже обращены к будущему, загробному существованию. Те же, кто поэнергичнее, — уезжают. Эмигрировала ближайшая подруга героини-рассказчицы «Дяди Сайласа», покидают страну персонажи «Новой Магдалины» Коллинза. Прочь из Англии, прочь из этой жизни. Но ведь многие не имеют возможности бежать. И в первую очередь не может убежать от себя отрицательный герой. С тех пор, как он перестал быть «страшным иностранцем» или выходцем с того света, наиболее мучительной темой стала тема жертвы-злодея, несущего смерть и мучения другим, но в первую очередь — гибель себе самому.

Что движет дядей Сайласом? Опиум? Религиозное помешательство? Безумная и порочная любовь к сыну, которого он с детства исковеркал, превратил в чудовище? Маниакальная уверенность в себе, в праве на компенсацию или месть за какие-то им же придуманные обиды? Закоснелый грех? Случай, давший ему сообщника и соблазнителя? Ошибки молодости, постепенно выстроившиеся в нерасторжимую цепь? Страх перед наказанием? Презрение к людскому суду? Многолико и с трудом поддается диагностике зло, которое выросло из обещания добра. Ужасный старик, каким стал красивый, всеми любимый, талантливый, с надеждами и честолюбием смотревший в будущее юноша с давнего портрета.

Когда к древу готического романа прививали рационализм, полагали таким образом смягчить и приручить зло. Книги Анны Рэдклифф заканчивались добросовестным разъяснением того, каким образом некоторые спецэффекты были подстроены, а что-то привиделось расстроенному воображению. Помогло, однако, ненадолго. А когда страхи вернулись, оказалось, что прогонять их уже некому. Ужас стал обыденным. Из прежних веков, из далекой Италии, из поверий неграмотных крестьян он вошел в повседневную жизнь здравомыслящего англичанина. Если призадуматься, разве легче от того, что мертвецы не оживают, дьявол не рыщет вокруг, вампир не караулит по ночам, от того, что неотступный ужас — плод расстроенного воображения, фантом нечистой совести? Викторианский человек носил множество бесов в своей груди.

Сюжетом страшных книг (да и вообще большинства романов середины XIX века) становится сумасшествие или преступление, причем все фазы преступления — искушение или отупление чувств, агрессия или утрата воли, с которой совершается дурное дело, сам акт (в такие моменты на страницах вполне реалистичного романа — у Диккенса, например, — прорывается знакомая «готическая» или «мистическая» интонация), муки совести, страх перед разоблачением — изучаются как тяжелое психическое состояние. Особый мучительный интерес вызывало самоубийство — преступление, в котором человеческому правосудию уже нечего делать, поскольку злодей и жертва совпали, преступление самое загадочное и пугающе-притягательное, ибо пуще всякого врага человеку надлежит бояться самого себя. Большинство самоубийств и душевных расстройств приписывалось «наследственной тяге к самоубийству», с успехом заменившей в викторианском обществе родовое проклятие, и «религиозной меланхолии», то есть страху перед вечными муками, без надежды на спасение.

Самоубийство, попытки духовидения, доведение до самоубийства, частная психиатрическая лечебница и снова самоубийство — восемь последних лет Ле Фаню пишет по роману, по два романа в год, не считая десятков «рождественских рассказов» для своих изданий и для неизменно его печатающего Диккенса. Было бы несложно собрать эти истории по тематическому принципу, как это сделал за него спустя полвека P.M. Джеймс, но Ле Фаню в итоговом своем сборнике 1872 года соединяет пять новелл настолько разных, что на первый взгляд скрепляет их только личность рассказчика, доктора Гесселиуса.

Рационалистическое общество от веры обращается к науке, и на место изгонявшего бесов священника Парселла призывается врач, специалист по духовным явлениям, однофамилец и единоверец известного сведенборгианца. Друзья Ле Фаню долгое время опасались, как бы увлечение таинственным и тоска по умершей супруге не подтолкнули писателя в объятия одной из многочисленных в ту пору полунаучных-полумистических сект, к спиритам или последователям рационального духовидца XVIII века Сведенборга. Спиритов Ле Фаню высмеял в одном из романов, но сведенборгианцы у него — и доктор Брайерли в «Дяде Сайласе», и тот же Гесселиус — положительные персонажи, стоящие на стороне сил разума и добра, хотя автор и не проявляет особого желания подробнее рассказать об их внутренней жизни. Скорее принадлежность к этому течению — некая характеристика порядочного и притом рационального человека. Это религия врача, исследующего «сокровенные тайны нашего двойственного состояния и его промежуточных форм», как выражается в одном из своих трактатов «Гесселиус». Сам Ле Фаню предпочитал говорить о «той тревожной дымке неточности, которая окружает реальность».

Пять странных случаев, подобранных коллегой и секретарем Гесселиуса (как и Парселл, Гесселиус — «посмертный рассказчик»), составили сборник «В зеркале отуманенном» («In а Glass Darkly»). Слова апостола Павла: «Теперь мы видим как бы чрез зеркало, в намеке, тогда же — лицом к лицу», — переводились и перетолковывались по-разному, до такой степени по-разному, что на этом различии непримиримо расходились существенные культурные явления и целые конфессии. Отечественное «сквозь тусклое стекло, гадательно» не предполагает особой пользы от всматривания в это «стекло». Греческий подлинник и точный его латинский перевод — «через посредство зеркала в энигме» («энигма» — не смутная загадка, а эмблема, символ) — указывали путь от познания мира, творения, к Творцу, чем и вдохновлялась средневековая схоластика и педагогика, жадно искавшая знаний и встраивавшая любое знание в небесную иерархию. Библия короля Иакова в начале XVII века породила более похожий на православный вариант «through а glass darkly» — снова темно и смутно.

Процесс познания у апостола тройственен: те двое, что «лицем к лицу», и посредник между ними. Свихнувшийся рационализм XIX века то проходит зеркало насквозь — и Алиса выходит в «мир наоборот», — то сосредотачивает взгляд «в зеркале», на поверхности, ничего уже, кроме самого зеркала, не ища. Но почему же так неизбежно сводятся все отношения к безысходной двоичности: или граница отменяется, проваливается, или исчезает другое Лицо и остается одно лишь зеркало? А ведь в нашем мире пара неустойчива, шатка, и очень скоро человек перед зеркалом останется наедине с собой — отнюдь не тем собой, который «лицем к лицу», то есть образ Божий, а наедине с «внутренним зрением», заглянувшим куда не след.

Что уж там видел Ле Фаню, склоняясь над зеркалом отуманенным, над трещиноватым стеклом из разнородных осколков? Могучий писательский инстинкт подсказал собрать именно разнородные осколки, не оставлять персонажей и читателей наедине ни с «внутренним зрением», как в первых трех рассказах, ни с человеческим коварством и «промежуточными формами существования», как в двух больших новеллах, завершающих сборник. Жанровые несовпадения, перепады интонации, сюжетная пестрота: «Зеленый чай» составлен из писем доктора Гесселиуса, который в данном случае является непосредственным участником событий в качестве лечащего (и потерпевшего неудачу) врача; два схожих случая представлены отчетами очевидцев, наблюдавших за происходящим со стороны; новеллы поданы от первого лица. Сложная литературная игра, от которой в любой момент можно отказаться: целая цепочка «посредников» — от свидетеля к его знакомому, от того к доктору Гесселиусу и к секретарю — выстраивается для более-менее «естественных» событий, оговаривается необходимость переводить письма с французского и немецкого, сообщается об утрате более полной рукописи, приводится часть научного комментария и так далее, зато новелла о вампире, единственная целиком и полностью «сверхъестественная», выкладывается «по зрелом размышлении» безо всяких вступлений, «исключительно ради развлечения публики». Деликатно, мягко напоминает нам автор об истинном предназначении своих книг — развлекать, а не раскрывать тайны.

Литературная игра составляла его жизнь. Автор охотно поворачивается к нам всеми гранями своего таланта: вот вам история про вампиров; а вот историческое приключение; а вот следующий по пятам дух мести; а не хотите ли прозаическое объяснение «внутреннего ока» — чаю зеленого надо пить поменьше. Формально эти осколки скрепляются обширными интересами и познаниями «собирателя» Гесселиуса, на самом же деле Ле Фаню возвращается к самым важным для него сюжетам, и это его личность скрепляет весь сборник — свою, а не Гесселиуса, многоликость и единство творческой памяти показывает он нам напоследок.

Специально для сборника написана «Комната в гостинице „Летящий дракон“» — приключенческий роман в миниатюре, напоминание о том вальтер-скоттовском жанре, от которого с сожалением пришлось отказаться. «Кармилла», незадолго до того опубликованная в другом сборнике и осознанно перенесенная в итоговый, — красавица-вампир, вампир женского пола, образ, на который он имел приоритет благодаря написанному четвертью века ранее «Спалатто». Ле Фаню хорошо понимал, что создал, как теперь бы сказали, «бренд».

Он основательно переделывает «Происшествие на улице Онжье» и получает «Судью Харботтла», многими реалиями и намеками связанного с «Домом у кладбища», одновременно с которым был написан тот ранний вариант. А рассказ «Watcher» («Наблюдатель») практически не меняется, если не считать заголовка — «The Familiar».

Familiar — член «фамилии», то есть близкий друг, родственник, частый посетитель. А еще — животное-талисман, ангел-хранитель в образе домашнего животного. Хорошее такое многослойное название. Зловещая ирония — губительный оборотень вместо животного-покровителя. Намек на «скрытый позор»: преследователь связан с жертвой непризнанными родственными узами. Но и «частый посетитель», «завсегдатай» — не чуждый — по крайней мере для автора — смысл. Без маскировки, без подстановки реалий и ненужных объяснений он вставил в сборник 1872 года рассказ 1851-го — рассказ тех счастливых времен, когда так легко казалось бродить по улицам города и сочинять. Этот рассказ переслал Гесселиусу ирландский священник — с другой фамилией, но тот же отец Парселл. После десятилетия «реалистических романов» о современной жизни в английском пейзаже Ле Фаню облетает те страны, куда влечет его свободная фантазия, — Франция, коварство и любовь! таинственная Штирия, приют вампиров! (удивительно ли, что герои-рассказчики новелл так молоды и легковерны?), — и возвращается в родной город. В тот Дублин, который он любил более всего, — в Дублин до его рождения, город-призрак, очертания которого Ле Фаню прозревал сквозь современные стены.

«Он достиг уже той безлюдной улицы, где над фундаментами едва возвышались незаконченные стены будущих домов».

Это было прощание. Он исписывал блокнот за блокнотом, почти не вставая с постели, как вспоминает его сын, галлонами поглощая тот самый вредоносный зеленый чай. Он знал, что настала пора уходить, и роман, законченный в том же году, озаглавил «Желая смерти». Расставался без горечи. Собирая прощальный свой сборник, в последний раз, украдкой, «князь-невидимка» тенью скользнул по улицам Дублина.

Л. СУММ

«Дом у кладбища» {1}

Роман

Пролог

ДЕРЕВЕНСКИЕ ТОЛКИ

С вашего позволения, нижеследующие главы мы посвятим описанию событий, происходивших в Чейплизоде{2} лет сто назад. За сотню лет, что и говорить, немало утекло воды, ныне и мода другая, и обороты речи приняты иные, чем прежде. Табака в наши дни не нюхают, волос не пудрят, саки{3} и пасьянсы канули в Лету — и все же мужчины и женщины каковы теперь, таковыми были и век назад — это вам подтвердит (если пожелает) любой человек в почтенных летах, вроде вашего покорного слуги, которому довелось в свое время наблюдать арьергард старой гвардии, спешивший вдогонку остальному войску{4}, а также и вести с ним беседы.

В те дни старый Дублин мог по справедливости гордиться приветливым, ласкающим взгляд обликом своих предместий; Чейплизод же превосходил красотой едва ли не все прочие. Берега и долина Лиффи были покрыты садами и могучим старым лесом; лишь кое-где выстроившиеся по-военному в рад тополя вносили в эту живую, красочную картину немного порядка. Главная улица, с ее старыми домами, островерхими крышами и цветными парадными дверьми, излучала дух веселья и гостеприимства. Сразу позади заставы, там, где дорога сворачивала к возведенному на опорах мосту, который соседствовал с мельницей, первой встречала визитеров из Дублина гостиница под вывеской «Феникс» — также старинная и также весьма располагающая на вид. В задней гостиной «Феникса» регулярно в пять часов пополудни вкушали обеденную трапезу «Олдермены Скиннерз Элли»{5} — это был истинно консервативный клуб, зародившийся еще в прошлом столетии, во времена якобитских войн{6} (он объединял в себе сапожников, или портных, или франкмасонов, или любителей музыки). Здесь, в просторной, обшитой деревянными панелями комнате, они и восседали под покровительственным взором «великого и доброго короля Вильгельма»{7}, красовавшегося — при мантии, Ордене Подвязки{8}, парике и скипетре — над каминной полкой. В большом окне-фонаре, расположенном напротив камина, виднелся мирный и радостный пейзаж: река, нарциссы, пышная листва. В восхитительные летние вечера в гостиной неумолчно звучали шутки, задушевные разговоры, песни и мудрые речения. Увы! Давно уже ничего не осталось ни от гостиницы, ни от ее посетителей — все развеялось словно дым — тень дыма — пригрезившаяся тень дыма.

Недавно был разрушен «Дом Лосося», стоявший в другом конце главной улицы, — его называли так из-за вывески, в геральдике которой присутствовало изображение этой благородной рыбы. Он и два других здания были развернуты под прямым углом к дороге, в направлении Дублина, и смотрели фасадами на что-то вроде небольшой площади. Между площадью и садом, что граничил с насыпью на речном берегу, оставалось еще достаточно места для тракта и для Мартинз-роу. Так вот, «Дома Лосося» более не существует. Не то чтобы я в этом кого-нибудь винил. Допускаю, что дом насквозь прогнил и вот-вот оттуда сбежали бы даже последние квартиранты — крысы. Он, как выразился один из актеров по поводу слома Олд-Друри{9}, был снесен, дабы избежать неудобств, связанных с его самопроизвольным падением. Примите, однако, во внимание, что имеете дело с ворчливым, но безобидным старым хрычом, которому ненавистны всяческие перемены и который предпочел бы, чтобы все оставалось так, как есть сейчас, пока неизбежная великая перемена не постигнет его самого. Что поделаешь, если лежит у меня душа к местам, знакомым с детства, и к непритязательным памяткам прошлых поколений, — так уж дозвольте мне немного побрюзжать по поводу нынешних домовладельцев, поскольку они усвоили себе вкус к перпендикулярам, параллелям и бесцветному новомодному кирпичу и не склонны церемониться со старыми постройками.

Была еще деревенская церковь с башней, от основания до верхушки покрытой темной, шелестящей массой плюща. Но где же, скажите, каменная доска с высеченным на ней королевским гербом, что помещалась над порталом, где искать ныне это свидетельство былого вице-королевского статуса храма?{10} А куда исчезла высокая церковная скамья — там, на внушающем некоторый трепет удалении от прочих прихожан, восседали лорды-наместники Ирландии{11}, в золотых кружевах, в париках, напоминающих грозовую тучу? Здесь очередной лорд-наместник выслушивал проповедь (сугубо каноническую), не забывая то и дело подносить к носу щепотку французского табаку; затем он обходил почетный караул, состоявший из солдат Королевской ирландской артиллерии, казармы которых помещались напротив, через дорогу; солдаты (в бело-красно-голубой придворной униформе, с косицами, в треуголках) брали на караул, звучала барабанная дробь; наместник садился в карету с гербом, запряженную шестеркой лошадей (таким позавидовала бы и Золушка), ливреи форейторов сверкали ярче мундиров солдат, и наконец великолепный выезд удалялся по пыльной, палимой солнцем дороге.

Здесь же заседала церковная комиссия{12}. Башня, правда, сохранилась, наполовину утратив свой древний наряд из плюща, но само церковное здание заменено новым, и мне (а со мной, возможно, и еще кое-кому из стариков) не хватает старомодных прямоугольных скамей, где, по традиции, каждому из видных семейств, а также высших должностных лиц городка и окрестностей было отведено особое место; тоскую я и по вычурным неуклюжим пюпитру и кафедре, и от сознания, что потеряны все эти вещи давно и навсегда, они становятся мне еще дороже. Остается гадать, куда подевались ярко-голубые таблички арочной формы, на которых высокими золотыми буквами во времена королевы Анны{13} были выписаны десять заповедей (таблички эти помещались по бокам главного престола, обнесенного высокой тонкой оградкой); я недосчитываюсь еще полусотни предметов, которые в дни детства казались мне вечными, как земная твердь, и священными, как Небеса.

Что же до казарм Королевской ирландской артиллерии, до больших решетчатых ворот, за которыми на берегу реки помещался плац, и всего остального, то их, думаю, поглотила земля, а вернее, мрачная гигантская фабрика, которая плюется паром, скрежещет колесами и испускает клубы черного дыма, — она заполонила ныне чуть ли не весь Чейплизод, и, кроме нее, местным жителям нечем похвалиться.

Былые знакомые лица — уцелевшие старые дома напротив фабрики — взирают своими стеклянными глазами на непривычное окружение жалобно и неприкаянно. Лет девяносто-сто назад все здесь выглядело совершенно по-иному!

Где ныне мельница, что стояла у моста, этот хозяйственный придаток городка? В детстве я любил ее: вид у нее был грустный и ветхий, а из сумрачных, туманных внутренних пространств доносился стук, непонятным образом звучавший в такт жужжанию мельничного шлюза. Ее больше нет, я в этом не сомневаюсь: то безобразие, что стоит на ее месте, не имеет ничего общего с почтенной подругой моего детства.

Но, сколь бы ни было безгранично ваше терпение, мой снисходительный читатель, злоупотреблять им я не собираюсь: чего ради вам тратить летний день на прогулку по старому поселку, изуродованному и жалкому, где небеса застит фабричная копоть? Но прежде чем обратиться к нему спиной, удостойте хотя бы одним взглядом наше главное деревенское дерево: могучий неохватный вяз. За последнее столетие он не подрос ни на дюйм. Могу утверждать со знанием дела, что минувшие полвека не состарили его нисколько. Он тот же, что и раньше, и, однако же, сделался в родных краях чужаком: его окружает новый, неузнаваемый Чейплизод — деловой и безрадостный; и старик слушает (так мне кажется) вечное бормотание реки и мечтает о давно ушедших временах и людях. А ведь тебе тоже есть что поведать, одинокий, всеми забытый мудрец; пусть бы только ветер, подобно тростнику, разгласившему тайну Мидаса{14}, разнес твои слова по окрестностям.

Столетие назад Чейплизод переживал свой расцвет. О тех днях, ярких и захватывающих, идет добрая слава, она мне дорога, и я забочусь о сохранении немногих памятников, что после них остались, но признаюсь вам на ушко: ничего нет приятней, чем читать книги и мечтать о былых временах, но жить веком ранее я бы не пожелал. И все же в моем воображении давно уже проплывают, сплетаясь и сменяя друг друга, картины прежней жизни; мне грезятся кровожадность и неистовство, гостеприимство и радушие; былое варварство смягчено дымкой времени и окружено неким ореолом. Эти видения напоминают мне раскаленные угольки в камине, я люблю блаженно наблюдать их в зимние сумерки, удобно устроившись в кресле и подперев седую голову рукой, а они все меняют очертания и беззвучно нашептывают свои «зимние сказки»{15}.

Когда ваш покорный слуга и рассказчик этой истории Чарлз де Крессерон{16} был четырнадцатилетним мальчуганом (а в каком году это было — не важно, скажу одно: давние события помнятся мне яснее, чем то, что происходило на прошлой неделе), случилось ему (к его радости) во время каникул приехать на недельку в Чейплизод к своему добрейшему дядюшке и крестному отцу, который служил здесь помощником приходского священника. На следующий день после его, а вернее моего, прибытия (возвращусь-ка я, с вашего разрешения, к рассказу от первого лица) внимание всех местных жителей было привлечено к погребению одной старой леди. Покойница (фамилия ее была Дарби) долго добиралась до места своего последнего приюта: похоронные дроги неспешно проделали путь, который начался в Лиснабейне, графство Слайго{17}, и закончился на чейплизодском кладбище. Определить место для погребения не составило труда: семейство покойной имело наследственные права на некий клочок церковной земли, каковой можно назвать скорее не пожизненным, а посмертным владением, и участок этот был отмечен большим плоским камнем, так что могильщик, Лемюэл Мэттокс, ни разу не сбившись с пути, проводил моего дядюшку прямиком туда, и дядя, человек беспокойного темперамента, легко убедился, что ошибки быть не может.

Дядя дал разрешение, и работа тотчас закипела. Не решусь утверждать, что мою тогдашнюю тягу ко всему мрачному разделяют все мальчишки на свете, знаю лишь одно: ничто я так не любил, как посещать кладбище, разбирать надписи на надгробиях, наблюдать за рытьем могил и слушать деревенские толки о покойниках.

Могила, вытянутая с востока на запад, была уже почти готова, но вдруг земля с северного края, где виднелся старый гроб, осыпалась, увлекая за собой бурый прах и перепачканные кости, а к ногам могильщика, несколько раз кувыркнувшись, лег пожелтевший череп. С этими находками Мэттокс обошелся как обыкновенно в таких случаях: осторожно поддел кончиком заступа и сложил наверху, в сторонке от большой кучи земли.

— Силы небесные! Ну и досталось же ему! — произнес молодой Тим Моран, поднимая череп и оглядывая его со всех сторон.

— Дай-ка сюда, Тим, ну же, я хочу посмотреть, — вскричали двое-трое вмиг собравшихся зевак.

— Э! Да его убили, — заключил один из них.

— Кто-то здорово над ним поработал! — подхватил второй.

— Погиб на войне, не иначе! — добавил третий.

— Бедняга отдал концы не сходя с места, с такими ранами не живут, — изрек Тим.

— Дырка от пули, — заметил кто-то, просовывая палец в аккуратное круглое отверстие размером в полпенни.

— А тут две трещины, глядите! Укокошили, как пить дать!

— С чего ты взял, что их две? Хотя нет, твоя правда, две!

— Не иначе как его огрели кочергой.

Мэттокс проворно вскарабкался наверх, завладел черепом и стал вертеть его в руках. Но хотя он был уже далеко не юноша, ничего подходящего к случаю ему вспомнить не удалось.

— А может, это тот самый матрос, которого пристрелили в прошлому году за то, что он ударил капитана? Как по-вашему, мистер Мэттокс? — предположил один из присутствующих.

— Нет, матроса погребли к северу от церкви, беднягу, — отозвался Мэттокс, не сводя глаз с черепа. — Опять же это и не адвокат Галлагер… его еще убил на дуэли полковник Рак — попал прямо в голову… Но это не он, быть того не может.

— Отчего же не он?

— Чем угодно поклянусь, что не он, а тем паче не матрос. Глядите сами: земля здесь сухая. Вот там, на дне ямы, гроб старого Дарби — цел-целехонек, хоть пляши на нем, а ведь когда еще его закопали, аж в девяносто третьем году. А теперь смотрите на тот гроб, откуда выкатился череп. Что от него осталось? Одна труха.

— А ведь верно, так оно и есть.

— Дело ясное, этот гроб лежал в земле добрых три десятка лет, а то и больше.

Как раз в это время показалась высокая тонкая фигура помощника приходского священника. Длинные худые ноги моего добрейшего дядюшки, облаченные в черные шерстяные чулки и бриджи, с осторожностью ступали меж могил. Собравшиеся приподняли шляпы, Мэттокс спрыгнул обратно в яму, а дядя изобразил на лице что-то вроде печальной улыбки, поскольку всякое другое приветствие казалось ему неуместным в этих торжественно-мрачных пределах.

Дядя имел обыкновение чрезвычайно деликатно обходиться с костями, по несчастной случайности попавшими под заступ могильщика. Он, бывало, не сходил с места, пока, после чтения заупокойной, потревоженные останки не водворялись со всей возможной бережностью на прежнее место. Нередкие в подобных случаях проявления легкомыслия и праздного любопытства он неизменно пресекал, для чего достаточно оказывалось внушительным тоном произнесенного упрека. Посему неудивительно, что при появлении дядюшки зеваки, как говорит ирландская пословица, «уронили, словно горячую картошку», свою занимательную находку, а гробокопатель с изрядным проворством схватил в руки заступ.

— О, дядя Чарлз! — сказал я, хватая дядюшку за руку и увлекая его поближе к могиле. — Посмотри, что за диковинный череп! Он пробит пулей, а вдобавок его еще раскроили кочергой.

— Мальчик верно говорит, ваше преподобие, этого парня, кто бы он там ни был, спровадили на тот свет дважды… упокой Господи его душу.

Мэттокс с самым что ни на есть благонравным видом выбрался из почти что готовой могилы, поднял побуревший череп (не забывая при этом о надлежащей почтительности) и стал осторожно его поворачивать перед глазами собеседника. Дядя, не подходя ближе, созерцал находку с видом печальным и устрашенным.

— Ты прав, Лемюэл, — заговорил он, по-прежнему не выпуская моей руки, — несчастный пал жертвой убийц, сомневаться не приходится. Ему нанесли два сокрушительных удара и к тому же прострелили из ружья затылок.

— Никак не из ружья, сэр. Дыра, я вижу, размером с картечь, — раздался из-за дядиной спины грубый, резкий голос.

Это вмешался в разговор старик военный; он был в треуголке, какие носят отставники, гамашах и длинном старомодном сюртуке красного цвета; на губах ветерана играла едва заметная мрачная усмешка.

Вздрогнув, я отошел чуть в сторону, чтобы уступить незнакомцу место подле дяди, не без расчета, что он, быть может, способен пролить свет на историю примечательной находки. Единственный находившийся на виду серый глаз старика походил на крысиный, второй прикрывала черная нашлепка, на лбу алел глубокий косой шрам, уходивший под упомянутую нашлепку. На багровом лице незнакомца выделялся особенно густой окраской бесформенный кончик носа, возле него виднелась большая бородавка. Оглядывая старика, я обратил также внимание на большую прогулочную трость, которую тот держал на плече. В облике незнакомца мне почудилось пугающее, но притом карикатурное сходство со старинным портретом Оливера Кромвеля{18}, который висел в гостиной моего деда, убежденного вига.

— Так, по вашему мнению, это не пулевое отверстие, сэр? — тихим голосом отозвался дядя и коснулся своей шляпы: происходя из семьи, принадлежащей к военному сословию, дядя неизменно проявлял крайнюю почтительность при встрече с любым армейским ветераном.

Старый солдат приветствовал его в ответ, а затем промолвил:

— Осмелюсь сказать, сэр: ясное дело, нет.

— Тогда что же это по-вашему, уважаемый? — в качестве профессионала и человека авторитетного задал вопрос могильщик.

— Трепан, — небрежно бросил в ответ старый чудак таким тоном, словно отдавал команду «смирно!» совсем зеленому новобранцу, не поворачивая головы, а лишь на миг скосив в его сторону свой серый глаз.

— А не знаете ли вы, кому принадлежал этот череп, сэр? — спросил священнослужитель.

— Отчего же не знать — знаю, — отозвался ветеран все с той же странной улыбкой, а затем вызывающе обратился к могильщику: — Вы здесь, приятель, главный по могилам. Как на ваш взгляд, долго ли этот череп гнил там, внизу?

— Порядочно, приятель, но не дольше, чем вы ходите здесь, наверху.

— Тут вы правы, спорить не буду, мне ведь довелось провожать его в последний путь. — При этих словах старый воин взял череп из рук могильщика. — И скажу еще вот что: кое-кто на тех похоронах не уронил и слезинки, ха-ха-ха!



Поделиться книгой:

На главную
Назад