Все было как задумано. В больнице нам выдали два халата, и я превратилась во врача-физиолога, спутницу Нонны Адамовны. Молодые врачи приготовили для консультации спорных и трудных больных… Мы ходили из палаты в палату. Мы видели устремленные на нас с надеждой и ожиданием глаза.
Тут были лесорубы, зверотехники, учителя, доярки, школьники. В историях болезни отражалась история района, его населения. Специфика его профессий.
Мужчины улыбались виновато, стесняясь своей немощи. Спокойно обнажали грудь пожилые женщины. Девушки прикрывались руками и ежились, как от холода. Некоторые лежали подолгу, как тот мальчик – детдомовец Коля. О нем говорили как о сыне, с тревогой, почти с отчаянием.
Мне запомнилась нервная женщина лет тридцати, с инфантильными сиреневыми бантиками в волосах. Она болеет ревматизмом, к тому же страдает обмороками. Нонна просматривает историю болезни, потом обследует больную. Происходит такой диалог:
Нонна. Давно вы едите глину?
Больная. Года три. Или четыре.
Нонна. Сами додумались? Или кто-нибудь научил?
Больная. Показал кто-то. Мне понравилось. И с тех пор ем. Где увижу – отколупываю…
До сих пор слышится спокойное, без юмора в голосе: «Давно вы едите глину?»
– Возможно, недостаток железа, – говорит Нонна в ординаторской. – Попробуйте железистые препараты. А какой у нее гемоглобин? А роэ? Что-то высоковато. Вообще у многих роэ повышено. Какая у вас в лаборатории температура воздуха? Не слишком жарко? Это может влиять.
У меня тоже есть вопросы. Но они не медицинского свойства.
Мне хочется спросить у Геннадия Сергеевича и Марии Васильевны, не грустно ли им будет уехать отсюда через год навсегда, бросить – простите, передать – своих больных новому, едва оперившемуся врачу. Мне хочется спросить, неужели никому никогда не захотелось остаться в этом милом северном городе после трех положенных лет? Неужели есть что-то более ценное для врача, чем ощущение своей необходимости?..
«А научная работа?» – скажут одни. «А духовный рост?» – спросят другие.
Полноте, так ли уж всех тянет в науку? При современной постановке работы – всесоюзных совещаниях, институтах усовершенствования врачей, медицинской литературе – есть полная возможность идти в ногу со временем, оставаясь врачом в маленьком городе.
А духовный рост? Это уж наверняка личное дело каждого. В конце концов каждый из нас живет в своей Деревне. Большая она или маленькая, но она все равно ограничена кругом наших дел и забот, кругом наших знакомств и интересов. Сразу на всех свадьбах не погуляешь!
Но я врач-физиолог, и я молчу. Невысказанные слова томят меня. И уже тяготит затеянная игра. И все же я не выдерживаю.
– Как вам здесь живется, Геннадий Сергеевич? Скучновато?..
Он пожимает плечами. За него отвечает Мария Васильевна:
– Некогда скучать. Вы же видели – в поликлинике тридцать человек на прием, да еще вон электрокардиограмм полная сумка. Буду дома сидеть, расшифровывать… Тут не то что скучать – вздохнуть некогда! Вся надежда на Нонну Адамовну. Обещает нам две положенные едини цы отхлопотать. Обещаете?
– Беспременно, – говорит Нонна. Она курит. Выпустив струйку дыма, провожает ее глазами. Ей ли спрашивать, как ребятам живется. Их жизнь это ее молодость. Заонежье. Глушь. Неопытность.
– Поначалу скучновато, а потом ничего, адаптируешься…
Это Геннадий Сергеевич. Мой вопрос как будто сейчас только дошел до него.
Значит, адаптируетесь, Геннадий Сергеевич! А не лучше ли сказать – привыкаешь?!
Я врач-физиолог, и я молчу. Не выступаю в защиту русского языка. Не обнаруживаю себя. Но как надоела мне эта игра!..
В детстве, в годы войны, поступив в новую школу в новом городе, я придумала себе новое красивое имя. Первые несколько дней это было занятно. Потом надоело. Потом стало раздражать. Потом – я стала неистово скучать по своему настоящему имени. Как будто с ним было что-то потеряно и мне предстояло это вернуть. К счастью, в то неусидчивое военное время люди часто меняли адреса. Меня перевели в другую школу, и мое имя вернулось ко мне.
Теперь, в Олонце, среди медиков, я чувствую нечто похожее: желание кончить игру и стать самою собой.
Первый день декабря заставил вспомнить о марте. Звездное утро, с поздним лимонным рассветом, обещающим солнечный день. Скрип снега, щебетанье птиц, голубые тени от деревьев и домов. Сверкающая черной водой река.
Спрашиваю у дежурной гостиницы, как мне найти музей.
– А чего его искать? Он близко тут, милая, говорит она. – Сейчас через мост и по Мегреге пойдете…
Я жду, что сейчас последует «дак», но дежурная умолкает. Ну, что ж, пойду-дак.
Деревянное здание смотрит окнами на реку. На нем много табличек – «Музыкальная школа», «Библиотека», «Музей». Вход в музей наверху, напротив лестницы, ведущей круто на второй этаж. Поднимаюсь, дергаю дверь.
Закрыто.
Только теперь замечаю табличку – по средам музей с двух. Неудача…
Чтоб убить время, захожу в библиотеку. Здесь горит электричество и сумрачно от длинных стеллажей. И характерный запах старых книг, похожий на запах шоколада. Худенькая сероглазая женщина заведует абонементом.
– У нас ваши книги есть, – говорит она и приносит две книжки. Одна без супера – потерялся, у другой вид тоже весьма потрепанный.
– Еще две сейчас на руках, а две украли…
– Ну, это высшая похвала, – говорю я, и мы смеемся.
Мои книги возвращаются на полку и теряются в бесчисленном строю своих однополчан.
– Абонемент у нас две тысячи, – рассказывает Наталия Дмитриевна, – из них триста – передвижка. Основные читатели – молодежь от семнадцати до двадцати семи. Что читают? Приключенческую, научную фантастику. Военные мемуары. Девушки и женщины – о любви. Пожилые люди – классику…
– Немножко я обижаюсь на нашу интеллигенцию, – говорит Наталия Дмитриевна. – Мало читают! Есть, конечно, хорошие читатели. Например, Сидорова, секретарь райкома по пропаганде. Врачи некоторые – доктор Гробов, хирург (она называет фамилию Геннадия Сергеевича). А вообще мало читают. С рабочими не сравнишь!..
– Но, может быть, у них своя домашняя библиотека, – говорю я. – Просто покупают книги сами…
– Может быть, – говорит Наталия Дмитриевна с сомнением в голосе.
– А Прилукин?
– Дядя Музей? – Она смеется. – Берет иногда историческую литературу, журналы. Вот жена его, та действительно читает. А Прилукин фанатик, понимаете? Дядя Музей. Лучше о нем не скажешь…
Брожу по городу. Солнечно, скользко. Густо зеленеют стройные елки, под ними открывшийся в оттепель клин по-летнему зеленой травы. Что-то вроде лодочной станции и летнего кафе. Все в снегу.
Летний Олонец мне не знаком, и под слоем снега ничего мной не угадывается. Но и на виду осталось достаточно. Торчат из воды сваи бывшего моста. Белый дым стоит над крышами в синем небе. И я опять вспоминаю Сибирь, эвакогоспиталь 12–29 и своих первых читателей – раненых.
Моих книг еще не было тогда на полках, мне было пятнадцать лет, я работала в библиотеке. И читатели для меня делились не на хороших и плохих, а на «ходячих» и «лежачих». Первые, стуча костылями и прихрамывая, приходили в библиотеку сами. Другие ждали меня в палатах, нетерпеливо повернув к двери измученные желтые лица. Некоторые просили, чтобы я почитала вслух.
И все они, молодые и старые, хотели читать про любовь, хотя женщин не было среди них, – а может быть, именно поэтому…
Потом моя библиотека тоже превратилась в палату. Раненых привезли ночью. Они лежали в коридорах, на полу, на топчанах, сколоченных наскоро.
Это был Сталинград.
– Сестренка, – неслось с топчанов и носилок. – Найди что-нибудь… про любовь…
На верхней площадке лестницы мальчишки возятся с пулеметом. Это старый «максим» с пробитым ржавым кожухом. Мальчишки оттирают ржавчину, смазывают маслом. Их двое. Назову их условно Отличник и Двоечник. У Двоечника зеленые глаза, ушанка со свисающими тесемками деловито сдвинута на затылок, лицо вымазано рыжей смесью ржавчины и масла. Отличник ухитрился не запачкаться. Он ростом помельче Двоечника, круглолиц, нос у него пуговкой, а на носу аккуратные симметричные веснушки.
– Ребята, музей уже открыт? – спрашиваю я. Двоечник поднимает на меня зеленые прищуренные глаза: «Ну-у». Я перешагиваю через какие-то металлические детали и открываю дверь с надписью «Музей». Высокий немолодой человек в очках и черной рубашке возится у стенда, приспособляя что-то. Заметив меня, он выпрямляется. Руки у него тоже выпачканы маслом, как и у ребят на крыльце. Он здоровается кивком и неторопливо вытирает руки ветошью. На кого он похож? На сельского учителя? На механика?..
– Не понял, – выслушав меня, говорит он сухо. – Чем я могу быть вам полезен? Вы ищете интересных людей? Я не знаю, каких людей вы считаете интересными. Для меня человек может быть интересен, а для вас нет… Познакомить с музеем? – Его лицо слегка проясняется. – Это пожалуйста. Но сейчас я занят немного, осмотритесь пока сами. Тут, собственно, три зала в экспозиции. И еще запасник и гараж. В гараж я свожу, если у вас будет желание и время.
Он идет к мальчишкам, и я остаюсь одна в толпе экспонатов. Именно в толпе, потому что тесные комнаты музея – слово «залы» никак не подходит к ним – буквально ломятся от предметов русской старины.
Берестяные сапожки соседствуют здесь с угольным самоваром-кофейником, расшитый бисером кокошник со старинными монетами, медные ендовы с деревянными братинами, старинные кружева с черной клеенчатой сумочкой девушки-партизанки: такие сумочки назывались до войны весьма изысканно – ридикюль.
У меня разбежались глаза, как когда-то в детстве, когда бабушка открывала свой заветный сундучок со «старинными вещами», чтобы развлечь меня во время болезни. И мелькнула мысль, совсем такая же, как тогда в детстве, – что-нибудь выпросить! Увезти с собой! Этот самовар с двумя отделениями – для воды и сбитня! Или эту берестяную солонку!.. Неужели старик откажет? Или эту ендову из красной меди!.. Увезти! Удивить друзей! А потом? Потом поставить на видном месте и любоваться, пока не наскучит, испытывая временами гордость от того, что вот в твоем доме хранится вещь, которой от роду триста лет, а то и больше…
Чугунная пушка с латинской надписью – свидетельница войны со шведами. Винтовка Крымской кампании. Немецкие пробитые каски, термосы – трофеи последней Отечественной.
Мальчишки вкатывают станок «максима». Отличник безуспешно пытается приладить кожух, зато Двоечнику это удается сразу. В ушанке, съехавшей на затылок, сапогах гармошкой, перемазанный ржавчиной и маслом, он похож на чапаенка.
– Инвалид гражданской? – я киваю на пулемет.
– Он и в эту войну поработал, – говорит Прилукин, возникший за моей спиной. – Дети притащили.
– Его мой брат нашел, – охотно вступает в разговор Двоечник. – Он у бабушки в гостях был, в Пуськасельге. Деревушка такая маленькая. Там на краю домишко стоял заколоченный. Они, парни, дверь взломали, а там три скелета истлевших и два пулемета в окнах – ручной и этот, «максим»…
– Там наши держались до последнего, – вставляет Отличник. – А потом, когда кожух пробило, тогда все… Запасного не было-дак!..
– Запасного не было – ну и все! – Двоечник смотрит на пробитый кожух почти с отчаянием. Должно быть, он своим детским воображением постигает сейчас всю трагедию давней минуты – прямого попадания в кожух.
– Спасибо, дети, – говорит Прилукин. – Ветошь на месте? Можете идти. На сегодня все.
– За что спасибо? – удивляется Отличник.
– За что спасибо? – говорит Двоечник. – Завтра еще придем-дак.
– С чего начал? – Прилукин смотрит на меня поверх очков. – Начал с экспоната номер один. Вот этот совок. С него. Ходил, ездил по району. Бывал в домах. Просил, выпрашивал. И вот пять тысяч экспонатов. Разместить негде. Разве это экспозиция? Свалка. Теснота. Приезжали соседи, ленинградцы. Говорят: «Это хранилище, а не музей. Тут должен один экспонат лежать, а у вас их пять»… Почти все, что вы видите тут, – безвозмездные подарки. И экспонаты, и оборудование. Ковер на полу – подарок Петрозаводского оперного театра. Шкафы, стеллажи – столяра нашего, олончанина Петрова Ивана Васильевича. Сделал и от денег отказался. Вот, кстати, интересный человек, если вы хотите! Участник гражданской войны, медаль «За отвагу» теперь за нее получил, и мастер чуде-е-есный!.. А застеклил шкафы Видлицкий промкомбинат. Тоже бесплатно. Так что воистину народный музей!..
Входит группа школьников.
– Вы откуда, дети? – спрашивает Полукин. – Из Туксы? Вытирайте ноги, снимайте шапки. Начало осмотра в том зале…
– Извините, – говорит он мне, и я опять остаюсь одна.
Прилукин беседует со школьниками, чередуя русскую речь с карельской. Я слышу, как он говорит:
– Значит, приехали на осмотр в поликлинику и пришли в музей? Это хорошо. Ну, а что вы, дети, в музей принесли? Ничего? Ай-яй-яй! С пустыми руками пришли в музей! К нам так не приходят!..
Меня охватывает смущение. Вспоминаю свое первое желание – что-нибудь выпросить у старика! Унести!
Как могло оно возникнуть, такое желание? Не потому ли, что музей был особенный? Не похожий на те, где я бывала раньше?
Это был живой музей. Музей, куда не приходят с пустыми руками!.. Что же могу принести сюда я?..
Потом, уже в Москве, я получила от Прилукина письмо:
«Если вам думно что-то писать на эту тему, то напишите прежде всего в защиту всех собирателей, в защиту народных, районных музеев. Время не терпит, растет благосостояние людей, строятся дома, все старое уничтожается, а вместе с ним, очень часто, и ценные памятники истории (я говорю о музейных предметах). Значит, сейчас собирательство должно носить массовый и активный характер. Пройдут небольшие годы, и будет поздно…»
Письмо Прилукина заставило меня задуматься. Сколько маленьких личных музеев уничтожила война! Как опустошила города, разрушила дома, где люди жили годами. Где каждая вещь рождала цепь воспоминаний.
Многим ли удалось, оставив свой дом на пылающей земле, унести хоть что-то, прижав к груди! Как ветер, переметающий листья, так война метала людей по свету… А потом начался новый быт, на пустом или вовсе новом месте. Без бабушкиных сундучков и без примет довоенного времени: черной тарелки репродуктора на стене, приемника СВД-9, зажима от пионерского галстука, где пламя Третьего Интернационала горело на пяти материках… Все начиналось сначала. С какого-нибудь совка – экспоната номер один.
Мы с Прилукиным ходим по залу. Вот семья валдайских колокольчиков. Прилукин открывает стеклянную дверцу, берет в руки один из них и вдруг громко кашляет – колокольчик откликается мелодичным нежным звоном.
– Какая работа! – говорит Прилукин. – Кашлянешь – и звенит! А самый красивый звон у этого… Малиновый.
Я беру в руки колокольчик и покачиваю его, словно спрашиваю о чем-то. И он звенит – отвечает. На колокольчике надпись: «Кого люблю, того и дарю…»
– А такое кружево вы где-нибудь видели? – спрашивает Прилукин. – Ай-яй-яй, какая чуде-есная вещь! Какая красивая вещь!
Он почти стонет, как будто это не он мне, а я показала ему кружевное, слегка пожелтевшее от времени покрывало.
Туески, солонки, самовары – все еще дышит теплом тех, кто принес их сюда. Теплом дарителей-олончан. Девушка, ходившая с туеском в лес по ягоды, старуха, разжигавшая самовар, – они где-то рядом, близко. Может быть, в том доме, что подмигивает нам с высокого берега реки верхним оконцем.
Здесь, среди лесов, в родной стихии, как бы в оправе Олонца, эти старинные вещи действуют с большой силой. Так статуя Давида на площади Синьории во Флоренции, такая белая в оправе лунной ночи, трогает куда больше, чем та же статуя в Академии художеств, хотя мы знаем, что там, в академии, подлинник, а на площади – копия.
– Когда-то в Париже наши кружева олонецкие получили серебряную медаль! – говорит Прилукин. – Умирают старые ремесла вместе с умельцами!.. Вот недавно умер старик. Я ему лапти часто заказывал. Для гостей. Из райкома позвонят: «Николай Григорьевич, гости едут. Готовьте лапти!» – «Сколько пар?» – «Да хоть четыре». И я сразу к нему… Чуде-е-есный был старик! А теперь все. Умер. Теперь вы у меня лапти попросите – а я вам не подарю…
За окнами темнеет. Мы зажигаем свет.
– А ядра эти со шведской войны, – говорит Прилукин, – Это дети мне принесли. Я их научил, где надо искать. «Вот, говорю, дети, тут, вдоль реки шли крепостные стены. Оттуда к нам шведы ломились, а наши отсюда били из пушек. Значит, искать надо там, за кинотеатром, на Олонке…» Недели не прошло, приходят дети, приносят пушечные ядра!..
Удивительный край! Можно поискать «за кинотеатром» – и найти ядра, след войны, прошедшей триста пятьдесят лет тому назад!..
– А эту бомбу семнадцатого века принес мне доктор Гробов, – говорит Прилукин. – У себя на огороде нашел…