Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Начало Руси - Аполлон Григорьевич Кузьмин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Ломоносов М.В. (1711–1765)

Ломоносов указал и на такой факт «отрицательного» характера: в русском языке практически нет германизмов, что было бы совершенно немыслимо, если бы русь или хотя бы только варяги были германским народом. В последующие два с лишним столетия норманисты пытались найти следы германизмов в русском языке и даже навязали сравнительному языкознанию обязательство искать такие следы: этимология каждого слова должна предусмотреть возможность выведения его из германского. И тем не менее итог оказался весьма неутешительным для норманистов.

С точки зрения логики доказательства интересно и возражение Ломоносова по поводу происхождения названия «Русь» от финского наименования Швеции «Россалейна»[50]. Ломоносов находит совершенно невероятным, чтобы «два народа, славяне и варяги, бросив свои прежние имена, назвались новым, не от них происшедшим, но взятым от чухонцев». Миллер ссылался на якобы аналогичный пример происхождения названий «Англия» и «Франция», но Ломоносов не без оснований возразил, что «пример англичан и франков, от него здесь присовокупленный, не в подтверждение его вымысла, но в опровержение служит: ибо там побежденные от победителей имя себе получили. А здесь ни победители от побежденных, ни побежденные от победителей, но все от чухонцев»[51].

«Руотси» эксплуатировалось норманистами и позднее, и самим финнам пришлось разъяснять, что, собственно, имелось в виду. В середине XIX в. С. Гедеонов в полемике с А. Куником и М. Погодиным процитировал публикацию финского филолога Паррота, который «руотси» применительно к Швеции объяснил как «страна скал». Но это было определенное переосмысление, — согласно разъяснению Паррота, «если бы в лексиконе Гунеля, из которого Шлецер приводит переводное имя шведов, он отыскал настоящее значение слова Roots, он конечно бы не вздумал опираться на его созвучие (с Рослагеном). Оно вообще обозначает хребет (Grat), ребро (Rippe), а в особенности ствол (Staengel) на листе. Перенесение этого понятия на береговые утесы или скалы (Scheren), коими преимущественно изобилует Швеция, делает понятным, почему финны называют Швецию Ruotsimaa, а эсты Rootsima страною скал, Scherenland»[52]. Современное эстонское «роотс» означает именно «черешок, стебель».

Из позитивного материала Ломоносова имели определенное значение его лингвистические наблюдения, а также данные о «Неманской Руси». Комментируя легенду о призвании Рюрика из Пруссии или «из немец», как сказано в некоторых летописях XV в., Ломоносов обратил внимание на то, что Неман (по Ломоносову, «Немень») в нижнем течении носит название «Руса» (позднее это название сохранилось за одним рукавом Немана). С этой рекой он и связывает варягов-русь, пришедших, по преданию, в Новгород. Полемизируя с Байером, Ломоносов показывает родство литовских (прусского и курляндского) языков со славянскими, а также отождествляет славянский культ Перуна и литовский культ Перкуна. Позднее, в «Древней Российской истории», Ломоносов расширит круг источников и литературы о поморских славянах вообще и о Неманской Руси в частности[53].

В числе первых норманистов обычно называют и А. Шлецера (1735–1809). Действительно, Шлецер внес значительный вклад в систематизацию концепции норманизма, попытавшись укрепить ее фундамент за счет русской летописи. Но следует иметь в виду и некоторые его важные отступления от норманизма, за которые позднейшие норманисты его упрекали. В самом начале занятий русской историей (А. Шлецер жил в России с 1761 по 1769 г.) он отдал дань «хазарской» версии происхождения Руси, мимоходом высказанной М.М. Щербатовым (1733–1790). И позднее Шлецер только одной стороной поддерживал норманизм. Воссоздавая «очищенного Нестора», Шлецер видел особую заслугу предполагаемого первоначального русского летописца в том, что он якобы «говорит только о диких и порознь живущих небольших народах, а не о царствах»[54]. Авторитетом Нестора Шлецер настойчиво стремился укрепить тезис о том, что до призвания германоязычных варягов-русов не было на Руси и Русского государства, а следовательно, и русской истории в полном смысле этого слова. «Никто не может более печатать, — категорически и самоуверенно заявлял Шлецер, — что Русь задолго до Рюрикова пришествия называлась уже Русью»[55]. Но Шлецер же дал основания и для противоположного мнения: «Россы, осаждавшие в 866 г. Константинополь, — полагал он, — никак не могут быть Осколдовыми Руссами. Первые составляли великий, сильный, завоевательный и давно уже известный народ, приводивший в ужас все берега Черного моря»[56]. Шлецер настойчиво (и в этом он прав) подчеркивает, что «это — особенный народ, неизвестная орда варваров, вероятно, народ прибрежный, показавшийся на Западе и исчезнувший»[57]. Он думает, что «простое сходство в названии Рос и Рус обмануло и почтенного Нестора»[58].

Шлецер имел исключительный успех в последующей позитивистской традиции. Позитивисты не без основания видели в нем своеобразного предшественника, а А.А. Шахматов свои «Разыскания о древнейших русских сводах» рассматривал как прямое продолжение дела, начатого «великим Шлецером»[59]. И уже в сравнительно недавнее время Н.Л. Рубинштейн видел особую заслугу Шлецера в требовании «точности научного исторического метода, …точности доказательства каждого своего положения»[60]. Он положительно оценивал «три этапа критического изучения», предложенные Шлецером: 1. «Что Нестор писал» (т. н. «малая критика»), 2. «Что он под сим разумел», и, наконец, 3. «Правильная ли его мысль» (т. е. «высшая критика»)[61]. Автор находит у Шлецера «уже современный принцип сличения и систематизации списков по так называемым фамилиям списков и путь к установлению их взаимоотношения, их генеалогии, дающей необходимую научную основу для их сличения и внутренней критики»[62].

Н.Л. Рубинштейн, как, впрочем, и очень многие его предшественники, находил, что «дело Шлецера — критика текста». А «задачи «высшей критики» оказались в основном за рамками работы Шлецера»[63]. Между тем Шлецер мог бы послужить хорошим примером для иллюстрации несостоятельности в принципе такого пути исследования, несовместимости его с требованием «точности научности исторического метода». Уже ученые первой половины XIX в. находили несостоятельными исходные посылки Шлецера, поскольку стало ясно, что «разнословия летописей не зависят только от одних ошибок переписчиков, но вместе с тем от известных мнений сочинителей современников»[64]. А в конце столетия П.Н. Милюков, объясняя неудачу Шлецера в восстановлении «очищенного Нестора», должен был заметить, что «чистого Нестора не существовало: наши списки суть уже сборники частью из различных, частью из одних и тех же составных частей в разных сочетаниях и с разною степенью полноты»[65]. Приверженец позитивизма П.Н. Милюков полагал, что все дело только в неудачной исходной посылке. Между тем исходная посылка и не может быть правильной при таком поэтапном подходе, который рекомендуется позитивизмом. Ведь для того, чтобы понять, например, что такое летописи, необходим был опыт двух столетий. То же самое относится к другим источникам. И, конечно, не может быть речи об успешном «восстановлении» какого-либо текста, даже об элементарном прочтении его без привлечения того, что может дать только т. н. «высшая критика».

Насколько несостоятельно отделение «малой» критики от «высшей», видно хотя бы из примера объяснения Шлецером судьбы причерноморских росов. Его не смущает то обстоятельство, что «великий, сильный, завоевательный и давно уже известный народ» вдруг внезапно исчезает уже в историческое время, после того, как он заявил о своем существовании большими походами на Византию. С Ломоносовым необязательно было соглашаться, когда он утверждал, что такой большой народ, как роксаланы, не мог исчезнуть бесследно, поскольку речь все-таки шла о довольно отдаленных временах (первых веках н. э.). Но, во всяком случае, методически Ломоносов прав: если большой народ существовал, то необходимо представить, куда он исчез, если многочисленный народ вторгается на данную территорию, то должен возникнуть вопрос: откуда и почему он переселяется? Закон сохранения вещества, открытый Ломоносовым, не так уж бессмысленен и в исторической науке.

Попытка Шлецера противопоставить русов и росов с языковой точки зрения, конечно, не может быть убедительной. На это обстоятельство неоднократно обращали внимание. Зато представление о двойственной природе «Руси», о наличии такового этнонима и в Прибалтике, и в Причерноморье неоднократно привлекало к себе внимание впоследствии, побуждая возвращаться к свидетельству восточных источников о «двух видах» и «трех группах» русов. Здесь, во всяком случае, мы имеем дело с фактами, противоречивость которых невозможно ни устранить, ни объяснить с помощью т. н. «критики текста». Вместе с тем это именно факты, которые не могут быть просто отброшены как несоответствующие какой-либо концепции.

Первыми оппонентами Шлецера были Й. Добровский и Г. Эверс. Выдающийся славист Й. Добровский критиковал Шлецера за недостаточное знание славянских языков и за бессистемность операции «очищения» летописи. Именно Й. Добровский предложил тот путь, который иногда не вполне основательно находят у Шлецера[66]. Но он исходил из того же ошибочного представления о летописях, что и Шлецер, а потому его рекомендации имели ограниченное значение. Гораздо глубже предмет исследования понимал другой оппонент Шлецера — Г. Эверс.

Если Шлецер был немцем и работал, по замечанию П.Н. Милюкова, для Германии, то Г. Эверс (1781–1830), будучи немцем, работал для России и являлся в полной мере русским ученым. Эверс был одним из сравнительно немногих историков, кто стремился создать цельную концепцию и процесса исторического развития, и процесса познания. И не случайно С.М. Соловьев отмечал позднее, что именно Эверс заставил его «думать над русской историей»[67]. Эверс считал себя учеником и последователем Шлецера, но это были скорее комплиментарные декларации, поскольку он фактически отверг все построения Шлецера как общеисторические, так и методологические. Эверс видел в работе Шлецера неоднократные свидетельства того, как «простирают исторические предположения за пределы данного основания»[68]. «Истинная история, — настаивал он, — должна признаться, что на важный вопрос… она не может отвечать с точностью до тех пор, пока не получит точку, с коей можно будет ей смотреть на происшествия того времени»[69]. Такой «точкой», конечно, не мог быть любой отдельно взятый источник. И в этом отношении «здравый смысл» Эверса стоял выше позитивизма, но и найти «точку опоры» он не сумел, поскольку не мог преодолеть влияния как раз отрицательных, агностицистских элементов философии почитаемого им Канта[70].

Скептицизм в отношении возможностей познания заключался, между прочим, в том, что Эверс сомневался в возможности установить действительные причины возникновения государства, которое ему представлялось вообще результатом естественного развития. Но у него вполне было достаточно и материала, и представлений о характере процесса возникновения государств, чтобы решительно отвергнуть априорный взгляд норманистов об этом процессе как о некоем моментальном акте, связанном с утверждением династии. «Рюриково самодержавие было неважно», — полагал Эверс, поскольку государство здесь «существовало и словом и делом до единодержавия Рюрика»[71]. Для него «призвание» Рюрика было лишь эпизодом, одним из обычных приглашенией наемных отрядов викингов. Основная же линия развития проходила, в его представлении, на юге Руси. Именно на юге, в Причерноморье, обитал народ «рос» или «рус», который и дал начало Русскому государству. Поначалу этот народ он склонен был связывать с хазарами, а затем рассматривал как особый причерноморский народ[72].

Эверс находил, что «естественнее искать руссов при Руском море, нежели при Варяжском»[73]. Он мобилизовал и определенный материал в доказательство этого положения. Впоследствии эти материалы будут всплывать составными частями отдельных антинорманистских концепций, хотя в целом построение Эверса не было принято наукой. Зато аргументация Эверса против норманизма оказалась весьма действенной, сохраняясь в арсенале антинорманизма вплоть до наших дней (впрочем, не всегда с указанием на источник). По многим вопросам Эверс, в сущности, поддержал и развил критические замечания Ломоносова. Так, он отверг германо-скандинавское толкование имен договоров. Он отметил, в частности, что их истинное написание нам неизвестно. Главное же, на чем он делал акцент в чисто исследовательском плане, — это реальный вес данного аргумента. «Если бы скандинавское происхождение руссов, — говорит он, — было доказано другими доказательствами, то следовало бы признать правильными те, кои звучат наияснее по-скандинавски»[74]. Точно таким же путем он отвергает норманистское истолкование днепровских порогов у Константина Багрянородного[75]. По Эверсу, Дурич столь же успешно, как Тунман из скандинавского, объясняет «русские» наименования порогов из славянского, Болтин — из венгерского и кто-то может объяснить из мексиканского. Вслед за Ломоносовым Эверс подчеркивает, что «германских слов очень мало в русском языке»[76]. При этом оказывается, что за исключением «ладьи» все названия судов русь заимствовала у греков (а не у скандинавов, как должно было быть, если бы русь была скандинавским племенем). Не видит никаких следов параллелей для сказания о призвании варягов Эверс и в собственно скандинавских источниках, в частности в исландских сагах. В то же время Эверс впервые широко привлекает восточные источники, которые дают ему некоторый материал для локализации Руси в Причерноморье.

Несмотря на весомые аргументы против норманизма и большое уважение к Эверсу как ученому, идея «Причерноморской Руси» не получила сколько-нибудь заметного влияния в исторической науке. Эверс все-таки оказался более убедительным в критической части своих рассуждений, а позитивная часть была им лишь слабо намечена. К тому же колоссальную поддержку норманизму оказал официальный историограф начала XIX в. Н.М. Карамзин. Для Карамзина, как и для многих норманистов, сам факт наличия неславянских имен в княжеской династии и социальной верхушке древнерусского общества являлся аргументом в пользу именно Скандинавии. Даже признав существование Неманской Руси и производя самое название «Пруссия» от реки Руса («порусье», по аналогии с «поморьем»), он не только не ставил под сомнение основные аргументы норманизма, но и Неманскую Русь представлял лишь как колонию норманнов[77].

Большой урон построениям Эверса нанес также Каченовский. Теорию южного происхождения и южнобалтийской природы варягов М.Т. Каченовский (1775–1842) попытался использовать как доказательство подложности или позднего (не ранее XIII–XIV вв.) происхождения русских летописей и других письменных памятников. Весь киевский период истории Руси ему представлялся «баснословным», а основание Новгорода как колонии балтийских славян, он относил ко времени не ранее XII в. В итоге для П. Буткова, например, «оборона» русской летописи сливалась с защитой тезиса о принадлежности ее печерскому монаху Нестору и норманистской интерпретации раздела, говорящего о возникновении государства[78].

На борьбе со «скептическими ересями» укрепилась и норманистская вера М.П. Погодина (1800–1875). Норманизм Погодина выглядел тем более убедительным, что он начинал как антинорманист и принял норманизм якобы под давлением аргументов, вопреки антинорманистским «патриотическим» настроениям. Погодин являлся главным столпом норманизма на протяжении почти полувека с тридцатых до семидесятых годов XIX столетия. Но среди его противников находились и куда более основательные исследователи, чем Каченовский, и, нужно отдать должное Погодину, он не стремился слепо цепляться за каждое норманистское положение, уступая напору фактов.

К 30-м гг. XIX в. относятся и антинорманистские выступления Ю. Венелина (1802–1839). Талантливый славист, скончавшийся едва начав научную деятельность, уступал многим норманистам в эрудиции, зато мало кто из современников Венелина обладал таким критическим чутьем, умением обнажить слабые стороны аргументации оппонентов. Летописные тексты заставляли Венелина искать варягов на южном побережье Балтики, откуда, по его мнению, вообще происходило славянское заселение русского северо-запада. Венелин собрал также сведения восточных авторов о варягах, находя и в них доказательство южнобалтийского происхождения этого народа[79].

Во второй четверти XIX столетия на связь южнобалтийского побережья со славянской колонизацией русского северо-запада и возникновением государственности в Новгороде указывали так или иначе С. Руссов, М.А. Максимович, И. Боричевский[80]. Последний автор мобилизовал значительный документальный материал о Неманской Руси. В 1842 г. появилась большая работа Ф.Л. Морошкина, в которой давалась наиболее полная к тому времени сводка известий о Руси на южнобалтийском побережье (в районе Немана и острова Рюгена)[81]. Несколько ранее Ф. Крузе подобного рода известия попытался истолковать как свидетельство господства германоязычных норманнов на южных берегах Балтики и Северного моря[82]. С 40-х гг. со статьями норманистского содержания начал выступать также А. Куник (1814–1903).


Венелин Ю.И. (1802–1839)

Главным столпом норманизма в этот период оставался, однако, М.П. Погодин. Именно Погодин прежде всего выступил против «новой ереси» Н.И. Костомарова (1817–1885), доказывавшего неманское («жмудское») происхождение Руси[83]. Однако в ходе полемики норманизм Погодина претерпевал такие изменения, что аналогичные взгляды в наше время многие авторы не склонны считать норманистскими. «Главное, существенное в этом происшествии, относительно к происхождению Русского государства, — полагал Погодин, — есть не Новгород, а лицо Рюрика, как родоначальника династии. …Младенец Рюриков, Игорь, — поясняет эту мысль Погодин, — с его дружиной, есть единственный ингредиент в составлении государства, тонкая нить, которою оно соединяется с последующими происшествиями. Все прочее перешло, не оставив следа. Если бы не было Игоря, то об этом северном эпизоде почти не пришлось бы, может быть, говорить в русской истории, или только мимоходом»[84]. Иными словами, норманское участие в сложении Древнерусского государства сводится у Погодина к происхождению династии. Развитие же русского общества в целом от прибытия норманнов никак не зависело. С другой стороны, Погодин должен был согласиться с фактом существования Руси на южном берегу Балтики, хотя и склонен был объяснять природу этой Руси через призму норманистских представлений[85].

Выступление Костомарова имело довольно широкий резонанс. На него, в частности, обратил внимание Н.Г. Чернышевский. Но сам Костомаров скоро как будто охладел к своей идее, во всяком случае, он в дальнейшем к этому вопросу больше не обращался. Гораздо большие последствия для судеб обоих направлений имело исследование С. Гедеонова (1818–1878), вышедшее в 1862 г. под названием «Отрывки исследований о варяжском вопросе», а затем, в 1876 г., в переработанном виде, в качестве капитальной монографии «Варяги и Русь». Работа Гедеонова остается до сих пор непревзойденной по объему привлеченного материала, достаточно интересна она и по методу, хотя именно с этой стороны ее по сей день пытаются принизить некоторые норманисты-позитивисты.

Некоторые положения, не укладывающиеся в русло академического позитивизма, Гедеонов изложил уже в предисловии. Книга, замечает он здесь, «прежде всего протест против мнимонорманского происхождения Руси». Предвидя возможность упрека в предвзятости из-за «патриотических побуждений», Гедеонов оговаривается: «Не суетное, хотя и понятное чувство народности легло в основание этому протесту; он вызван и полным убеждением в правоте самого дела, и чисто практическими требованиями доведенной до безвыходного положения русской науки. Полуторастолетний опыт доказал, что при догмате скандинавского начала русского государства научная разработка древнейшей русской истории немыслима»[86]. Гедеонов видел главную причину своеобразного тупика, в который зашла академическая наука по вопросу о начале Руси именно в том, что «неумолимое норманское veto тяготеет над разъяснением какого бы то ни было остатка нашей родной страны». Между тем, уже главный источник по обсуждаемым вопросам, летопись, является, по Гедеонову, «живым протестом народного русского духа против систематического онемечения Руси»[87].

В работе Гедеонова в гораздо большей мере, чем у Эверса или Венелина, заметно, как здравый смысл разрывает узкие позитивистские рамки «строгой» «немецкой учености» его оппонентов норманистов. Уже в цитированных положениях устанавливается такой характер связи причин и следствий, которые и до сих пор оказываются вне поля зрения самых «строгих» норманистов. Взаимосвязь, взаимообусловленность явлений, учет направленности процессов — все это намного расширяло и фактическую базу исследования, и арсенал познавательных средств. Но Гедеонов не сформулировал (да, видимо, и не осмыслил) своих исследовательских принципов. А для многих его будущих оппонентов самая сильная сторона его научного мышления казалась проявлением дилетантизма, отсутствием академической школы.

Весьма убедительно разрушив многие норманистские представления, Гедеонов оказался, однако, менее доказательным в построении своей положительной схемы. Он пошел по пути совершенного разделения руси и варягов. Русь ему представлялась коренным населением Приднепровья, а варяги — балтийскими славянами. Династию киевских князей он выводил именно от славян-вендов — балтийских славян. Отождествление варягов и руси Гедеонов объяснял «ученой системой» предполагаемого автора Повести временных лет — Нестора. Он видел в летописи «не факты, а представление, какое монах XI–XII столетий себе составил об устройстве словено-русского общества в эпоху мифической древности»[88]. «Сухость известий, а иногда и умышленное его молчание о княжеских родах до варягов, — полагал Гедеонов, — понятны; новая династия боялась воспоминаний и переворотов. Как у подозрительных греков, так и у нас не терпели князей из чужого рода… Из благочестия Нестор молчит о язычестве, из осторожности о прежних князьях, о судьбе, постигшей Мала и древлянский княжеский род после Ольгиной мести, и пр. Предание о Вадиме, о восстании новгородцев дошло до нас только в одном, позднейшем списке летописи»[89].

Даже полстолетия спустя А.А. Шахматов будет считать общественную среду, в которой возникали летописные сочинения, «недоступными» для нашего понимания[90]. «Неученый» Гедеонов не знал о таких не переходимых гранях между знанием и незнанием, которые привносили в науку позитивизм и неокантианство. Он пытался увидеть за летописными строками не только то, что написано, но и то, о чем и почему умолчано. И если его конкретные соображения могут оказаться спорными (особенно потому, что сводного характера летописей он не учитывал), то сам принцип исследования — не только от текста к реальности, но и от реальности к тексту — был, безусловно, плодотворным.

Гедеонов убедительно показал, насколько далеким от истины может быть прямолинейное толкование источника, сколь многими факторами обуславливается каждое утверждение или отрицание древнего автора. Но он не сумел с равной мерой критичности отнестись к собственным построениям: «…являясь самым опасным врагом норманской системы, — не без оснований писал в этой связи Ф. Фортинский, — Гедеонов, по нашему мнению, оказывается не особенно осмотрительным при постройке своей собственной»[91]. Фортинский относил к существенным недостаткам построения Гедеонова то обстоятельство, что необъясненным остался факт превращения варягов в норманнов, а также сохранение в Византии названия «варанги» вместо «викинги»[92]. Явно недостаточными были и этимологические экскурсы.

Насколько серьезным оказался удар, нанесенный Гедеоновым норманизму, показали выступления с возражениями ему двух главных столпов норманизма — М.П. Погодина и А.А. Куника. Если сопоставить аргументы того и другого, то окажется, что из суммы их почти набирается концепция… Гедеонова. Погодин считал главным недостатком построения Гедеонова его взгляд на летопись. По его мнению, Гедеонов «смотрит на летопись неверно. Нестор представляется ему сочинителем, воспитанником византийцев, с полуучеными затеями, который не только имеет, но и составляет систему, соображает, очищает дошедшие до него сведения, связывает разнородные показания, изобретает средние члены и т. д.». «Совсем не так! — патетически возражает Погодин. — Нестор есть простой русский человек, со здравым смыслом, какие и теперь встречаются часто в простонародье, толковый человек, грамотный, но не грамотей, не краснобай. Он описывает, по выражению Пушкина: не мудрствуя лукаво…» По мнению Погодина, «приписывать киевскому монаху XI столетия, поступившему в монастырь 17 лет от роду, какое-нибудь желание провести свою любимую мысль — ни с чем не сообразно»[93]. Куник также признал вопрос о способности Нестора создавать систему главным. Но он решил его в прямо противоположном смысле, нежели Погодин. «Не могу, — сразу определяет свою позицию Куник, — не заподозрить почтенного составителя летописного сборника в некоторой наклонности к произвольной систематике; но покуда не могу и вполне согласиться с г. Гедеоновым, будто бы Нестор, или тот, кому должно приписывать последнюю редакцию древнейшей Киевской летописи, искусственно проводит в сказании о происхождении Варяго-Руссов ученую систему»[94]. Куник с бесспорностью обнаруживает такую «систему» в рассказе о расселении славян, а потому полагает, что «вовсе не странно предполагать искусственную систему и в его сказаниях о Варяго-Руссах». Но он считает, что «доказать это осязательно было бы очень трудно»[95].

Таким образом, в главном Куник согласился не с Погодиным, а с Гедеоновым. Что же касается самого фактического материала, на котором строилась норманская система, то Погодин проявил значительно меньше уверенности в его доказательности, чем Куник. В этой части Погодин оказался склонным идти очень далеко навстречу Гедеонову. Он напоминает свои прежние мимоходом сделанные допущения, не исключая какого-то общего или сходного в основных чертах подхода: «…мы искали, — говорит он, — и указывали на норманство между славянами; г. Гедеонов находит славянство в норманнах. Читая внимательно его исследования, не соглашаясь со многими утверждениями, чувствуешь однакожь невольно присутствие славянского участия, короткое знакомство и тесную связь между племенами славянскими и готскими, по близкому их соседству между собою»[96]. Говоря о смешанном (датском и славянском) населении «Вагирской провинции», Погодин ранее сделал допущение, что «чуть ли не в этом углу Варяжского моря заключается ключ к тайне происхождения варягов и руси». Погодин полагал, что «если б, кажется, одно слово сорвалось еще с языка у Гельмольда, то все б нам стало ясно». Теперь, признает он, «это слово если не нашел, то, кажется, с успехом ищет Г. Гедеонов, и ловит некоторые звуки. Найди он это слово, и последует всеобщее примирение живых и мертвых, покойных и непокойных исследователей происхождения Руси, норманистов и славистов»[97].


Погодин М.П. (1800–1875)

Хотя «слово», о котором говорит Погодин, в данном случае символизирует убедительность всей концепции, сама убедительность в представлении Погодина должна была опираться на прямое чтение источника. Уступая Гедеонову, Погодин соглашается с тем, что название «Русь» нельзя производить ни от финского «ruotsi», ни от шведских «родсов»[98]. Но он считает возможным опираться на «Нестора», пользуясь тем, что Гедеонов, в сущности, без какого-либо сомнения отдал летопись норманистам — признал норманистом самого предполагаемого составителя первоначальной летописи.

Если в 40-е гг. XIX в., когда Гедеонов начинал свой труд о варягах и руси, еще господствовало представление о цельности и принадлежности одному автору Начальной летописи, то к 70-м гг., когда он подготавливал свое исследование в окончательном виде, такое представление было анахронизмом. Гедеонов, одним из первых заметивший тенденциозность летописных материалов, не смог ни понять, ни принять летопись как многослойный памятник. Он, в частности, вступил в полемику с Д.И. Иловайским (1832–1920), который в начале 70-х гг. выступил с обоснованием тезиса о позднем включении в состав Повести временных лет всего сказания о призвании варягов[99]. Иловайский основное внимание уделил доказательству южного и славянского происхождения Руси. Его указание на чужеродность сказания о призвании варягов имело впоследствии широкий резонанс. Несколько иным путем к тому же выводу пришел позднее А.А. Шахматов. Этот вывод был взят на вооружение многими учеными, но Иловайский допустил своеобразный логический перескок. Доказательство факта вставки текста сказания у него автоматически вело к признанию его недостоверным. Напротив, Шахматов, признав позднее появление вставки и даже ее тенденциозность, тем не менее склонен был считать основное содержание сказания достоверным[100].

Вывод Иловайского и Шахматова о позднем включении текста сказания о призвании варягов в летопись, безусловно, имеет очень большое значение для всего исследования варяжского вопроса. Но непосредственно это с вопросом о достоверности сказания не связано. Сказание могло иметь более или менее длительную историю за пределами вообще летописи или данной летописи. Просто в этом случае приемы его исследования будут другими, нежели при анализе собственно летописных записей. В результате Иловайский необоснованно отказался от поисков какой-либо реальной основы сказания. Другой слабостью его работ явилось стремление придать неславянским корням (именам и терминам) славянское звучание и осмысление. У И. Первольфа сразу же по выходе первых публикаций было достаточно оснований заметить, что «этот способ этимологизирования вредит прекрасным работам г. Иловайского не менее, чем вредили русские корсары Византии»[101].

Работы Гедеонова и Иловайского лишили норманизм ареола «строгой научности», поскольку было мобилизовано больше материала, чем это делали сами эрудированные норманисты. В конце XIX в. в исторической литературе в целом преобладало скептическое отношение к норманистским построениям. При этом А. Котляревский и И. Забелин обращались к балтийскому Поморью, а В.Г. Васильевский обосновывал положение о существовании Руси на юге задолго до «призвания». Сам норманизм в это время уже не покушается объяснить норманно-германским участием все явления жизни Древней Руси, а аргументация вынужденно обходит основные факты. А. Куник вынужден писать «Открытое письмо к сухопутным морякам», где «сухопутными моряками» именуются историки-антинорманисты, а обращается он к «подрастающему поколению», имеющему «пока непомраченный еще предубеждениями здравый смысл»[102]. Главный аргумент, с которым один из ведущих норманистов обращается теперь к молодежи, — это представление, будто существуют исконно морские и так же исконно сухопутные народы. Славяне, естественно, отнесены у него к последним. Работу В.И. Ламанского «О славянах в Малой Азии, в Африке и Испании» (СПб., 1859), где собраны источники о морских походах и переселениях славян, он, видимо, не знал, как не знал и о том, что именно славяне и славянизированные племена южного берега Балтики первыми осваивали Волго-Балтийский путь, колонизируя также острова Балтики и балтийское побережье Скандинавии. Своих оппонентов Куник пытается уязвить тем, что они не могут договориться между собой: Костомаров, Гедеонов, Иловайский предлагают весьма различные позитивные решения, объединяясь лишь неприятием норманизма.

Отсутствие доверия к норманистским построениям во второй половине XIX в. в научных кругах России привело к тому, что основная сводка аргументов в пользу норманского происхождения Руси появилась за рубежом. Датский ученый В. Томсен опубликовал курс лекций, прочитанных в Оксфордском университете, сначала в Англии (1877), затем в Германии (1879), потом в Швеции (1882). Книга эта и позднее издавалась неоднократно, в том числе и в русском переводе (1891). Полемику с антинорманистами В. Томсен подменил общей пренебрежительной оценкой их трудов. «Изо всей массы сочинений этого рода, — уверял он свою зарубежную аудиторию, — лишь ничтожная доля имеет научную ценность. Я называю здесь лишь одного писателя из лагеря антинорманистов, сочинение которого, по крайней мере, производит впечатление серьезной обдуманности и больших познаний, — С. Гедеонова»[103].

Должно заметить, что ни в том ни в другом отношении книжечка Томсена не может сравняться с капитальным трудом Гедеонова. Возражая против такого высокомерного отношения к работам антинорманистов, видный славист и норманист В.А. Мошин отмечал, что «патриотической подкладки» нет у «немца Эверса, еврея Хвольсона или беспристрастного исследователя Гедеонова» и что Эверса, Костомарова, Юргевича, Антоновича и Иловайского «никак нельзя причислить к дилетантам»[104].

Томсен постулировал два положения, которые ему следовало бы доказать. Он исходил из того, что «имя варяги употреблено в смысле общего обозначения Скандинавии и что Русь есть имя отдельного скандинавского племени», что «племя, основавшее русское государство и давшее ему свое имя, было скандинавского происхождения»[105]. В ходе исследования, однако, он не доказал ни того ни другого. Более того, на каждом шагу у него выявляются внутренние противоречия: так, говоря о погребении руса, описанного Ибн-Фадланом, Томсен должен оговариваться, что «арабский писатель, очевидно, перемешал здесь черты норманского и славянского быта». В результате вопрос решается весьма своеобразным и неоригинальным в длительном споре норманистов и антинорманистов «голосованием»: упоминаемый в сообщении корабль «указывает на народность, привычную к мореплаванию, чего нельзя сказать про русских славян»[106]. Не находит Томсен и Руси в Скандинавии[107], в отношении же «варягов» он оговаривается, что «чисто норманское слово vaeringyar… по своему смыслу является наполовину иностранным, так как оно обозначает только скандинавскую лейб-гвардию, состоящую на службе у византийского императора»[108]. Находя «несомненным», что «в нравах и обычаях общественной жизни и государственных учреждениях России долго оставались признаки конкретной меры этого влияния», Томсен сам уклонялся от определения конкретной меры влияния, оставляя это на будущие исследования[109]. И, как и у всех норманистов, у Томсена оставался, в сущности, единственный серьезный аргумент: параллели для варяго-русских имен в Скандинавии. И, как и в большинстве подобных работ, указание на параллель должно заменить доказательство, что это имя является по происхождению германским, или что именно германцами оно принесено на Русь. Действует все тот же универсальный принцип: если не славянское — значит германское.

К концу XIX столетия фонд письменных источников для решения вопроса о начале Руси в целом оказался исчерпанным, и для убедительного решения проблемы прямых данных стало уже недостаточно. Необходимо было, с одной стороны, привлечение каких-то новых источников, а с другой — существенно иной методологический подход. Выражая неудовлетворенность традиционной позитивистской методологией, один из последовательных антинорманистов писал: «Над словами и неясными фактами должна господствовать логика событий: теоретический вывод иногда может вернее угадать правду, чем запутанный исторический намек. Эта теоретическая правда, если она на верном пути, может найти себе подтверждение и сделаться аксиомой, когда найдутся для нее фактические доказательства из другой научной области, которой еще так скудно пользуется историческая наука, именно из области филологии и археологии»[110].

«Теоретическая правда» и действительно должна была снять многие вопросы, как неверно поставленные или в не правильном направлении решаемые. Это, в частности, в первую очередь должно отнести к таким важнейшим обсуждаемым явлениям, как процесс формирования древнерусской народности и государственности. Но в академической науке конца XIX столетия теория еще не стояла «на верном пути», поскольку диалектика, в особенности материалистическая, встречалась как идеология, угрожавшая разрушить сложившиеся социально-политические отношения. Другие же методологии были не более перспективны, чем позитивизм.

Указание на возможность значительного расширения круга источников за счет филологических данных было вполне справедливым. Как раз в конце XIX в. сравнительно-историческое языкознание начинает даже доминировать в решении многих вопросов, связанных с историческими судьбами древнейших народов. Но на первых порах индоевропеистика могла лишь поддержать падающее здание норманизма, поскольку в европейской науке языкознание выступало прежде всего как «индогерманистика», т. е. все вопросы рассматривались прежде всего через призму германоцентризма. И это, в частности, сказалось на большинстве работ по славянской этимологии.

Примерно по той же причине на первых порах за норманизмом оставался приоритет и при использовании археологических материалов. Как и в филологии, в русской археологии своеобразным ориентиром являлись данные европейской, прежде всего германо-скандинавской археологии. Именно археологический материал был использован для нового массированного вторжения викингов на Русь в основательной работе Т. Арне «Швеция и Восток»[111]. Это вторжение археологов шло рука об руку с аналогичным наступлением филологов, в ряду которых были, в частности, М. Фасмер и А. Стендер-Петерсен. Если учесть, что в первые годы Октября в правящих верхах преобладало негативное отношение ко всему, что могло быть как-то истолковано в национально-ограничительном плане, а история даже была исключена из преподавания в школах, то неудивительно, что в советской литературе преобладали поначалу работы норманистского характера[112], а один из давних норманистов, находившийся в эмиграции, заметил в 1925 г. с удовольствием, что «дни варягоборчества, к счастью, прошли»[113].

«Новое учение» Н.Я. Марра вошло в непримиримое противоречие как с норманизмом, так и с антинорманизмом, если последний не отталкивался от абсолютной автохтонности. Стремление отыскать прямую зависимость между классовыми позициями авторов и их научными концепциями приводило к оценкам вроде того, что «норманская школа и почти все ее разновидности в основном отразили дворянско-монархическую концепцию, разновидности славянской школы — концепцию буржуазию, собственно торгово-буржуазную»[114]. «Старый норманизм, — говорит тот же автор, — доведенный до логического абсурда в новейшей работе П. Смирнова, а равно и разновидности старой славянской школы, должны уступить место новой схеме, осуждаемые — первая в основном, как дворянско-монархическая, вторая — как буржуазно-шовинистическая». Автор находит, что «впрочем, норманская школа изжила себя в работах М.Н. Покровского, превращенная последним в разрушение монархических идей четким выявлением грабительской роли князей-норманнов, возвеличенных ортодоксами-норманистами в качестве законных, по благородству крови, претендентов на престол»[115]. М.Н. Покровский придал норманизму противоположное значение, подчеркнув негативную роль государства. Но в этом вопросе, как и во многих других, у него наблюдалось как перенесение представлений об изживающей себя буржуазной государственной машине эпохи империализма в эпоху, когда государственный организм только складывается, так и общее негативное отношение (по той же причине) к русской истории.

Наступление фашизма, рост национализма снова пробудили политическую сторону концепции норманизма. Норманизм становится оружием в руках наиболее реакционных сил. С конца 30-х гг. с норманизмом ассоциируется обязательно антимарксистское понимание исторического процесса. Напротив, почти любая разновидность антинорманизма претендует на то, чтобы выступать от имени исторического материализма. В основном же норманизм отвергается за счет ряда положений, содержание которых было рассмотрено выше. Конкретная аргументация норманистов при этом почти не рассматривалась и постепенно стала выпадать из работ, посвященных началу Руси.

Критический пересмотр некоторых теоретических положений в 50–60-е гг., коснувшийся многих важных философских и исторических проблем, привел к быстрому возрождению норманизма. Старые, традиционные норманистские аргументы вдруг предстали как откровения, хотя они уже неоднократно опровергались. В филологии это прошло почти незаметно в ходе преодоления некоторых заблуждений Марра. В археологии развернулась полемика, которая продолжается и по сей день. Состояние этой полемики на середину 60-х гг. представлено в специальных монографиях В.П. Шушарина и И.П. Шаскольского[116]. В целом норманизм укреплял свои позиции, очень часто все еще выступая под флагом антинорманизма. И не случайно болгарский ученый Е. Михайлов констатировал, что советскими историками доказана подготовленность восточного славянства к принятию государственности к IX в. и показано, что политическая сторона этого процесса окрашена активным норманским участием[117]. С 70-х гг. во властных структурах заметно поднимается та сила, которая привела к развалу страны и ее экономики. В археологической литературе появились работы, в которых доказывалась преобладающая роль норманнов в социальной верхушке древнерусского общества и даже в населении важных экономических центров Руси[118]. В академической сфере антинорманистам становится все труднее изложить свое видение проблемы. Лишь обрывками публиковались статьи Г.П. Смирновой, в руках которой находился огромный керамический материал, свидетельствующий о заселении Новгорода и Северо-Запада Руси балтийскими славянами. В публикации И.П. Шаскольского 1983 г. антинорманизм, по существу, осуждается, и автор становится на позиции норманизма. «В отличие от антинорманистов, — заключает автор свой выпад против них, — мы возражаем против норманистской концепции об основании Древнерусского государства не потому, что мы не хотим признавать ведущую роль скандинавов в важнейшем событии начала нашей политической истории, а потому, что в свете данных современной науки иноземные пришельцы были не в состоянии создать государство (а следовательно, и классовое общество) на огромном пространстве восточнославянских земель»[119].

Приверженность «марксизму» автор подтверждает традиционной ссылкой на высказывание Энгельса: «Государство никоим образом не представляет собой силы, извне навязанной обществу». И, как и большинство подобных «марксистов», он не замечает, что Энгельс спорил с идеалистами, переносившими причины возникновения государств на небо. «Извне» же (т. е. в результате внешних завоеваний) возникло множество государств Европы. А переход Шаскольского на позиции норманизма фиксируется заключением: «Марксистские ученые (в этом тоже их принципиальное отличие от антинорманистов) не отрицают скандинавского происхождения варягов и самого факта пребывания скандинавов на Руси в IX–XI вв. и их участия в событиях, приведших к формированию и дальнейшему развитию Древнерусского государства»[120]. Как вспоминал недавно один из убежденных норманистов Л.С. Клейн, И.П. Шаскольский лишь маскировал свои норманистские взгляды ссылкой на «марксизм». При обсуждении его книги в «норманском семинаре» ЛГУ в 1965 г. автор заранее согласовал свое выступление с руководителем семинара[121]. Вспомнил автор и о том, что бывший в то время зам. редактора журнала «Вопросы истории» Кузьмин выразил свое несогласие с обвинением соавторов «в немарксизме». Могу сказать больше. Мне всегда представлялось, что истинным норманистом и немарксистом являлся именно И.П. Шаскольский. В концепции трех авторов и в ряде других публикаций археологов культуры Северо-Запада Руси IX–X вв. представлялись неким синтезом или смешением скандинавских и угро-финских древностей. А проявился в этой смеси почему-то славянский язык. Этот факт, собственно, и являлся главным, вытекающим из материалов названных археологов[122]. И.П. Шаскольский это хорошо понимал и потому настаивал: не завышать процент «норманских» древностей (конечно, ради спасения самой норманской концепции).

Своеобразное восстание против концепций 40–50-х гг. нельзя объяснить только издержками натурфилософского подхода, хотя и таковой имеет немаловажное значение. Играет роль и то обстоятельство, что многочисленный новый археологический материал не укладывался в жесткую схему автохтонности и этнической однородности. Но вместо поисков новых решений некоторые авторы излишне доверчиво хватались за готовые старые. Снова встает альтернатива: славяне или германцы-норманны, как будто никаких иных групп в Европе и не было. При этом нередко ход рассуждений практически совпадает с крайними норманистскими представлениями: славянское должно выглядеть как нечто совершенно идентичное в пространстве и времени, а германское — это все, что оказывается за пределами такой идентичности.

В споре норманистов и антинорманистов за два с лишним столетия было немало разнообразных подмен, затемняющих суть дела. Одна из таких подмен произошла при зарождении норманизма в археологии. Ко второй половине XIX в. норманизм в целом потерпел поражение в толковании письменных источников. Но норманисты-археологи игнорировали это обстоятельство и за основу брали именно сомнительное или вообще несостоятельное норманистское толкование источников и отправлялись от него. Позднее, однако, складывалось впечатление, будто в основу извне привнесенного вывода лег археологический материал, а этот вывод в свою очередь возвращался в историю и филологию в качестве внешних достоверных данных. Происходит то, что антинорманисты неоднократно и не без оснований именовали «софистикой».

Следует, однако, оговорить, что часто исследователь невольно оказывается жертвой «софистики», поскольку ему приходится выбирать между норманизмом и славянством. Археолог и филолог, занимаясь частным вопросом, естественно, не может мимоходом решать глобальные проблемы: он вынужден ориентироваться на одно из двух предложенных решений. Некоторое время назад и автору настоящей книги казалось, например, что варяжская легенда недостоверна, поскольку она поздно вошла в состав летописи и поскольку, как будто вопреки логике, германоязычные пришельцы воздвигают славянские города[123]. Но отмеченное противоречие может иметь и иное решение: оно просто перестает быть противоречием, если окажется, что варяги вовсе и не были германоязычными. Этот подход проявился в публикациях 70–90-х гг., которые в целом ставили задачу разобраться в этнических процессах в Европе начиная с эпохи бронзы. Принципиальное значение имели публикации 70-х гг., обозначивших новое направление поисков[124], а принципиальный подход к данной теме в целом намечен в публикации «Славяне и Русь: проблемы и идеи. Концепции, рожденные трехвековой полемикой, в хрестоматийном изложении»[125].

В цитированной выше статье-мемуарах Л.С. Клейн выстроил семь ступеней «Лестницы в преисподнюю норманизма». Он прав в том, что выводы «а ля Майн Кампф» из норманизма необязательны. Но, конечно, возможны. Поэтому внимательно следует отнестись и к тем ступеням, которые автор считает научно доказанными. Это именно первые ступени. Автор формулирует их так: «1. Упоминаемые летописью варяги — это скандинавские германцы, норманны. 2. Основателями княжеской династии Киевского государства явились варяжские вожди Рюрик и другие, призванные восточными славянами и их соседями, или, может быть, насильственно вторгшиеся. 3. Они привели с собой свое племя варягов, называемое Русь, и от них это название перешло на восточных славян». Это действительно основа и последующих (идеологических) ступенек. Но автору кажется, что норманизм на этих ступенях уже безраздельно торжествует: «Кто сейчас отрицает, что варяги — норманны? Странно и смешно подумать, но факт: с точки зрения антинорманистов прошлых двух веков, … все советские историки — норманисты (за исключением разве что В.Б. Вилинбахова)». Конечно, в местах не столь отдаленных за литературой следить было трудно, а в наши дни, когда тиражи упали в сотни раз, многих публикаций не найдешь и в библиотеках. Но, скажем, книги и статьи упомянутого зам. ред. журнала общим тиражом в сотни тысяч экземпляров, написаны с последовательно антинорманистских позиций, а статья «Об этнической природе варягов» переведена и в Европе и за Океаном, и возражений по существу пока встречать не приходилось. А возражения типа «не-филолог» (Е.А. Мельникова) или приписывание оппоненту чтения, противоположные написанному (А.В. Назаренко), показывают, что современные норманисты мимо «первых ступеней» перепрыгнули сразу в последнюю. В настоящей работе предпринимается попытка взглянуть на спорные вопросы начала Руси через призму всего этнополитического развития Восточной и Центральной Европы. С этой позиции (позиции исторического процесса) предполагается заново рассмотреть давно известные факты и, по возможности, привлечь новые, найти им место, при их кажущейся противоречивости, в определенной системе. Исторические судьбы славян, этническая природа варягов, соотношение славян, варягов, руси, конкретные условия появления в Восточной Европе государства Руси — традиционные вопросы, которые и в настоящей книге стоят на первом плане.

Глава II

Из предыстории народов Европы

Когда речь заходит об отдаленном прошлом, обычно жалуются на недостаток источников. В действительности их так много, что в целом охватить их никто не сможет.

Неисчерпаемым источником для познания прошлого является современная действительность. Настоящее — это продолжение процессов, в том числе и тех, истоки которых лежат в доисторических эпохах. Физический облик человека складывался тысячелетиями. И многообразие антропологических типов в рамках одного народа указывает на многочисленные схождения и разделения этносов прошлого. Результатом многовековых изменений под воздействием разных факторов является любой современный язык. И даже в культуре, в том, что называется «национальным характером», отражаются лишь те или иные специфические исторические условия, аккумулированные и воспринятые как этические нормы для передачи последующим поколениям. А своего рода вехами исторических процессов являются разрозненные, но бесчисленные свидетельства письменные, археологические, антропологические, палеогеографические. Весьма ограниченные, взятые изолированно, эти «фрагменты действительности», при истинном осмыслении процесса, становятся маяками, бросающими свет на значительную прилегающую к ним округу. Иными словами, точность понимания отдельных фактов решающим образом зависит от всей наличной суммы знаний, и чем отдаленнее эпоха, тем большую роль приобретает методология.

Одним из негативных результатов господства позитивизма в науке является разобщенность даже близких дисциплин. Известный ученый Д.Ж. Томсон, указав на очевидную близость этнологии и археологии, заметил, что «до сих пор, однако, не было сделано ни одной сколько-нибудь успешной попытки сопоставить между собой данные этих двух наук»[126]. А фронт сопоставления должен быть существенно расширен. Автор напоминает слова французского этнографа А.В. де Праденна: «При ограниченности кругозора предыстория как наука не может двигаться вперед: она заходит в тупик, начинает просто фиксировать время и окончательно вязнет в болоте. Единственный путь к разрешению вопроса — это атака всех проблем сразу по всему фронту» [127].

Этнические и культурные особенности Руси унаследовали главным образом русский, украинский и белорусский народы. От этой довольно определенной точки опоры можно пытаться с помощью сравнительно-исторического метода спускаться в глубь веков, используя, в частности, мало меняющийся антропологический материал, более изменчивый, но достаточно представительный за последнее тысячелетие круг языковых данных. Топонимика и ономастика позволяют продвинуться и еще далее в глубь веков, из которых как бы навстречу выходит материал археологических культур и смутных самих по себе фольклорно-обрядовых мотивов.

И антропология, и археология, и этнография, и лингвистика указывают на славянское и неславянское население в Руси. Их соотношение, конечно, является величиной искомой, но в принципе оно определимо. Само славянство, как и все прочие народы, также включает «собственно» славянские и неславянские элементы, причем до такой степени, что разногласия существуют и по вопросу о том, что считать «исходным» славянским. Что касается «руси», как особого этноса до его слияния со славянами, то «родственников» ему ищут едва ли не во всех частях Европейского континента. Это в известной мере предопределяет абрис подлежащих обследованию территорий.

1. Проблема индоевропейского заселения Европы

Большинство современных европейских языков принадлежит к одной языковой группе, а населяющие континент народы относятся преимущественно к одной расе. Два столетия ученые разных стран обсуждают проблемы происхождения индоевропейцев, этапы их расселения, сочетание индоевропейского и неиндоевропейского в разных народах и т. д. Здесь, естественно, необходимо оценить только некоторые принципиальные подходы, важные для вопросов, поставленных в книге.

Методологическое значение для данной темы могут иметь три аспекта индоевропейской проблемы: 1. Характер «исходной» индоевропейской общности. 2. Ее «прародина». 3. Хронологическая глубина. Классическая индоевропеистика представляла исходную область монолитной, резко отличавшейся от других языком, культурой и антропологическим типом. Развитие и изменения признавались по существу только для позднейшего периода, да и то оно мыслилось в механическом выражении: общность дробится, выделяются разные народы, и при расселении из прародины они впитывают в себя те или иные элементы субстрата. Определение субстрата — одна из важнейших проблем в индоевропеистике. В концепции Марра и его последователей индоевропейская общность фактически вообще утрачивала специфические этнические черты, поскольку мыслилась лишь как этап в развитии современных народов. В одном случае абсолютизировалась неизменность, в другом — изменчивость, причем изменчивость довольно однолинейная.

Вопреки построениям Марра, «революции» в языке все-таки не правило, а исключения, и связаны они не столько с процессами внутреннего развития, сколько с взаимодействием разных этнических групп. Такого рода взаимодействиями некоторые исследователи объясняют и возникновение самого индоевропейского праязыка[128].

Родство индоевропейских народов несомненно. И это как в прошлом, так и в настоящем заставляло многих исследователей предполагать существование их общего предка — «пранарода». «Невозможно себе представить, — писал Ф.П. Филин, — чтобы языковая общность населения, разбросанная на столь обширных пространствах, возникла сама по себе, только лишь в силу общности социального устройства или иных подобных причин. Нужно учесть, что примерно в то же время, когда формировалась речь индоевропейцев, возникали и развивались и иные языковые общности племен, находившихся на том же уровне развития. Индоевропейская языковая (этническая) общность несомненно сложилась у населения, отдельные группы которого находились в прямом общении между собой. Такое общение возможно было только на сравнительно ограниченной и компактной территории»[129]. Миграции племен в таком осмыслении представлялись естественной причиной распада общности.

Выдвинутые Ф.П. Филиным аргументы вполне весомы, и отвести их с позиций стадиальной теории Марра вряд ли возможно. Другое дело — уточнение самого понятие «пранарода». В этом плане обозначенные выше три аспекта проблемы могут решаться с более или менее существенными различиями.

Внутренняя логика требует признания, что если когда-либо существовали отгороженные друг от друга народы, то это могло вызываться чрезвычайными обстоятельствами: вынужденной изоляцией одних территорий от других. В этнографической литературе высказывалась мысль о том, что глубокой разобщенности разных групп человечества способствовали оледенения, на многие тысячи лет разрывавшие ранее, может быть, однородные области. В настоящее время, несмотря на многочисленные перемещения, европеоидному антропологическому типу, как правило, соответствует и один из индоевропейских языков. Такая взаимосвязь, очевидно, не случайна, и возникнуть она могла только в результате многотысячелетнего обособленного развития.

Косвенным признаком древности существования индоевропейской общности является широкое, и вместе с тем чересполосное с другими, распространение в эпоху верхнего палеолита типа кроманьонцев в узком смысле слова, т. е. типа именно людей из пещеры близ Кро-Маньон. Тип этот фиксируется от Франции, по крайней мере, до Кавказа и сохраняется в отдельных районах вплоть до неолита, когда связь его с индоевропейскими языками может быть в известной мере проверена топонимическими материалами. По заключению М.М. Герасимова, «это были сильные, красивые люди, обладавшие исключительным даром подлинных художников»[130]. А рядом с ними на протяжении нескольких десятков тысяч лет живут и развиваются представители иных расовых групп, в частности негроидной и австралоидной. В самой европейской расе в верхнем палеолите выделяются и менее высокорослые и более грацильные по сравнению с чистыми кроманьонцами антропологические типы. Они составят определенные ответвления исторически зафиксированных индоевропейцев. Но едва ли мы можем сейчас указать, где все эти типы контактировали на относительно узкой территории.

Высокий уровень развития кроманьонцев, особенно в мадленскую эпоху (ок. 20 тыс. лет до н. э.), заставляет считать их ведущей группой в этногенезе индоевропейцев. Именно их уровень развития позволял им и расселяться на большие пространства, и воздействовать на культуры соседей, в том числе и на их язык. Но самая исходная область кроманьонцев пока не может быть выяснена из-за недостатка материала (особенно антропологического). Светлая пигментация большинства групп индоевропейцев, в особенности именно кроманьонского типа, свидетельствует о сложении их в северной зоне. Однако само понятие «северная зона» также весьма подвижно. По всей вероятности, этот тип населения складывался на территории, смежной с ледниковой зоной, то отступая перед надвижением ледника, то следуя за его отступлением. Уже в то время, видимо, кроманьонцы вынуждены были совершать дальние передвижения, в ходе которых отдельные их группы попадали в разные условия как географические, так и этнические.

Наряду с кроманьонским типом, в Европе в послеледниковое время довольно широко распространяется тип лапоноидный, очевидно, включающий в свой состав монголоидные элементы[131]. Этот тип занимал значительное место не только в северных районах Европы, где он сохраняется до сих пор (лопари), но и в приальпийской области, а также кое-где на территории Франции и Испании. Существует мнение об очень глубоком времени сложения этого типа в Европе, еще в межледниковый период. Достаточно вероятно также, что заселение территорий, освобождавшихся из-под ледника, шло с разных направлений, в том числе и из-за Урала. Ясно прослеживаемые, например, в кельтских языках уральские элементы могут отражать очень древние контакты индоевропейцев с ветвью уральской группы языков, связанной в свою очередь с языками основной зоны образования монголоидной расы.

В южных районах Европы (включая Причерноморье) в эпоху верхнего палеолита встречаются также негроидные типы. В свою очередь северные европеиды проникают в Северную Африку. Такого рода встречные движения и, очевидно, взаимодействия создавали весьма сложную и запутанную этническую карту по всей территории Европы, Передней Азии и Северной Африки.

В большинстве современных концепций происхождения индоевропейцев их не ищут глубже III–II тыс. до н. э., т. е. эпохи неолита и бронзы. Из этих дат, в частности, исходят компаративисты. У Марра и его последователей индоевропейская «стадия» начинается лишь со II тыс. до н. э., связываясь с «социальным переворотом»: отделением земледелия от скотоводства[132]. С иной мотивировкой, но к той же дате склоняются и некоторые европейские лингвисты и археологи, в частности Г. Краэ[133]. В нашей литературе также распространено убеждение, что «формирование крупных этнических общностей, больших европейских семей народов — кельтов, германцев, славян — происходило во время, близкое к тому, когда впервые о каждом из них упоминают письменные источники»[134]. При таком подходе «прародина» связывается едва ли не с каждой археологической культурой от европейского северо-запада до Средней Азии эпохи неолита. И большинство специалистов, по-видимому, правы в том, что рассматриваемая ими территория была заселена индоевропейцами. Но это означает лишь то, что время сложения общности нужно углубить на несколько десятков тысяч лет. В.И. Георгиев находит возможным аргументировать это положение и собственно лингвистическим материалом[135].

Консервативный период в формировании того или иного языка самым тесным образом связан с существованием родовой (и соответственно племенной) организации общества. Время возникновения этой организации также вызывает разногласия[136]. Но она, очевидно, существовала в эпоху верхнего палеолита. Племенное устройство австралийских аборигенов (отсутствие вождей, культ племенных родословных) показывает, что племя само по себе проходит чрезвычайно длительный путь развития, который в условиях первобытного общества должен измеряться десятками тысяч лет. Застойность же быта, социальной организации и материальной культуры неизбежно вызывает застойность языка. Блестящим примером этого могут служить острова Полинезии, разбросанные на обширных пространствах Тихого океана. Острова были заселены между X и XIV столетиями и в результате изоляции сравнительно небольших общностей шли не столько вперед, сколько назад. А в итоге, как отметил Д. Томсон, Полинезия «является в лингвистическом отношении самой однородной страной в мире»[137].

В настоящее время у многих индоевропейских народов отыскиваются традиции, по крайней мере, с эпохи мезолита. Так, с раннего мезолита заселяли юг Балканского полуострова ахейцы, которых нет оснований выносить за скобки индоевропейской общности. В IV–III тыс. до н. э. здесь происходит процесс ассимиляции протогреками (праионянами) также индоевропейцев — пеласгов[138]. С аналогичной картиной мы сталкиваемся в Бретани, где можно говорить о наложении неиндоевропейских групп на более ранние индоевропейские[139]. Что касается Северного Причерноморья, то оно неизменно во всей мировой литературе выступает в качестве «главного претендента» на роль индоевропейской прародины.

На историческую арену индоевропейские языки выходят уже со значительными друг от друга отличиями. От начала II тыс. до н. э. имеются письменные памятники одной ветви индоевропейцев — малоазиатских хеттов. От несколько более позднего времени сохранились письменные памятники других индоевропейских народов. В глубокую древность уходят некоторые топонимические пласты, также существенно отличающиеся друг от друга. Все эти отличия в условиях каменного века должны были формироваться в течение многих тысячелетий.

В итоге формирование индоевропейской общности оказывается на такой хронологической глубине, что многие спорные вопросы отпадают либо как неверно поставленные, либо как неразрешимые при настоящем уровне знаний. Не только в историческое, но уже и в «предысторическое» время, до которого мы в состоянии спуститься средствами археологии, антропологии и лингвистики, существуют уже разные ветви индоевропейских племен и языков.

Глубокая древность индоевропейской общности предрешает и вопрос о ее характере. Она никогда у своих истоков не могла быть монолитной, поскольку монолитность предполагает довольно высокую межплеменную организацию общества (нечто вроде союза племен). На ранних этапах должно было сказываться то состояние, которое С.П. Толстов удачно определил как «закон лингвистической непрерывности»[140]. Смысл этого закона заключается в том, что в до-государственный период соседи, долго проживавшие на смежных территориях, обычно понимают друг друга, а противоположные окраины достаточно обширной культурной области уже друг друга не понимают. Индоевропейская общность неизбежно должна была относиться к числу таких, по крайней мере, на последних стадиях верхнего палеолита. В более поздний период мы имеем дело с чрезвычайно широко — от Бретани и Британии вплоть до Минусинской котловины — разбросанными индоевропейскими племенами, соседями которых часто являются вообще не индоевропейские племена.

Для этнической истории Европы весьма интересен факт близости антропологического облика населения Днепровского Надпорожья и Приазовья эпохи мезолита с одновременным населением Северной Африки, Бретани и Дании. «Мнение о их непосредственном и близком родстве, — замечает в этой связи Т.С. Кондукторова, — выглядело бы с антропологической точки зрения убедительно, но оно привело бы к столь неожиданным и столь ответственным выводам, что на нем трудно настаивать»[141]. Но, наверное, еще труднее предположить случайное совпадение в результате независимого друг от друга развития разных исходных типов, особенно если учесть, что на всех этих территориях были и иные антропологические типы. Отмеченные совпадения касаются именно кроманьонского типа, который в Бретани известен уже с верхнего палеолита, а в Причерноморье теряется где-то в мезолите из-за отсутствия сколько-нибудь представительного палеолитического материала.

География совпадения отражает два традиционных пути, по которым в течение ряда тысячелетий проходили этнические передвижения: Средиземноморье — морем и Причерноморье — Прибалтика по суше. Направление этих передвижений, по-видимому, менялось в различные исторические периоды, в частности в зависимости от изменения климата. В историческое время как будто преобладает направление с востока на запад. Но и в это время имели место и встречные движения. В отдельные периоды более ранних эпох такие передвижения были попросту вынужденными. Связь Причерноморья и Прибалтики, в частности, должна была иметь двусторонний характер хотя бы потому, что в районе Прибалтики наблюдались частые изменения климата. Из Скандинавии на Европу надвигался ледник, а в эпоху перехода к неолиту здесь был климат, близкий к причерноморскому. Балтийское море то было пресным озером, то являлось заливом океана. Уровень самого океана с эпохи верхнего палеолита (20–25 тыс. лет назад) изменялся в пределах свыше 100 метров[142]. Кроме того, в районе Балтики непрерывно происходили подъемы и опускания суши. Все это предопределяло в отдельные периоды тяготение к Прибалтике, в другие — бегство от нее.

Средневековая историография уже вынуждена была сопоставлять предания, выводящие одни и те же народы либо с юго-востока, либо с северо-запада Европы. Так, Иордан большинство народов выводит из Скандинавии, хотя знаком и с автохтонными теориями происхождения тех же народов. С другой стороны, у норманнов устойчиво сохранялись предания о прибытии их «из Азии» или от Приазовья. При всей кажущейся сказочности и надуманности этих преданий, в них есть рациональное зерно: они отражают в обоих случаях действительное направление этнических передвижений, хотя и не дают достаточно надежных хронологических указаний в этой связи.

Следует отметить, что интенсивность передвижений не находилась в прямой связи с уровнем социально-экономического развития. Так, в классический период истории Греции и Рима сохранялись лишь смутные воспоминания о дальних путешествиях и дальних странах, а также о каких-то морских народах. К передвижениям чаще всего побуждало не богатство, а бедность. По суше люди шли за тем же животным и растительным миром, который кормил их, по морю они также двигались за продуктами моря. Эти передвижения могли занимать сотни лет и могли происходить стремительно в рамках одного поколения, особенно если они вызывались какими-то стихийными бедствиями. В зависимости от того, какие условия вызывали отлив части населения из одного района в другой, в последующих поколениях либо сохраняется память о своей давней прародине, либо они разрывают с ней бесповоротно. Расселение полинезийцев иллюстрирует и большие возможности древнего человека, и устойчивость культуры, разорванной на множество чрезвычайно удаленных друг от друга частей. В течение многих столетий венгры не просто помнили о «Великой Мадьярии», расположенной где-то на востоке, но и направляли на поиски ее специальные миссии, причем во времена Грозного (т. е спустя семь столетий после перехода части венгров на Средний Дунай) миссия обнаружила небольшую группу своих сородичей где-то в Поволжье.

Вынужденные переселения каких-то племен почти наверняка оставляли желание вернуться к покинутым местам, и это желание могло сохраняться (даже как своеобразный культ) в течение столетий. В условиях родоплеменного строя племя могло весьма длительное время сохранять свою самобытность даже в окружении иных этносов. Примером такого порядка могут служить кельтические галаты, сохранявшие самобытность в Малой Азии на протяжении почти тысячелетия (с III в. до н. э. по V в. н. э., а может быть и позднее). Именно переселенцы очень часто оказываются хранителями традиций, существовавших на их прежней родине, тогда как на основной территории развитие очень скоро может привести к коренному изменению не только культуры, но и самого этноса (что отчасти и произошло со значительной частью кельтов, родственных малоазийским галатам). Так или иначе, отмеченные выше факты антропологической близости населения Причерноморья и европейского северо-запада могли отражать не просто общее происхождение, но реальное для данной эпохи родство столь удаленных друг от друга этнических групп.

В эпоху мезолита и неолита, а тем более в эпоху бронзы, индоевропейское население совершенно отчетливо было представлено несколькими более или менее значительно различавшимися антропологическими группами, причем разным типам соответствовала специфическая археологическая культура или скорее комплекс культур. Для последующей этнической истории Европы наибольшее значение имели культурные области шнуровой керамики и боевых топоров, ленточной керамики, мегалитических сооружений, приальпийские культуры.

В связи с индоевропейской проблемой обычно особое внимание привлекает культура шнуровой керамики, которую часто рассматривают как исходную индоевропейскую. В свете вышеизложенного ее правильнее было бы рассматривать в качестве одной из индоевропейских. Но безусловно, что связанный именно с ней антропологический тип (широколицый высокорослый долихокефал) ближе всего стоит к «классическому» кроманьонцу. В эпоху позднего неолита и бронзы культуры шнуровой керамики локализуются по большим пространствам северо-запада европейского побережья и Прибалтики, в Надпорожье и Приазовье, а также в некоторых районах Центральной Европы, где она входит в соприкосновение с культурой ленточной керамики. Во II тысячелетии до н. э. ответвление этой культуры распространяется на Верхнюю Волгу (Фатьяновская культура). Именно основной антропологический тип населения, связанного с культурами шнуровой керамики, озадачил антропологов чрезвычайно широкой географией своего распространения, тем более что к названным выше областям нужно прибавить еще Кавказ (кавкасионская группа населения) и Балканы (динарский тип в районе Албании и Черногории).

В литературе имеются разные варианты объяснений отмеченного сходства. Один из столпов немецкой националистической археологии Г. Коссина писал о «германской» экспансии с севера вплоть до Кавказа. Помимо немецких археологов эту точку зрения поддерживали шведский ученый Н. Оберг и финский A.M. Тальгрен[143]. В нашей литературе справедливо указывали на ненаучную подоснову концепции Коссины. Но проблема сама по себе существует, и сравнительно недавно вопрос этот снова был поднят, причем мнение о миграции населения с северо-запада Европы на Кавказ поддержали и некоторые отечественные ученые[144]. В отношении Кавказа это мнение оспорил В.П. Алексеев. Признавая, что «сходство кавкасионского типа с антропологическим типом населения Восточной Европы и Скандинавии… несомненно», он объяснил его неравномерностью эволюции одного и того же палеолитического предка, т. е. отодвинул общий источник вглубь. В то же время он допускает непосредственное родство кавкасионского и динарского типов[145].

Вопрос о происхождении кавказского населения в данном случае следует оставить в стороне, поскольку от неолитической эпохи материала крайне мало, да и решение его окажется в зависимости от установления характера взаимосвязи Прибалтики и Северного Причерноморья. Весьма вероятно, что пока и последний вопрос не может быть решен однозначно. Появление сходных антропологических типов и археологических культур на северо-западе и юго-востоке Европы теряется в предшествующем периоде. В Причерноморье довольно сложной оказывается связь между мезолитом и неолитом. Если археологи предполагают преемственную связь между тем и другим[146], то антропологическая картина оказывается менее ясной. В ряде случаев наблюдается определенное различие в составе населения эпохи мезолита и неолита, причем более грацильные типы характерны для мезолита, чем для позднейшего времени[147]. Правда, антропологически украинский мезолит неоднороден: наряду с широколицыми «кроманьонцами» встречаются и представители более узколицего населения, причем оба типа находят аналогию, например, в Бретани[148]. Тем не менее в эпоху неолита в Надпорожье явно усиливается удельный вес как будто более архаичного по внешнему облику населения (если рассматривать процесс грациализации как своеобразную форму прогрессивного развития, что само по себе отнюдь не бесспорно).

Кроманьонский тип неолитической эпохи на Украине связан главным образом с днепро-донецкой культурой. Д.Я. Телегин отнес эту культуру к северному поясу, в который включаются Восточная Европа, Прибалтика, Урал, Южная Сибирь, Прибайкалье. Для этого пояса было характерно: «а) вытянутый обряд погребения, б) наличие в отдельных культурах коллективных могил, в) применение охры, г) отсутствие среди погребального инвентаря сосудов»[149]. Но население днепро-донецкой культуры отличалось антропологически не только от носителей культур Урала и Сибири, где четко были выражены монголоидные элементы, но и от племен соседней культуры ямочно-гребенчатой керамики Волго-Окского бассейна и некоторых районов Прибалтики, куда проникала эта культура. В последней, в частности, также отмечаются монголоидные элементы.

Основная масса обнаруженных могильников днепро-донецкой культуры локализуется в Надпорожье. Но эта же культура достигает бассейна Дона и Азовского моря, захватывает украинскую лесостепь и Белоруссию. Если учесть еще сходство антропологического облика этого населения с погребениями культуры Эртебелле в Прибалтике (в частности с черепами из датских «кухонных куч»), а также с обликом одной группы населения Оленеостровского могильника на Онежском озере, то неудивительна постановка вопроса о распространении этого населения либо с северо-запада на юго-восток, либо в противоположном направлении.

По мнению Д.Я. Телегина, источником днепро-донецкой культуры является мезолит Южной Белоруссии[150]. Разумеется, отсюда рукой подать и до Прибалтики, и, например, Т.С. Кондукторова допускает, что общие предки населения днепро-донецкой культуры и оленеостровцев были «в составе каких-то мезолитических популяций где-либо в Прибалтике или в примыкающих к ней областях»[151]. Л.С. Клейн высказал предположение о переселенческой волне из областей Западной Прибалтики в Междуречье Нижнего Днепра и Дона на рубеже III–II тыс. до н. э., с чем он связывал возникновение катакомбной культуры[152]. Но хронологически это уже более поздний этап, именно период существования собственно культуры шнуровой керамики и боевых топоров. Как раз для этого этапа имеются определенные данные о противоположном направлении миграций. Д.Я. Телегин выделил Белоруссию как область, где ранее других получают распространение боевые топоры. В среднестоговской культуре, которая связывает (или разделяет) днепро-донецкую с древнеямной (сер. IV тыс. — сер. III тыс. до н. э.), появляются и шнуровой орнамент (в конце IV тыс.), а также боевые топоры из рогов оленей. Здесь ранее, чем в других районах Европы, получает распространение коневодство и стала употребляться верховая езда[153]. В южнорусских степях Причерноморья и Каспия ищут истоки культур шнуровой керамики и многие другие, в том числе европейские ученые[154]. Как раз ко времени рубежа III–II тыс. до н. э. относятся найденные в северных Нидерландах 13 дисковых колес, сходных с соответствующими раннеямной культуры в Приднепровье[155].

Сложность проблемы заключается в том, что фактического материала недостаточно для того, чтобы зафиксировать все возможные передвижения и их направления в разные исторические периоды. Даже наблюдения за изменениями климата не дадут еще однозначного решения вопроса. Климатический оптимум, наступивший в Прибалтике в эпоху неолита, способствовал продвижению населения все далее на север. Отливы же на юг проходили не только вследствие довольно частых здесь природных катастроф, но и вследствие роста населения, резко ускорявшегося как раз в благоприятных климатических условиях. Поэтому в данном случае достаточно ограничиться констатацией самого факта своего рода пульсирующей взаимосвязи родственных по происхождению групп населения на территории от Причерноморья и Приазовья до северо-запада Европы.

Оформление культур шнуровой керамики приходится на III тыс. до н. э. В старой литературе обычно говорили об «экспансии» племен шнуровой керамики. Теперь преобладает неодинаковый, но более сложный взгляд на содержание процесса распространения культуры[156]. По-видимому, на многие области распространялось культурное влияние (причем оно обычно является взаимным для контактирующих групп). В Центральной Европе, куда проникает эта культура, сохраняется в основном местный антропологический тип и местные элементы культуры, хотя частичная инфильтрация населения более восточных областей все-таки заметна. Фатьяновская культура возникла, по всей вероятности, в результате миграции племен шнуровой керамики откуда-то из Прибалтики[157].

Во II тыс. до н. э. культуры шнуровой керамики преобразуются в другие. Судьба представляющих ее племен оказалась различной. Фатьяновская культура погибла, видимо, под натиском с востока угро-финских племен. Однако остатки фатьяновцев или элементы этой культуры доживают здесь до периода колонизации области ее распространения славянами и варягами в VIII–X вв[158]. В Нижнем Поднепровье складывается ямная и катакомбная культуры. А позднее также срубная, и в этих культурах в разных вариантах и пропорциях смешиваются местные и пришлые с востока и юго-востока, а отчасти также с юго-запада этнические элементы и традиции. Какое-то новое население приходит и в Прибалтику, причем оно продвигается туда разными путями как по морю, так и по суше.

Культуру шнуровой керамики часто рассматривают в качестве исходной области балтских, славянских и германских языков. Этой проблемы коснемся ниже. Здесь же можно отметить, что, очевидно, область распространения культуры шире, нежели язык основной составлявшей ее группы племен. Что же касается языка этой группы, то, видимо, есть некоторые пути его определения. Он в значительной мере указан работой Б.А. Серебренникова, обратившего внимание на древний индоевропейский слой в зоне позднейшего расселения угро-финских племен. И топонимика, и «остаток» в угро-финских языках ведут к балтским, в широком смысле этого значения, языкам[159]. Правда, вывод автора оспаривал Г.С. Кнабе, полагавший, что «балтские» языковые элементы привнесены каким-то другим населением[160]. Но возражения основывались на неточной интерпретации некоторых исторических явлений[161].

Язык фатьяновцев особенно интересен именно тем, что он на территории Верхнего и Среднего Поволжья явно привнесен, причем бесспорные родственники их находились и на западе, и на юго-западе. Д. Крайнов вслед за многими другими авторами отметил «сходство и зачастую тождество» фатьяновской московско-клязьминской группы со среднеднепровскими, в особенности днепро-деснинскими памятниками[162]. Именно в днепро-деснинском районе фиксируется лингвистами балтская топонимика[163]. В более южных районах, «промытых» позднейшими движениями кочевников с востока, остатки такой топонимики искать, видимо, бесполезно. Но следы ее могут обнаружиться и у самого Причерноморья. Вполне вероятно также ее бытование в Западной Прибалтике и на юге Скандинавии, где родственное население составляло значительный удельный вес.

Что касается германцев и славян, то связь их с этой культурой оказывается довольно сложной. На территории Швеции и Норвегии характерный для основных зон шнуровой керамики антропологический тип удерживается до наших дней, сохраняя, по наблюдению В.П. Алексеева, «преемственность на протяжении минимум четырех тысяч лет»[164]. На острове Готланд это население преобладало. В.П. Алексеев заключает, что «основная масса предков современного населения севера Европы происходит с юга». В то же время он находит «совершенно очевидным», что «в эпоху неолита и тем более мезолита, может быть даже и в эпоху бронзы, они не говорили на германских языках. В то же время антропологически устанавливается преемственность между неолитическим и современным населением. Этим ставится вопрос о значительной роли субстрата в сложении европейских народов, говорящих на германских языках, и в частности народов Скандинавии»[165]. О характере связей с этим населением славян речь будет ниже.



Поделиться книгой:

На главную
Назад