«Наверное, ты права, — сухо отозвался Али. — Тебе не следует оставаться под одним кровом с подобными мне».
«Что! С чего это ты так заговорил? Я ни словом тебя не задела!»
«Слова тебе и не нужны. — Перед глазами Али потухал камин: внезапно в голове у Али мелькнула дикая мысль, что заодно с углями угаснет и его жизнь. — Почему никто не следит за огнем? Все слуги разбежались? — Али схватил кочергу и подступил к жене. — Да, слова тебе не нужны — твои чувства очевидны — и все же я могу потребовать, чтобы ты сказала — иначе…»
«Ты меня убьешь? — Катарина поднесла руки к горлу. — Не поверю, что ты способен причинить мне вред».
Али уловил в глазах Катарины тревогу, его поразившую, но удивление сменилось безрассудной яростью — которая, не подчиняясь разуму, возрастала вместе с тревогою Катарины. «Как? С чего ты это взяла? Разве не на каждом углу твердят, будто я убил своего Отца? Разве не я — потомок злодеев и безумцев? Не я ли в лунатическом припадке тебя обесчестил? Что мне помешает тебя убить?»
«Не говори так страшно — тебя услышат — умоляю!»
«Услышат? Пускай! Все давно об этом знают — все давно говорят — хорошо, я умолкаю! Следуй за своей матушкой — отправляйся куда хочешь. Прости меня. Я был не в себе — не обращай внимания».
«Не могу».
«Я уже спокоен. Ты права — тебе лучше всего побыть за городом».
«Да».
«Позаботься как следует о нашем ребенке. Пришли мне о ней весточку. И о себе».
«Непременно».
«Вот и хорошо — вот и хорошо!»
Итак, утром состоялся отъезд — кареты и крытой повозки: крохотную дочурку Али снабдили в дорогу на удивление богато, будто Особу королевской крови, всевозможными пожитками, о существовании которых Али ранее и не подозревал; он взял протянутую через окошечко кареты руку Катарины, поцеловал ее — какой же холодной она была! — и, отступив на шаг, подал кучеру знак трогаться. Супруга Али, откинувшись на сиденье, закуталась в меха — и больше Али ее не видел — увидеть ее при жизни ему уже не было суждено!
Ибо «тут буря началась в его душе»: остается ли он дома или покидает его — предается одиноким раздумьям или проводит время в Обществе — куда бы Али ни направился, всюду между ним и Отрадами, между ним и Забытьём падает Тень — тень всего, о чем он не смел задумываться — о собственном смятении, о таящихся на свете чудовищных возможностях, которым он не желал верить. Казалось, будто зверь, обладавший сверхъестественным коварством, побуждал его к преследованию, везде оставляя свой след и порой даже мелькая на миг перед глазами, прежде чем скрыться: Али видел (или же ему только чудилось) этот неотвязный Призрак — преследовал своего неустанного Преследователя — на каждой улице, в каждом доме, во всякой Толпе и в любом закоулке. Тщетно пытались Питер Пайпер и прочие друзья Али развеять его страхи — указывая на беспочвенность подозрений, его одолевавших; внушая, что из нескольких пустячных непонятных обстоятельств, соположенных с рядом совершенно невинных совпадений, нельзя выстраивать, как это делал Али, некий враждебный Заговор или усматривать руку Немезиды: все это, как они втолковывали, не более осязаемо, чем отражение в зеркале. Но именно этого Али более всего и страшится: не того, что против него замышляются козни, а того, что он сошел с ума! В низших кругах общества, с которыми соприкасается Али, он слышит — не только из вторых, но и из третьих уст, россказни о своих поступках, о совершенных им низостях, давние — уже забытые — предания об Отце, Истории о самом себе — малоправдоподобные и по большей части насквозь лживые. Кто их распространяет? Произрастают ли подобные небылицы буйно и невозбранно из дурной почвы без всякого присмотра, точно поганки, или же кто-то о них печется и порождает слухи, не имеющие под собой никакой Основы? Но кто? Али не в силах найти ни единого источника и опасается, что такого и нет: все, что он слышит и о чем слышит, исходит из его собственного помраченного рассудка! — «Якобы Али втерся в доверие к покойному лорду, когда тот находился в Албании — вступил с ним в отношения, о каких не принято говорить, — побудил его себя усыновить — с единственной целью — достичь нынешнего Преуспеяния!» — «Якобы Ребенок, родившийся у Супруги, на самом деле не его — и к тому же зачат до Брака, в противность всем установлениям приличного Общества, где законные дети должным порядком зачинаются после свадьбы, но никак не раньше!» — «Якобы он силой побуждал супругу к Гнусностям, усвоенным им на Востоке и в нашей стране неизвестным — губительным для ее Здоровья и пагубным для Души, — когда же она воспротивилась, он посягнул на самую жизнь ее; Ребенок же — плод их союза — родился якобы чудовищем или уродом — а он пытался избавиться от него с помощью подушки еще до того, как тот успел сделать первый вдох!» Наконец Али останавливается на одном-единственном, кто, по его мнению, повинен в распространении клеветы — и выбор этот не лишен резона: названный субъект и вправду любитель пересказывать сплетни, хотя и не им выдуманные, — это безнадежный пропойца и сын пропойцы, однако джентльмен, столь несдержанный на язык в компании, что однажды Али припирает его к стенке и тот не находит возможным отпереться, — тогда Али награждает клеветника пощечиной и вызывает на дуэль, схватив за грудки и выкрикивая оскорбления с такой необузданной яростью, что обрызгивает слюной.
Молодой джентльмен — назовем его Брум, Блэк или Уайт, мне решительно все равно — вскоре присылает пару Секундантов, не более разумных, чем он сам, которые убеждены, что их приятеля грубо оскорбили — опорочили — обесчестили — запятнали, и, хотя Достопочтенный, действуя на стороне Али, подсказывает им выход из положения, дабы не усугубить его серьезность и избежать худшего, ничего не помогает: Брум-Блэк, эсквайр, и его рьяные защитники настаивают на своем, Али в пустом доме погружен в размышления, с уговорами к нему не подступиться, и назначенный День приближается неумолимо. Ах! невдомек обыкновенному читателю, как опечален бывает автор, когда (веления Судьбы непреложны, коль скоро сам он их и предрешил) приходится толкать Героя на провинность или же на очевидное безрассудство; как хотелось бы ему предостеречь Героя, разубедить, воззвать к Разуму или ангелу-хранителю — и это при том, что переливами своего пера он неуклонно увлекает беднягу вперед и вперед!
Знобкий ноябрь низошел на мир — острая горечь угольной гари стоит во влажном воздухе — на улицах дымится свежий навоз — Али, сам не понимая зачем, стоит у себя на крыльце, поеживаясь и плохо отдавая себе отчет в происходящем, — появляется почтальон в алой куртке (он со своим Колокольчиком показывается регулярней, чем английское солнце) и вручает ему письмо от Супруги. Али платит пенни и начинает читать: выясняется, что Катарина не собирается возвращаться в их дом, а намерена расстаться с Али и жить отдельно. «Умоляю тебя не обращаться ко мне прямо за разъяснениями — не ручаюсь за себя, если начну читать твои письма, и надеюсь, что ты простишь меня, уяснив (если это возможно), сколь мало у меня сил тебе противиться, — пиши только моему Отцу по этому адресу и веди переговоры с гг. "Бланд, Адвокаты", которые действуют от моего имени. — Тебе понятны мои резоны, и я не стану о них распространяться… Я долгое время верила, что ты, вероятно,
Карета, как раз в эту минуту остановившаяся перед домом, являет глазам Али Достопочтенного мистера Питера Пайпера (в перчатках, закутанного в меховой воротник) — вновь, как и прежде, в полной готовности. Не говоря ни слова, Али увлекает его в дом — из которого к этому времени посуда, ценности, книги и большая часть движимого имущества вынесены на продажу; там Али, сев на последний стул перед последним столом, берет лист бумаги и в немногих необходимых словах составляет Завещание, отменяя прошлые: всю свою собственность, того или иного рода, он оставляет Катарине, леди Сэйн, и ее Дочери, — Али посыпает бумагу песком и вручает Достопочтенному с тем, чтобы тот ее засвидетельствовал. «Со всем покончено, — говорит Али. — У меня предчувствие, что в этот дом я никогда больше не вернусь. Сохрани это завещание и позаботься передать его мистеру Бланду из Темпля».
«Исполню все, о чем ты просишь», — с жаром отвечает преданный друг и умолкает, воздержавшись от нелепых подбадриваний и пустых надежд.
«Тогда выпьем по стаканчику — и в путь!»
Итак, мы должны повторить наш путь к темным окраинам, где тянутся унылые заборы, а окна лавочек закрыты ставнями: там можно назначить встречу вдали от недреманного ока Закона и положиться на приговор Судьбы. На этот раз, однако, все произошло в соответствии с обычным порядком, помимо всяких тайн. Было довольно светло — насколько светло может быть в дымном воздухе Лондона, этом полупогасшем Вулкане, — секунданты посовещались на поле боя, произвели необходимые замеры, отшвырнули прочь лежавший на пути Камушек, подкинули вверх Соломинку — определить, откуда дует ветер; обследовали ящик с Пистолетами, вновь предоставленный Достопочтенным, причем юный джентльмен не то по равнодушию, не то из напускной смелости не озаботился выбрать себе оружие — что, собственно, было его правом. Али, в свою очередь, также испытывал безразличие, и это страшило его больше, чем пуля в сердце: казалось, будто он отдает предпочтение пустоте — Пустоте, которая вырывалась наружу из запертого уголка, всегда таившегося внутри его существа, и обволакивала его подобно облаку, — и если это было так, тогда он вполне мог под влиянием минуты без малейшей жалости расстаться с Жизнью — хотя на самом деле жаждал ее сохранить — философская дилемма, стоящая только перед раздвоенной душой! Погруженный в раздумья, Али подошел к центру площадки, где Достопочтенному было назначено подбросить Монету, дабы определить, кто из дуэлянтов должен стрелять первым. Али ясно видел, как щеки стоявшего перед ним юнца заливает бледность — как дрожат у него губы; подумалось, что вот это — чей-то сын, о котором печется мать, на которого возлагает надежды Отец, — но ему было решительно все равно. Заметив безучастность Али — столь им родственную! — Боги оказали ему покровительство, и монетка упала на землю изображением Короля вверх.
«Выбор — стрелять первым или нет — предоставляется лорду Сэйну», — проговорил мистер Пайпер: голос его — из страха за невредимость друга, о которой Али так мало заботился — дрожал и прерывался наподобие дудочки в руках неумелого музыканта, давшего ему фамилию[40]. Вопрос, действительно, относился к разряду щепетильных: что достойней — и, напротив, что выгодней — произвести первый выстрел или ждать ответного; однако все эти тонкости не должны нас беспокоить, как не тревожили они Али, который тотчас же согласился быть вторым на очереди, поскольку это сулило скорее покончить с делом — и с ним самим: молодой соперник слыл метким, если не бывал в подпитии, Стрелком. Но сейчас, заняв место на предписанном расстоянии, Али увидел, как его противник, утратив прежнюю браваду, затрясся и обратился к секундантам за поддержкой — которую они оказали ему в буквальном смысле — подхватили, обернули к Али и помогли поднять руку с пистолетом. О, как мало знают о сладости бытия те, кому не довелось стоять во имя Чести на дуэльной площадке — видеть, как Жизнь растворяется облачком дыхания в холодном рассветном воздухе, — чувствовать, как она трепещет в грудной клетке, которую вот-вот пронзит пуля или острие шпаги: мне не довелось пережить ничего подобного, но я не сомневаюсь, что это — самое надежное лекарство от
Пуля, выпущенная молодым соперником, пробила плащ Али и, оцарапав плечо, большего вреда не причинила. Медик, приглашенный Достопочтенным, вызвался безотлагательно обследовать рану, однако Али от осмотра отказался; он шагнул навстречу противнику и — как в пьесе с заранее известной развязкой, предопределенной всеми событиями, — поднял пистолет — хладнокровно выстрелил, целясь немного в сторону, слева от находившейся перед ним тщедушной фигуры, с намерением ее пощадить, — однако именно в это самое мгновение храбрость юноше изменила, и он метнулся вправо, желая уклониться от ожидаемого удара, — и пуля поразила его прямо в грудь!
Все присутствующие поспешили на помощь сраженному дуэлянту, Али же на миг застыл в неподвижности — бесстрастный и бесчувственный, будто обратился в камень. Лишь когда Доктор, распрямившись, развел руками — давая тем самым знать, что все его усилия излишни, — Али приблизился и устремил взгляд на юношу и на удрученных приятелей, приподнимавших его голову. «Я убит! — прошептал юноша, увидев Али. — Вы получили удовлетворение!» Али в ответ не произнес ни слова — продолжая смотреть, как белая сорочка юноши окрашивается алым, а лицо его сереет и застывает в безмолвии, — и думал об одном:
«Опасаться нечего, — твердил Достопочтенный. — Тебе не понадобится долго задерживаться за границей — я все устрою — и очень скоро вся эта История забудется сама собой — Расследования не будет — сочтут, что ты действовал как положено, и будешь оправдан — даю тебе слово — и тогда ты сможешь вернуться».
«Нет!» — отрезал Али. Теперь он ясно — иногда мы на это бываем способны — видел, куда указывает ему Судьба: так бедным пленникам, запертым в платоновской пещере, удается вдруг вырваться из мира Теней на Солнце, которое безжалостно режет беспомощные глаза, однако — светом Истины. «Я уеду — и не вернусь. Я слишком долго прожил в этой стране, куда совсем не думал попасть. Я получил удовлетворение — да, получил сполна — сыт по горло — до тошноты. — Он стиснул руку друга — и тот, встретившись с пронзительным взглядом Али, в котором сквозила твердая решимость, не нашел в себе сил долее протестовать. — Будь моим доверенным лицом. Не подвергай себя опасности и не входи в расходы — мне нестерпимо об этом думать — но стань моими глазами, моими ушами — моим экономом — моей почтовой службой».
«Куда же ты отправишься?»
«Не знаю. Знаю только одно — что не вернусь».
«Тогда вперед! — с величайшей твердостью провозгласил Питер Пайпер. — Сначала в Плимут, там за рейс уже заплачено — вот моя рука — но я должен сначала составить Список всего того, что я смогу для тебя сделать — нет-нет, пока ни слова — в седло, сэр, в седло! Я буду бок о бок с тобой, где бы ты ни очутился — хотя бы мысленно! Ни слова больше — бежим!»
И вот на рассвете следующего дня Али вновь оказался на палубе корабля, ожидая, когда с началом прилива наполнятся паруса. Море нетерпеливо колыхалось, и «ветер попутный во Францию дул». Али помахал шляпой одинокой фигуре Достопочтенного на пристани: тот ответил потряхиванием белого носового платка, другой рукой придерживая головной убор. Али в эту минуту вспомнилась сказка, которую он некогда слышал в далекой Албании, в просторном зале паши, где собрались воины в разноцветных тюрбанах и расшитых кафтанах. Давным-давно, гласила сказка, во владениях некоего паши творил недоброе некий злой волшебник, чиня препятствия замыслам своего господина. В конце концов, хитростью и силой, паша пленил этого волшебника и заключил у себя во дворце под стражу. Однажды вечером в зале заседаний дивана, после того как был съеден плов и выпит шербет, окруженный знатными гостями паша вздумал вызвать пленника, чтобы тот сотворил какие-нибудь чудеса для развлечения Гостей. Волшебника доставили в зал: он проделал немало фокусов, всех поразивших и озадачивших, а потом попросил принести большую лохань с водой. Туда он бросил щепотку соли и предложил желающим всмотреться. Видят они, как перекатываются там океанские Волны? Они увидели. Вглядитесь пристальней, продолжал волшебник: видите там причал — и разве это не мальтийская гавань? Изумленные зрители убедились, что гавань мальтийская. А виден в этой гавани корабль, как раз распускающий паруса? Да — дивный корабль — с черным флагом — с широкой палубой. Тут волшебник поднялся с места и, подобрав полы халата, ступил ногой в лохань с водой — и на глазах собравшихся исчез: исчез с тем, чтобы тут же появиться вновь (все присутствующие были тому свидетелями) — он пронесся по воздуху и упал на корабельную палубу. Насмешливо поклонившись наблюдателям, волшебник встал у штурвала: корабль, с изяществом иноходца, развернулся в подветренную сторону — и скрылся из виду! «И куда же он устремился?» — захотели узнать у рассказчика Слушатели — поскольку сказка казалась им незаконченной, — но рассудительный повествователь ответствовал, что, разумеется, ему об этом ничего неизвестно — да и откуда ему знать? — однако позднее прошел слух, будто волшебник отплыл в Америку [12], где живет-поживает и по сю пору, разбогатев и по-прежнему учиняя многие безобразия.
Удивительным бывает ход мысли: едва только Али припомнилась эта история, долгое время таившаяся в закоулках сознания, как он совершенно отчетливо понял, куда ему предстоит направиться и с какой целью.
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема:
Ли,
Получила новые страницы. Мы все еще не удивлены? Так и продолжается готическая проза?
Понимаю теперь смысл примечаний Ады. Что значила для нее эта рукопись. Прочитала несколько страниц Джорджиане (это владелица оригиналов). Она сказала: ну и гад же он был. Я так не думаю. И не знаю, что думать.
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: Готика
Что ж, начало вполне готическое — развалины аббатства при лунном свете, сомнамбулизм — общение со страшными зверями — заключение в темницу — фамильное проклятие или печать порока — бегство под покровом ночи. Чудовищный родитель, громадного роста (его колоссальная тень на стене прямо заимствована из прославленного готического романа — не могу припомнить, какого именно). Отцеубийство — или мнимое отцеубийство; таинственный преследователь, двойник героя. Томас Медвин, сплетник и отчасти фигляр (поэт несколько раз принимал его в Пизе, и потому он всю жизнь считал себя специалистом по Байрону), сообщает, что Байрон рассказывал ему о повести, им задуманной или даже написанной: героя преследует некий загадочный недруг, который путает его планы, явно знает всю его подноготную, соблазняет его возлюбленную — и так далее; герой наконец его настигает, в порыве ярости убивает, затем, стянув с него плащ обнаруживает, что этот преследователь — он сам, и умирает от ужаса. Возможно, Медвин краем уха уловил замысел романа и пересказал его с пятого на десятое. В обычном готическом романе все по видимости сверхъестественные события получают вполне рациональное объяснение: все они были подстроены злодеем или превратно истолкованы либо являлись последствиями эпилептического припадка и прочее. (Пока не знаю, как обстоит дело в нашей рукописи, — примечания Ады намекают на отсутствие сверхъестественного начала.) Но затем повествование отбрасывает готический антураж и становится великосветским романом о браке и любовных связях. Такое сочетание выглядит причудливо, но мы присутствуем при зарождении жанра популярного романа — все эти элементы были для жанра новшеством, и Байрон поочередно испытывает их, наряду с другими, насколько мне известно, прежде небывалыми: Али попадает в ситуацию, которая кажется мне уникальной.
Напиши, что ты думаешь по этому поводу.
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема: Кто
Не знаю, что думать — так странен для меня его голос — сочетание небрежности со строгой правильностью — вроде как бы «земной» и вместе с тем воспаряющий. Не знаю, кого я слушаю.
Но мне интересно, что будет дальше — это, пожалуй, и есть главное, верно? И подспудно всегда слышу свой собственный голос: что за человек со мной говорит? Кто он такой, что на самом деле думает? И я не знаю.
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: RE: Кто
Что меня завораживает, так это история о лишенном семьи юноше рядом с монструозным отцом — о юноше, не знавшем матери. С Байроном-то все было наоборот — он никогда не знал отца, мать неизменно его любила и подавляла заботой, а это было ему ненавистно — между ними происходили бурные стычки. Во всех его сочинениях (насколько я помню) мало что говорится об отцах и сыновьях — и уж куда меньше о грозных отцах: всяк у Байрона подогнан под самого Байрона. Либо он подавлял в себе подобные чувства, и они вырвались на волю вот в этот один-единственный раз, либо… но предоставим делать выводы дядюшке Зигмунду. Это заставило меня поразмыслить — подобно тебе (возможно, по другим причинам), и я задался вопросом, кого, собственно, слушаю.
Интересно также, что роман строится вокруг неудачного брака, столь схожего с байроновским, — однако причины разрыва лежат в области фантазии — и вина не возлагается ни на одну из сторон — это не его вина, и не ее; виной всему — неумолимый Рок, обличье которого, как мне кажется, я угадываю. Большинству автобиографических романов свойственна иная тенденция: поводы, антипатии, обвинения всюду сохраняют верность действительности, даже если события целиком и полностью вымышлены.
Байрон верил, что Аннабелла предельно правдива и искренна — и что только недобрые женщины из ее окружения вооружили ее против него. Он всегда повторял, что понятия не имеет (хотя и признавал за собой безудержное потакание своим слабостям, приступы меланхолии, периодические вспышки бешенства), почему Аннабелла настояла на разрыве. На самом деле он более чем отчетливо представлял, какие из эпизодов прошлого — его сестра Августа, греческие мальчики, кембриджский хорист — Аннабелла не потерпела бы; однако он не подозревал — и этим объясняется принятая им поза оскорбленной невинности, — что Аннабелла обо всем хорошо знала. С нею откровенничала Каролина Лэм, а в конечном счете призналась и Августа. И та и другая утаили от Байрона, что выдали его тайны. Аннабелла же помалкивала.
Непохоже на мою историю: полиция, арест, шумиха в газетах. Твоя мать не только была в курсе, но и знала, что это известно всем и каждому. И ты тоже знала — в отличие от Ады, которая годами слышала только свою мать. Ты ведь знаешь, правда?
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема: Знаю
Знаю. То есть, знаю из того, что читала. Знаю, что законом срок судебного преследования за изнасилование несовершеннолетней ограничен пятнадцатью годами после того, как ребенку исполнится шестнадцать, и этот срок давным-давно истек. Однако на тебя выписано особое распоряжение суда за бегство от правосудия, или как это называется, и, если ты вернешься, тебя арестуют, и неизвестно, что произойдет дальше — может быть, ничего, а может, и что-то. А люди насчет таких дел настроены сейчас куда враждебней, чем даже тогда. Взять все эти истории с мальчиками и священниками. Хотят отменить закон об ограничениях, а также придать такой отмене обратную силу, но это может быть нарушением конституции. Как видишь, я хорошо осведомлена. Читаю новости и представляю, что ты читаешь то же самое и думаешь: какого черта! Потом открываешь сайт Экспедии и заказываешь авиабилет домой. Знаю, что у тебя тоже двойное гражданство, так что паспорт есть. Знаю. Немного размышляла над этим. Годами, как говорится.
Но вот вопросы, на которые ты должен ответить:
1. Когда, по-твоему, он написал эту книгу
2. Почему ты так считаешь
3. Когда он бросил писать (не знаю, каким образом искать указания в письменных источниках, если хотя бы немного не ограничить временные рамки)
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: RE: Знаю
Хочу ответить на твои новые вопросы, но гораздо больше хочется поведать тебе историю моего неприсутствия в твоей жизни. Когда-то давно я писал тебе письма, но они возвращались ко мне нераспечатанными (кстати, обычно так поступала леди Байрон, желая озадачить тех, кого не могла себе подчинить): писал тебе — десятилетней и тебе — шестнадцатилетней (это письмо должно было дойти вместе с фигуркой яванского дьявола, но, по-видимому, тебе ее не передали). Не на один год я просто-напросто выкинул все это из памяти — и тебя тоже: то есть нечасто о тебе вспоминал на протяжении довольно долгого времени, иначе потребовались бы какие-то поступки, какие-то слова — едва ты появлялась в моем сознании, как я поскорее отворял дверцу, чтобы оттуда тебя выпустить. Я здорово в этом наловчился. К тому же у меня была работа, и она мне нравилась. В моей отрасли у многих есть дети от ранних браков, которых они в глаза не видели: разве что помянут их за выпивкой в конце рабочего дня — как и я сам, — и оттого мне казалось, что в моей истории нет ничего особенного, их эгоизм словно оправдывал мой — или, по крайней мере, обращал его в норму. Те люди были — а иные и остаются — сущими чудовищами себялюбия, подлинными хищниками, акулами и китами эгоизма, по сравнению с которыми я — мелкая рыбешка.
Главное, что удерживало меня вдали от тебя, — это, как ты говоришь, власть закона: раз уж я удрал, то увидеться с тобой не было никакого способа, разве что твоя мать решилась бы бежать вместе со мной, прихватив тебя; однако она, по сути, и была второй силой, которая нас разделяла. Она так негодовала по поводу мной содеянного — или из-за того, в чем я обвинялся, а еще больше из-за моего нежелания остаться и держать ответ, — что ей вовсе не хотелось быть со мной рядом. Предстань я перед судом, процесс совсем не походил бы на те, какие показывают по телевидению, где мерзавец, прикончивший секретаршу, с которой амурничал, является в зал или предстает перед микрофонами на пару с супругой (темное платье, черные очки) и прихватывает малышей для «поддержки». Такого рода поддержки я не искал и не ожидал. Даже если бы мне ее предложили, мне было бы стыдно ею воспользоваться. Раскаяние дается мне плохо. Сожаление — да; в этом — еще как. Но мне всегда казалось, что публичное покаяние на самом деле в тесном родстве с самооправданием. А я невиновным себя не считаю — и не вижу способа снять с себя вину. Мать Ады сочла бы меня трудным случаем.
Итак, твои детские годы прошли без меня: после того, как тебе исполнилось четыре, я ни разу тебя не видел. И даже позднее, когда память о прошлом потеряла силу (в отличие от статьи закона) и твоя мать, вероятно, прониклась большей терпимостью — в конце концов, ей было известно, что с тех самых пор я вел самый безупречный и даже самоотверженный образ жизни, — она не пожелала привезти тебя со мной увидеться, потому что… — прозвучит невероятно, но иррациональные чувства залегают очень глубоко, иррациональные неприязнь, антипатия и отвращение коренятся ничуть не менее глубоко, чем иррациональная любовь или симпатия, — так вот, твоя мать не хотела, чтобы ты была возле меня на пороге созревания. Не хотела отправить тебя ко мне. Возможно, сама этого она и не сознавала. Хотя я так не думаю. Она находила множество опор для своего неприятия — опор теоретических, со стороны феминисток, с которыми водилась. Точно так же (ладно, признаюсь, подпущу шпильку) леди Байрон находила поддержку для своей враждебности и немилосердия у дам-евангелисток и священников, крутившихся вокруг нее. Собственно, не удивлюсь, если она не испытала даже некоторой радости или облегчения, когда обнаружилось, что ты вообще равнодушна к моему полу. Иные женщины из ее круга прямо-таки ликовали бы, если верить их писаниям: в их галерее отпетых преступников вывешена моя фотография, снабженная тюремным номером. Надеюсь — и хочу верить, — что они не сделали для тебя невозможным когда-нибудь меня полюбить или хотя бы просто проникнуться расположением.
Все, больше писать пока не могу. Напишу потом.
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема: Любовь
ты что же, думаешь, будто это мама и ее подруги сделали меня лесбиянкой? Не сказал, но подумал? Знаешь, что забавно: мама всегда была самой что ни на есть девчоночьей девчонкой, вот только не на манер барби, а эдакой хипповой богиней луны. Мужчин она не отгоняла — это уж точно. Ты, наверное, и не знаешь. В конце концов, ты все это время ничего не знал о нас обеих. Могу тебе сказать, что на примере Джоуна, а потом Марка она КАЖДЫЙ ДЕНЬ старалась мне показать, как славно жить с настоящим мужчиной, как мило, когда они с тобой правильно обращаются, а ты правильно обращаешься с ними, как они должны хранить ВЕРНОСТЬ и ПРЕДАННОСТЬ, расчищать тебе дорогу от малейших помех, сдувать каждую пылинку и лезть из кожи вон, чтобы с тобой не случилось никакой беды. Я — такая, какая есть, потому что такая. И я знаю, что такое любовь — и какой она должна быть.
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: RE: Любовь
Извини. Электронная почта — это ужас что такое. До сих пор не могу привыкнуть. Письмо вылетает из-под пальцев со скоростью мысли (как сказал бы В.), а потом стоит только нажать кнопку — и оно уже отправлено. Если бы мне пришлось вытягивать лист из пишущей машинки, ставить подпись, складывать, искать конверт с маркой, я бы, наверное, его не отослал.
Пытаюсь показать, что совсем не хочу язвить — и вправду не хочу, — а потом говорю разные глупые едкости. Это потому, что ты наконец в Европе, где я могу тебя увидеть, коснуться тебя, — и как раз сейчас у меня нет ни малейшей возможности туда попасть. Почему бы тебе не взять и не отправиться на восток — немного передохнуть — посмотреть мир — а заодно и со мной повидаться. Ты подошла так близко (примерно на тысячу миль ближе), только чтобы вновь ускользнуть? О деньгах тоже не беспокойся.
Сейчас перечитал письмо — вроде бы все как надо. Итак, отправляю. Правда, я должен добавить -
С любовью,
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема: RE: Re: Любовь
Я не питала к тебе ни любви, ни ненависти. Тебя просто не было. Знаешь, у половины детей, подраставших у меня на глазах, родители либо были разведены, либо не состояли в браке, либо отца не было, зато две мамы, либо еще что-то — это было в порядке вещей. Очень многие одного из родителей в жизни не видели и вынужденно толклись с тем, кого не очень-то долюбливали, — с тем, кто был для них «более подходящим». Нормально было спросить: а где твой папа (реже — мама)? Если вместо ответа просто пожимали плечами или отделывались отговорками, настаивать было невежливо: мало ли, кто-то не знает, а кому-то дела нет — незачем и соваться. Да и самой-то не так уж было и интересно. Совсем иначе, если твоего отца то и дело показывают по ТВ — и сам он тут как тут. Во всяком случае, его портрет. И тут же непременно заводят речь о ПРЕСТУПЛЕНИИ, чего ты (то есть я) толком не понимаешь (в раннем детстве), и мамочка тотчас выключает телик и начинает отвлекать внимание: а давай-ка сделаем соломенную куклу! давай почитаем про Пеппи Длинныйчулок! пошли наполним ванну пеной! Из всего этого я усвоила одно: если мне хотелось что-то о тебе узнать — а мне хотелось, — маме об этом сообщать не следовало.
Иногда ты просто должен был стоять рядом — в какие-то минуты я чувствовала, что ты должен быть здесь, но тебя не было — не могу объяснить, но я вовсе не о важных событиях, вроде выпускного вечера или дней рождения — наверное, и о них тоже, но скорей о делах обыкновенных: пикник у реки, фейерверк или просто какой-нибудь пустяк — нашла мертвого птенца или струя воды из поливальной машины прибивает дорожную пыль, и тогда я твердила: «Мой папа должен быть здесь. Почему папы нет?» Ответа у меня не было.
От: lnovak@metrognome.riet.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: Соломенная кукла
Алекс,
Я раздавлен. Честно.
Прости. С работой не продвинулся ни вчера, ни сегодня. Вечером вышел выпить сакэ и поесть лапши. Потом выпил еще сакэ. И долго лежал в ванне — почти в кипятке. Может быть, завтра.
Прости.
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема: RE: Соломенная кукла
Не расстраивайся. В основном это неправда. На самом деле не припомню, чтобы я повторяла: «Почему папы здесь нет?» Просто решила сказать тебе, что повторяла. Ты отсутствовал так прочно и обретался так далеко, что легче было думать, будто так и надо. Когда мне снилось, будто ты вернулся, это всегда вело к разочарованию, сны были путаными, неправильными какими-то, порой и кошмарными. Один я до сих пор помню. Но ты не бери в голову. Знаешь, как врезается в память то, что снится до десяти лет — в точности как реальные воспоминания. Особенно плохие сны. Но наяву я считала, что тебе и положено отсутствовать, а если тебя нет, то все в порядке: мне нравилось, когда все идет как положено. И до сих пор нравится.
Вот о чем я не знаю — ты когда-нибудь думаешь о той девочке? Я думаю. Думаю о ней. Мне было столько же лет, сколько ей, когда я впервые о ней дозналась (была дотошной исследовательницей, даже тогда). Интересно, что она думала.
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: О ней
Думал ли я о ней когда-нибудь? Я думаю о ней каждый день. Именно так. Повод возникает почти ежедневно — какая-то зацепка, ведущая прямо к ней, даже если со стороны кажется, что не должна: заминка с перечислением денег или с машиной напрокат — да что угодно. И если ничего такого не случается, я все равно о ней думаю. Проигрываю заново тот вечер и вношу правку, чтобы все вышло по-другому. Не задерживаюсь на той вечеринке, а ухожу пораньше. Или напиваюсь и валюсь спать до того, как на нее наткнуться. Или она напивается и засыпает. Появляются ее чертовы идиоты-родители и выпроваживают ее оттуда. Мне удается опомниться. Масса новых концовок — или начал.
Знаешь, я недавно прочитал воспоминания человека, служившего офицером во французской армии в одной из колониальных войн. (Часто читаю необычные книги не без умысла. Как и ты — для работы. В этом мы с тобой сходимся.) Он пишет, как с отрядом целый день осаждал какое-то поселение в Северной Африке — возможно, берберское, не помню. При численном превосходстве противника потери отряда были значительны, однако в итоге противник дрогнул и отступил, оставив поселение французам. Офицер вспоминает, как он проходил сквозь дым сожженного базара и по пустым улицам — взбудораженный, сжимая окровавленную саблю; как в одной хибаре он распахнул занавески и обнаружил совсем юную девочку, одинокую, перепуганную и (подумалось ему) ясно сознающую, что с ней станется в руках победителей; далее офицер говорит, что именно ее униженность и осведомленность при полной невинности толкнули его к насилию — он не мог поступить иначе, словно обуянный богом войны после выигранной битвы. И, кажется, я впервые понял, что такое насилие на войне и ярость борьбы. Я не так давно был вблизи от театра военных действий, видел все последствия, и думаю, что я прав.
Незадолго до той голливудской вечеринки 1978 года я оказался вознесен на высоту, где царила обстановка, непохожая на все, что мне доводилось встречать: я, конечно же, знал о ней — где угодно мог прочитать, — однако ничего подобного в жизни не испытывал. Вокруг были люди, настолько самовлюбленные, обладающие таким богатством и окруженные таким всеобщим вниманием и почетом (порой даже заслуженным), что они словно бы освободились от необходимости о чем-то заботиться, о чем-то жалеть или что-то исправлять. Иным, разумеется, была присуща и одухотворенность, хотя это означало только, что они свято верят, будто все в мире устроено наилучшим образом и никому из тех, кого они знают лично, — а уж им самим и подавно — неудача не грозит. Слово «неудача» вообще не входило в их лексикон. Если я говорил им всякие подходящие слова, они сулили запросто продвинуть мои проекты. Стоило мне заикнуться, что неплохо бы разузнать, нельзя ли снять фильм в Непале — о буддизме и о горах, собрав исполнителей только из непальцев, однако на главную роль взять вот это легендарное чудо-юдо, которое раскинулось передо мной на кожаном диване, мой собеседник поддакивал: а почему бы и нет. Слово скажи, и все получится.
И так я внезапно обрел полную раскрепощенность, свободу от любых ограничений — не только моральных, но и физических, как если бы я вышел за пределы, установленные биологией. Подстегивали это ощущение, конечно, и наркотики — причем в изобилии. И потом, было поздно, происходило это в громадных апартаментах с широкими окнами на Лос-Анджелес (тебе наверняка знаком этот вид: ты сама там побывала, насколько мне известно), простиравшийся внизу, словно ты оказался в высоченной башне или на космическом корабле. И этот ребенок. И мне подумалось: я могу делать, что вздумается, — худа не будет. Это-то и будоражило.
Могу сказать тебе начистоту, что я ее не насиловал — если понимать под этим принуждение к нежеланному сексу. Я даже был не единственным, кто вступил с ней в связь, если это можно так назвать, той ночью и наутро. Она бродила по всему дому, подобно Алисе, переходя из «эпизода» в «эпизод», как мы это называли тогда, словно они были воображаемыми или нереальными. Осведомленность и невинность; вижу как сейчас: ее глаза разом вбирают все и в то же время словно бы слепы. Нет, единственным я не был. Но именно у меня она взяла бумажник, с которым ее позже и нашли, в другой части города. Итак, мне единственному смогли предъявить обвинение, когда за ней явились наконец ее невыносимые родители. Не знаю, что она на самом деле думала, тогда и потом. Нет оснований верить ее показаниям в полиции больше, чем тому, что она говорила мне. Ты наверняка не поверила бы и тому и другому.
Не думал, что сумею написать такой длинный мейл. Было нелегко. Надо остановиться.
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема: RE: О ней
Ли,
История интересная.
Ты найдешь возможность ответить на мои вопросы?
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема:
Хорошо. Ни слова больше, если так. Только ответы. Все, что знаю.
Думаю, что Ада была права: Байрон взялся за роман на вилле Диодати в Швейцарии и продолжил работу в последующие месяцы — бросал и принимался снова — это вполне вероятно ввиду причин, угаданных Адой: рукопись временами отражает события, происходившие тогда в его жизни, — сначала супружеский разрыв (или Разрыв, как позднее всюду стали его именовать, словно он был единственным на свете — или сделался образцом), который только что был доведен до конца; затем Венеция — и связь с карбонариями.
Обстоятельства таковы:
Во-первых, Мэри Шелли бросила вызов, который заставил Байрона задуматься о прозе и романтических повестях. Далее, как раз тогда ему нанес визит Мэтью Грегори Льюис, «Монах» Льюис — автор самого успешного из всех готических романов, «Монаха». Льюис был весельчак, давний приятель Байрона — и тот неизменно радовался встречам с ним; Льюис обладал немалым состоянием благодаря не литературным гонорарам, а доходам со своих сахарных плантаций в Вест-Индии (по-нашему, на Карибских островах), где имел большое количество рабов. (Байрону вовсе не требовалось заимствовать зомби у Саути, как предположила Ада; он мог узнать о них у Льюиса, который наверняка очень ими интересовался). Возможно, тут сказались долгие разговоры с Шелли, но Байрон, воспользовавшись случаем, убедил Льюиса во время его визита добавить к завещанию кодицил, согласно которому выделялся капитал для смягчения жизненных условий невольников и освобождения хотя бы части рабов по смерти владельца. Вообрази эти переговоры — да ладно тебе, Льюис, почему бы не освободить сразу всех? — а в итоге Шелли с Байроном засвидетельствовали подпись на завещании.
Итак, мысли Байрона занимали рабы и Вест-Индия.
Кроме того, известно, что примерно в то время ему прислали трехтомный роман Каролины Лэм, о котором я уже писал. Назывался он «Гленарвон» — и раскупался нарасхват. Итак, Байрон читал — мы знаем, что читал, — беллетристическое повествование о себе самом: он был изображен в обличье омерзительного/ ослепительного лорда Гленарвона, повинного в бесчисленных злодеяниях, а Каролина воплотилась в образе невинной и незапятнанной Каланты. Вот что он писал Томасу Муру — своему другу, а позднее биографу: «Мне думается, что если бы сочинительница написала правду и только правду — всю правду, — роман получился бы не только романтичнее, но и занимательнее». Так что, не исключено, Байрон над этим раздумывал и решил вновь попытать силы в прозаическом роде, создать собственный roman àclef[42] — но ближе к своему природному складу, каким он себе его представлял, и к истории собственных похождений.
Продолжу потом.
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: Призрачный роман
А. — Так — продолжаю читать — видишь, как усердно я для тебя стараюсь, к тому же во время отпуска — Короче, читаю Маршана, крупного биографа Б. — и вот он тут пишет — в сентябре 1816-го, именно там и тогда, как затеялись истории Шелли/Полидори, — что «Байрон начал прозаическую повесть — слегка затушеванную аллегорию своих матримониальных дел, но, узнав, что леди Байрон больна, бросил рукопись в огонь».!!! Никаких пояснений, откуда Маршану об этом известно.
Итак, возможно, что рукопись в огонь Байрон не бросал. Собирался. Подумывал, что следовало бы. Но не бросил. Вот такое соображение.
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: Точка
Алекс,
Так — 3: когда Байрон поставил точку.
Когда он окончательно отложил рукопись, сказать не могу, но задаюсь вопросом, не имеет ли это отношения к его знакомству с ироикомической эпопеей поэта по имени Фрир, который подписывался как «Уильям и Роберт Уислкрафты» — редкий случай двойного псевдонима. (Ты, должно быть, заметила лаконичный комплимент ему на страницах, отведенных Испании, где он действительно состоял британским консулом). «Эпопея» Фрира представляла собой поэму, написанную ottava rima[43] — той самой строфой, какую Байрон использует в «Дон-Жуане»: как и другие поэмы подобного рода, она изобилует шуточными рифмами в стиле Огдена Нэша и насмешками над всякого рода претенциозностью. Фрир взял за основу стиль венецианских остроумцев — таких, как Пульчи, которого Байрон читал по-итальянски. Поэму Фрира прислал Байрону его издатель, назвав ее замечательной и виртуозной; Байрон согласился, что поэма замечательная, однако ничуть не виртуозная, и за несколько дней написал «Беппо». («За несколько дней» — это по словам Байрона; он всегда старался предельно умалять свои творческие усилия.) Вот и результат: открылся путь к «Дон-Жуану» — поэме, которая вобрала все пережитое Байроном. Вероятно, он почувствовал, что нашел способ воплотить то же, что и в романе, только гораздо лучше, в полную силу своего таланта, и потому бросил работу над рукописью. Каким бы чудесным мне ни представлялся ДЖ, я, однако, не в силах долго его читать в один присест. Мне бы хотелось, чтобы Байрон закончил этот, прозаический роман — если он не завершен, — а потом взялся бы за новый, еще более удачный, а потом еще за один. «Дон-Жуан» — это sui generis[44], но в ту эпоху длинная повествовательная поэма уже выдыхалась, а жанр романа набирал силы. Вообрази — Байрона читали бы сегодня, как Джейн Остин. Ну и ладно.
Не знаю, когда именно Байрон решил, что его творение не может увидеть свет, но решение это явно продиктовано откровенностью и (как выражаемся мы, литературоведы) непосредственностью в описании его супружества. Используя факты собственной биографии и биографий окружающих, он знал, как их преобразовать — сохранить суть, но не связь. Задача была нелегкой, и он немало был ею озабочен: ты, наверное, обратила внимание на эпиграф к ДЖ, взятый из Горация: «Difficile est proprie communia dicere» — «Трудно говорить хорошо об обычных вещах» — о том, что объединяет всех нас. Так оно и есть. Обращаясь к Байрону, читатели искали в нем НЕобычного и НЕпривычного, доброго или дурного. Но он-то считал, что состоит из domestica facta[45], как и всякий другой.
Алекс, электронная переписка меня утомляет. Хочется чего-то большего, чем наш эпистолярный роман. Ты размышляла над моим предложением? Возможно, ты предпочтешь направиться в другую сторону — на запад, а не на восток, — а до меня из разных источников доходят слухи, что мне, наверное, вскоре предстоит поехать на Новую Гвинею, которая лежит так далеко на востоке, что это уже почти запад. И к тому же я опасаюсь — не столько тебя, сколько прошлого, и времени, и, быть может, собственной несообразности, — но все же не отказываюсь от надежд. Должно же быть что-то для нас впереди. Это зависит скорее от тебя, чем от меня, но если я могу что-то сделать — думаю, ты должна мне об этом сообщить.
Всей душой,
Глава двенадцатая,
На побережье Эпира, в порту Салора, в полдневные часы рыбаки чинят сети или же вместо того дремлют в тени перевернутой лодки, покуривают трубки и возносят молитвы одному Божеству либо нескольким (по меньшей мере — Аллаху и Деве Марии), дабы избежать любого гнева свыше. Их прародители поступали точно также и возлагали жертвоприношения равными долями на разные Алтари. Однажды к этому побережью, распростертому под голубым куполом, — к побережью, мало отличимому от прочих (Корабли появляются здесь редко, и еще реже ступают на берег те, кто незнаком здешним рыбакам), — причаливает лодка, с которой сходит на берег молодой человек, — он одет по-европейски, однако обращается с приветствием на албанском языке (хотя и запинаясь), а не на языке Неверных. Рыбаки отвечают, но юноша как будто не слышит ничего — он оглядывается по сторонам, словно только очнулся ото Сна и не вполне убежден, вправду ли вокруг него существует осязаемый мир. Зачем он здесь? Он намерен, сообщает юноша — скорее самому себе, для собственных ушей — совершить путешествие на север, в страну жителей Охриды, — ему нужен проводник, два-три спутника, лошади — и рыбаки направляют его туда, где можно об этом сторговаться. Больше юноша не показывается — но едва проходит день, как рыбаков вызывает из праздности новое диво: другой молодой человек, также в европейской одежде, вступает на их забытый берег — и задает вопросы, Ответы на которые рыбакам известны — хотя они и переглядываются в изумлении, — а когда юноша скрывается, немногие христиане в растерянности осеняют себя крестом, словно их посетило сверхъестественное существо.
Первым из этих незнакомцев был, разумеется, наш Али: сюда, на этот полуостров — на землю Эллады — он добрался, полгода спустя, дилижансами — как к последнему месту назначения, определенному Судьбой. Покинув английский берег вследствие своего слишком успешно исполненного долга на поле Чести, он высадился поначалу на побережье Франции, где в стылой комнатке самой захудалой Гостиницы написал письмо Катарине и Уне: он желал довести до сведения Супруги, что оборонял свое имя от клеветы, в суть которой не станет ее посвящать, и к чему это привело; Дочери он хотел передать, что, хотя они и не виделись, его любовь к ней нескончаема и когда-нибудь он снова обнимет ее и поцелует. Далее Али передал мистеру Пайперу все наивозможные Полномочия и» Права, какие только сумел измыслить — не имея под рукой свода Законов, — с тем, чтобы добыть от Банкиров и Посредников средства, необходимые для длительного путешествия, — он уже тогда замыслил отправиться в дальний путь, не зная, когда из него вернется, — если странствия будут ограничены бренным сроком, то, видимо, не затянутся, — так думал Али, поскольку свеча его угасала, а дыхание таяло в воздухе дымком.
Выехав из Франции верхом, он в одиночку миновал Нидерланды и, почти незаметно для себя, оказался на поле Битвы, отмеченном Монументом, а еще более — богатым Урожаем, который был вскормлен разложением тел, столь щедро разбросанных тут не столь давно. Ватерлоо! Я не стану вновь чтить твою память — и того человека (бывшего и чем-то большим, и меньшим, нежели обычный Человек), который швырнул все приобретенное им для Человечества на этот зеленый стол только для того, чтобы добычу выхватили другие Игроки — единственная рискованная Ставка, им проигранная! Али погрузился в размышления, ненадолго оторвавшись от мыслей о собственном уделе ради мыслей об уделе Людского Рода, и ему пришло в голову — это не было продиктовано ни Гордостью, ни Тщеславием, а всего лишь минутной прихотью, — что вся разница между ним и тем великим человеком состоит в том, что он растратил меньшее богатство, но чувство вины от этого испытывает не меньшее. Али не «поразил тысячи» и уж тем более не «десятки тысяч» — он сразил своею рукой одного-единственного человека — однако же
Али покинул поле сражения — пересек Рейн — взошел на Альпы — видел Лавину — стремительный горный поток — Глетчер, — но, поскольку среди этих картин оставался самим собой, не отдаваясь им Душой, то не обрел чаемого спокойствия. Передвигаясь таким образом — то в седле, то на корабле, то пешком, — он добрался наконец до берегов, мной описанных, — до
Али отправился из Салоры с несколькими сопровождающими — и провел немало дней в седле, ночуя где придется и питаясь чем попало (и то и другое мало его заботило), прежде чем веяние ветерка, клочки облаков, неподатливость почвы пробудили в нем дремавшие до того чувства. Однажды вечером над Али, как если бы небесные мстители преследовали его от прежнего жилища, простерлась громадная серая туча, и он ощутил на заросшем бородою лице ледяное дуновение, пронизывавшее его до костей на Солсберийской равнине. Едва он нашел кое-какое укрытие на старом турецком кладбище, как буря разразилась с невиданной силой — хлестал ливень, а раскаты грома гремели величественно и грозно, словно Господь корил Иова, напоминая тому о его малости и о всемогуществе Создателя. Когда грандиозная вспышка молнии озарила надгробия и когтистые ветви деревьев, Али увидел перед собой (или же так ему почудилось) еще одну, чужую фигуру — не из числа его спутников — фигуру Разбойника или Грабителя, хоть они и не действуют в одиночку — но при следующей вспышке ее и след простыл!
В Янине Али расплатился и распрощался со своим драгоманом и со слугами, снял европейское платье и вместо него облачился в туземное одеяние. Заткнул за широкий кожаный пояс меч, когда-то подаренный ему пашой, — меч, привезенный из Англии, теперь далекой и неосязаемой, будто сновидение. Далее Али пустился в путь один и поднялся с равнины к подножию албанских гор, очутившись в один из вечеров на перевале, откуда открывался вид на Столицу того самого паши, которому он когда-то служил и чей меч носил на поясе. Закатное солнце золотило минареты, недвижный воздух отдавал тленом, каменистая дорога оставалась той же, что и прежде, — но сам город переменился. Владычество паши подошло к концу — и там, где некогда в ожидании его Милостей собирались толпы просителей — где в темных накидках расхаживали турки, доставлявшие послания от султана, — где сновали чернокожие рабы и выступали покрытые попонами кони под мерную дробь огромных Барабанов и выкрики мальчиков с Минарета, — теперь царило безмолвие, внутренние дворы пустовали, и лишь кое-где торчали мнимые калеки, слишком обнищавшие или слишком ленивые, чтобы подыскать себе иное занятие, да ковыляли хромые клячи — и это там, где некогда высоко вскидывали головы и позвякивали упряжью 200 иноходцев паши!
Али недолго задержался там, чтобы поразмыслить над бренностью земного великолепия. Он переменил лошадь, навьючил корзины с поклажей и отправился дальше в одиночестве — к обагренным вершинам за чертой города; по ночам, завернувшись в плащ, спал на земле, если не удавалось выпросить приюта где-нибудь в Сарае или Хлеву; продвигался вперед и вперед, пока, сам не зная, по каким приметам, — не встретив ничего знакомого, ни поворота, ни памятной вершины или разлога, ни поселения, — не почувствовал вдруг, что оказался на родных холмах! Однако это были уж не те холмы — ибо «нельзя вступить в одну и ту же реку дважды»: река уже иная, и мы не те, что прежде. Али тщетно вглядывался в себя, стараясь найти того мальчика, который некогда бродил здесь, под этим небом нарывался на приключения, любил, дрался, ел и спал, — но он пропал бесследно. Взрослый человек — чьи мысли, даже если он обращается к своей душе, звучат по-английски, — обводит взглядом голые камни и безжизненные уступы и думает: как безрадостно все, что меня окружает! — Но с какой неистовой силой притягивают Али родные места! Спускаясь на равнину по склону, образованному потоком и заваленному камнями, Али размышлял: «Там я бродил… Там пас стадо… Там, в давно заброшенной крепости, укрывался от грозы… А там — там…» Но при этом он даже мысленно не называл имени той единственной, которая бродила вместе с ним, однако в груди у него таилось это имя, как во чреве женщины таится Дитя — и точно так же оно росло и крепло.
Али спустился по склону в кедровую рощу, где ожидал (хотя и не мог в том признаться) увидеть источник чистой воды — не тяжелой воды, как говорят албанцы, но легкой: они способны определить воду на вкус с той же тонкостью, с какой знаток распознает различные сорта Кларета. Источник оказался на месте, прикрытый пирамидкой из камней, — приблизившись, Али стал незамеченным свидетелем перепалки мужчин и женщин, стоявших по берегам ручья. Путник уяснил, что пререкания шли вокруг права брать воду: мужчины запрещали женщинам приближаться к источнику, а те возражали — громко и поистине мужественно, так что скорого разрешения Спора не предвиделось; но тут появился Юноша — лицо его, во всяком случае, было еще безбородым — с длинным ружьем и пистолетом, заткнутым за пояс. Али заметил, что женщины приободрились, а мужчины растерялись — кратким словом и взмахом руки юноша прекратил Дебаты; мужчины (не без сердитых выкриков и воинственных жестов) удалились, позволив женщинам наполнять кувшины. Юноша стоял поодаль, словно наблюдая за ними, — ружье он вскинул на плечо, придерживая приклад ладонью, как обычно поступают с длинноствольным оружием албанцы.
Когда женщины, водрузив кувшины на головы, отправились по тропе восвояси, Али двинулся к юноше — тот обратился к незнакомцу с приветствием — и Али утратил дар речи.
Красота присуща не одному лишь прекрасному полу — исход спора в пользу женщины не был бы предрешен, выступи судьей некий Тиресий, обладающий богатым опытом и наметанным глазом. Но вот смешение двух родов красоты встречается редко — причем красоту оно не приумножает, а губит, как мужскую, так и женскую — последнюю в особенности. Щекотливый, бесспорно, вопрос, но Али им не задавался: с первого взгляда он понял, что перед ним стоит девушка — причем красавица — и такая, что его сразила немота и слова приветствия замерли на устах. Девушка, нимало не смущенная, отстранила ружье и дружески протянула Али правую руку, как сделал бы всякий мужчина при встрече с незнакомцем — открыто и спокойно, окидывая его хладнокровным изучающим взглядом — тем самым, какой старались усвоить все мальчики и все Юноши, которых Али знавал на службе у старого паши. И все же она, как и Али, замолчала, когда он подошел к ней вплотную, — молчание ее было вопрошающим — хотя и по иной причине, нежели у Али.
«Странник, я тебя знаю?» — спросила наконец Дева-Юноша голосом, приглушенным от догадки, о которой Али и не подозревал.
«Думаю, что нет, — ответил Али. — Хотя в давние годы я жил здесь, но долгое время отсутствовал, и человек, которого ты перед собой видишь, совсем не тот, кем я был тогда».
«Да-да! — подхватила она. — Не тот человек — и я тоже не была прежде той, кого ты перед собой видишь. Назови мне свое имя».
«Меня зовут Али».
«Что ж, тогда, — произнесла девушка и села, словно не могла устоять и ноги ее подкосились. — Тогда я не стану называть себя — нет, не стану!»
Ей и не нужно было называть своего имени, которое ты, Читатель, угадал страницей-другой раньше, — Али отстал от тебя в сообразительности, поскольку не знал (да и не мог знать), какого рода повести стал персонажем, но что тебе наверняка известно! Однако догадка забрезжила у Али в сознании — он тоже опустился рядом с женщиной-воином, устремил взгляд на нее — и не в силах был вымолвить ни слова.
Согласно утверждениям — или предположениям — древних авторов, легендарные Амазонки обитали в краях, именуемых ныне Албанией, и старик Эвгемер, случись ему разбирать этот вопрос, предположил бы, что рассказы о воинственных женщинах, восходящие, насколько мне известно, к Гесиоду, возникли на основе здешних обычаев. Коль скоро у этого сурового народа все не черное считается белым, а все не женское — мужским, Женщина во всем подвластна Мужчине: при необходимости она — вьючное животное, а при рождении — Товар, продаваемый будущему мужу, едва только ее отлучат от груди, за столько-то «пара» — мелких монет наличными, остаток же уплачивается с передачей из рук в руки по достижении девушкой подходящего возраста. (Некогда на столь же холодном расчете основывались браки Царственных Особ: возможно, так продолжается и теперь — хотя у британских монархов взаимная симпатия и перевешивала все прочие соображения.) Брачные узы, заключенные в пеленках, не могут быть расторгнуты по достижении совершеннолетия: отвергнутая Супруга или Супруг пятнают честь семьи, и оскорбление должно быть смыто кровью. И все же (молю читателя о терпении — суть моей Проповеди прояснится, а тем временем Али и девушка в мужском одеянии так и взирают друг на друга в изумлении) — могло случиться так, что девушка по достижении брачного возраста отказывалась выйти замуж за уготованного ей мужа. Если она выказывала непреклонную решимость и храбро противилась любому нажиму, пренебрегая даже угрозами для жизни, ее порой прощали — но с одним непременным условием: отрекшись от суженого и от готового принять ее дома, упомянутого в договоре, она перед Советом Старейшин давала торжественную клятву, что не вступит в союз никогда и ни с кем! Теперь — навеки оставаясь незамужней, никому не подчиненной и независимой — она не вправе считаться женщиной и должна сделаться Мужчиной — поскольку быть никем ей нельзя. Ее одежда, повадка, оружие, обязанности, которые она выполняет (или от которых уклоняется), лошадь — все должно стать мужским: для всякого глаза она обязана следовать мужской природе — и горе той, кто об этом забудет! — за ее жизнью ревниво следит не один дом, а два — да и сама Дева не безоружна!
В памяти Али вдруг всплыл этот диковинный устой жизни: ему вспомнилась старуха, которую он знал ребенком, — жившая одиноко, без мужа, точно Монахиня, — и он понял не только что за девушка перед ним, но и кто она такая.
«Иман! — выдохнул он. — Это ты!»
Тут Иман отворачивается, словно устыдившись, что Али застал ее в таком виде, — хотя наедине с собой она была воплощением горделивого довольства и взирала на мир, словно он ей принадлежал. Но тотчас Иман вскидывает голову и взглядывает на Али — она первой распознала его, товарища детских лет, — и смеется — так он переменился — Али смеется в ответ — и говорит, что в сердце и мыслях у него она по-прежнему Дитя — точно такая, какой он видел ее в последний раз, — Иман отвечает тем же — теперь им необходимо подольше всмотреться в глаза и губы, руки и волосы — в облик, знакомый издавна, и в облик новый, доселе незнакомый, — язык им не повинуется, хотя сказать нужно многое. Наконец Иман робким и нежным движением — теперь от ее мужественности не осталось и следа — заворачивает свободно висящий рукав Али, чтобы увидеть давний памятный знак. Потом закатывает и свой рукав: у нее на руке точно такая же отметка, изображенная ею самой словно бы наугад, по памяти, кое-как — но точно такая же. И тогда годы, их разделившие, исчезают, будто их и не было вовсе, и оба становятся теми, кем были, — единой душой на два существа, без препон и преград! Однако, когда Али тянется к руке, которую прежде почти не выпускал из своей, Иман отстраняется, словно почуяв опасность.
«Расскажи, — просит Али, — жив ли наш престарелый дедушка? Расскажи мне, что с тобой происходило, почему ты стала такой. Разве некому было тебя опекать?»
«Дедушка умер, — отвечает Иман. — Умер давно — я покажу тебе, где он лежит. Он не переставал горевать по тебе. Пока он не умер, мне позволялось жить одной и ухаживать за ним, но потом старейшины задумали выдать меня замуж — за старого Вдовца, нуждавшегося в Служанке, — а я отказалась».