Типы: хроникеры, передовики.
Будущее: интеллигенты продолжают говорить о будущем и не могут остановиться, как бегающие заведенные детские игрушки.
Энтомолог раньше подготовлялся к общественной деятельности. Подготовился, приучился, теперь говорит, что приучает себя к смерти, думает, что можно себя подготовить так, что будет легко.
— Освобождается, освобождается!
— Кто? — спросили вблизи.
— Ящик!
А те, что за шашками сидели, — не слыхали, и тот, который из-за ширмы параши вышел, спросил:
— Кто освобождается?
— Ящик освобождается.
Староста о хлебе: не давайте, разве вы можете знать, что будет завтра? Семья, друзья — все отрезано, и человеческий мир ощущается через тех, с которыми свела судьба.
Два типа: один готовится к смерти, другой — убежать.
С Иорданью по камерам[7]: Рыжий не встал и к кресту не пошел, и только задержал у рта ложку с баландой и, когда все приложились, проглотил баланду.
В церкви «Отче наш» — этот и тот, детский. Время вдруг представилось таким коротким — будто положил кто-то меня — кусок сахару, — размешал ложечкой и все выпил.
Встреча с Авраамовым.
Надо знать, что человек, готовящийся умереть на гильотине, и человек, приготовившийся к случайной смерти, — разные люди.
Рассуждение двенадцати Соломонов о будущем и между соседями по койкам — чиновниками:
— Ценно, что переход: большевики, потом эсеры, и потом перейдет к кадетам.
— А я думаю, образуется новая огромная национал-демократическая партия.
— Как бы национальная партия не оказалась монархической?
Настроение чиновников и Соломонов — два разные мира (там голодные семьи, тут профессиональная проституция).
Встреча земляков из Читы: лежали рядом неделю и не знали, а когда узнали, что земляки, то и не разлучаются.
Двенадцать Соломонов гложут кость, и она все белеет, белеет, и без того давно вываренная и уже давно обглоданная: интеллигенция не может верить, как народ.
Камера наша стала похожа на Невский проспект, тот Невский, который со времени революции живет такой нервной жизнью, как поверхность воды, открытая ветру: посмотришь с трамвая и все-все знаешь, газеты читать не нужно. Так и у нас в камере. Это не одиночка. Сюда новости политические приходят, как в редакцию, и Соломоны-учетчики гложут кость — Конвент[8] и пр., а тайна — кто дирижирует операцией за спиной большевиков — неизвестна.
Философ готовится к смерти, кто нервничает. (Селюк, человек терпеливый: вот француз, что бы он тут наделал, если бы тоже так вот пришел в редакцию купить газету, а попал в тюрьму!)
— А что же француз — вот француз! — и показал на Полентовского, который во время ареста схватился за штык и порезал себе пальцы. — Что он достиг?
Дали по бутерброду с икрой.
— Для чего это кормят?
— А так: хорошо!
Ха-ха-ха! Вот так еда, перед чем? А вся наша жизнь теперь перед чем?
(Ведь иногда можно поместить такую заметку в хронике — она будет стоить очень дорого.)
Живем на вулкане и говорим так:
— Если удастся благополучно выйти, ведь освободят же нас! — заходите ко мне.
Для повести: расходятся из-за того, что оба чувствуют святость брака и, любя друг друга, любят естественным браком других.
— Что вы шьете?
— Мешок для ватерклозета.
Соломоны хотят учесть то, что нельзя учесть, и прикладывают к «текущему моменту» (момент течет!), французская историческая искусственная догма. И, наговорившись всласть, опять спрашивают инженера:
— Что вы шьете? Тот сурово отвечает:
— Ватерклозетной бумаге мешок!
Вл. Мих. читает океанографию и вспоминает моллюска прозрачного как вода, химерического вида, с хоботком:
—
Историческая фраза: «Караул устал!» — как осуждение говорящей интеллигенции.
Светлое утро после метели, свет утренний через решетку тюрьмы и деревья митрополичьего сада за оградой. На деревьях спят черные птицы — родные галки-вороны и голубь, золотясь в луче солнца, и золотые сосульки на карнизе дровяного сарая, дым из труб электрической станции — и вот эти маленькие люди-чиновники, согнутые в одну сторону, перегнутые и гордящиеся перед своими подчиненными, стали теперь героями настоящими, борцами за свободу настоящую, не четыреххвостную[9], а личную подлинную свободу, — хвала же вам, тюремщики, палачи всякие, обезьяны и вредные насекомые, я отпускаю всех, недоумки и межеумки, бедные сердцем.
В камере № 5-й сидят политические вместе с уголовными, и среди них налетчик Функ, человек с тоненькими черными усами и крестом Санкт-Петербургской Духовной Академии на груди.
Сила русского человека появляется в тот момент, когда начинается жертва: таким началом была манифестация 5-го января[10].
Инженер, подшивающий вешалку, разговорился с заведующим хроникой: посредством четвертого измерения мы можем себе представить астральный мир и, следовательно, умствуя, допустить существование Бога.
Окружной инспектор говорит:
— Бог любви теперь перешел на сторону чиновника: 9-го января он был на стороне рабочих, а теперь перешел на сторону чиновников, и потому план Ленина будет расстроен.
— Вот какой идеалист! — сказал наш редактор.
Окружной инспектор еще говорил:
— Если так велико падение русского человека, то, значит, и есть какая-то большая высота, с которой он падает.
— Мы идем к Интернационалу, не Ленинским путем, но идем!
— Рассыпанная Азия, Индия будет самостоятельным Государством, и вот вам Интернационал.
Капитан Аки[12]
Корректор Капитанаки — грек, пострадал за свою фамилию, которую комиссары поняли: Капитан Аки.
Солдаты-литовцы после разгона Учредительного Собрания стали на караул и, увидав сегодня нас, буржуев, стали хохотать, один не смеялся и, закатив белки вверх, с белыми глазами изображал важность власти, другой, маленький, прыскал-прыскал.
А они всё разговаривали:
— Интеллигенция была разбита еще до революции, помните «Вехи»[13]: революционная интеллигенция не имела опоры в духе народа и должна была пробавляться исключительно демагогией.
Деликатный человек Сергей Георгиевич Руч неожиданно для себя сказал члену Учредительного Собрания Гуковскому:
— Что теперь землю и волю — вот уже воля есть, и теперь земля!
И сконфузился. А за него продолжали:
— Только наоборот, вы говорили «земля и воля», а вам говорят: сначала воля, а потом земля.
Говорят: «На волю!» А куда? Есть нечего, заработка нет.
Чиновник засушенный, озлобленный только на то, что он лишился всего, и не может это перейти.
Поздно вечером, когда все улеглись спать и курить можно только стоя у решетки, подошел смотритель и стал говорить об Израиле, что очень все сходится:
— Пробовал рассказать это солдатам — куда! Слушать не хотят.
Мы живем как на вулкане: вот-вот взбунтуются уголовные, которые хотят нам задать в отместку за обеды Красного Креста. Вторая лавина, готовая двинуться, — сыпной тиф.
Староста, Петр Афанасьевич Лохвицкий, холостяк, любитель гигиены и гимнастик по системе Мюллера[14] — единственный из всех русских, умевший проделать весь курс, заботится о порядке и с 6-ти часов начинает будить дежурных, и они, встав, начинают резать хлеб и делать бутерброды. Встающие одни направляются к параше, другие к умывальнику. В половине 8-го все встали, и открывается форточка. Старосте забота, как бы не нарушился порядок — и не стало бы как в анархической камере: там игра в карты и, когда не хватает чего, — мольбы у нас.
Демократическая интеллигенция пережита была еще до революции, и потому опоры в высшем не было, и оставалась ей одна демагогия, — когда море взбушевалось, то они ставили паруса и плыли по ветру, и не было нигде маяка.
Сияющий Париж — свобода и труд и воспоминания о буржуазных удобствах. Жизнь, разложенная до конца на элементы.
Голодовка члена Уч. Собр.: мера человека — его отношение к возможности смерти.
Порядок нашей камеры определился чиновниками старого режима, потом передали новым, и «Воля Народа» была заключена в режим чиновников, другая часть «Воли Народа» попала в анархическую камеру и нищенствует (певцы цыганские).
Седой человек, член Уч. Соб. — зачитался.
Мысли Михаила Ивановича:
Я сказал:
— Порядок нашей камеры зависит от старого режима, а режим от немцев, так, я думаю, немецкое опять будет преобладать в организации власти.
— Нет! — сказал Мих. Ив., — тут будет и немецкое, и французское, и английское, и всякое, потому что, несомненно, мы находимся накануне новой эры.
Страшный Суд: одежда родины, я думаю, это та одежда, те светильники, с которыми явятся люди на Страшный Суд.
Во время прогулки взвилась огромная стая галок над митрополичьим садом и с шумом пронеслась. Соломоны сказали:
— Воронье поднялось!
А это были галки, те перелетные птицы, с которыми мы родились и жили. Мих. Ив. сказал:
— Им воронье, а нам галки, как же нас будут судить.
Газеты все прикрыты, и осталась одна «Правда» — сосуд Ап. Павла, наполненный всякой нечистью[15]. Это разрушение материального и морального равновесия мало-помалу заставит отходить людей на последние позиции (смерть — где твое жало?).
Так на Страшный Суд явятся чиновники-обыватели: обыватели — люди быта, быт есть компромисс, ложь, и «Правда» вышла из нашего быта, как проституция вышла из спальни супругов.
Тогда обыватели перестали быть и воскликнули: смерть, где твое жало?
Иозик и Мозик — дети хроникера.
Одежды быта спадают одна за одной, и вот спускается сосуд со всякой нечистью (роль палача и проч.), и в нем живые трупы, которым только сорвать.
Сосуд спускался все ниже, ниже, и всякий, кто поднимал меч на него, от меча погибал.
Каждый день в нашу камеру приносят «Правду», и любители, ругаясь, отплевываясь, читают ее вслух, и все корчатся от муки нравственной, когда приближается этот сосуд.
И сторож сторожа спрашивает, скоро ли рассвет[16].
Гробы повапленные. Обезьянно-лианный[17].
Вечером вчера к нам привели двух арестантов: один из государственного банка, другой с Обуховского завода. «А третий, — сказали они, — сбежал у самых ворот тюрьмы, имя его Утгоф». Они передали нам его вещи: в них оказалось пять яблок, коробка хороших папирос «Сфинкс» и две плитки шоколаду, которые присоединили к нашему хозяйству. Через несколько времени спрашивают койку. «Есть одна!» К нам: бывший министр иностранных дел Покровский. Делопроизводитель и министр встретились: делопроизводитель как диктатор, министр как член коммуны. Его манеры (какую рыбину! наш корабль ловит сетями: рыбину!). Подробности: яблоки отдали, пять кусков сахару, на койке, рубашка полосками, сортир, ночь, прогулка — свой.
Селюк Яков Яковлевич — адвокат («Умный», характер плохой: вы лжете — и лежит), гордость, похож на плечо какого-то красивого, сожженного и разрушенного здания.
Всеволод Анатольевич Смирнов — тип, который никого не убьет, а его убьют — тип эсеров, другая половина камеры наемные убийцы, третья — вожди.
Продовольств. диктатор — самолюбие на двух ногах — несчастненький.
Ник. Ник. Иванченко — жизнь в тюрьме, рабочий конь социализма.