— В конце концов, — продолжала она, — между нами гораздо больше общего, чем я думала: я ведь не смогла застрелить его, когда дошло до дела. Я не выдержала испытания точно так же, как и он.
— Ну, если вы ищете такого сходства, — возразил он, — то возьмите меня, например. Уж кажется, какой неудачник, вам этого мало?
Она взглянула на него с убийственным безразличием.
— Да, — кивнула она. — Вы правы. Но он передал мне прощальные слова Мишеля.
— Это он так говорит.
— Зачем бы он стал лгать об этом, если признался в главном? И вообще, — добавила она с вопиющим простодушием, — он не производит впечатление лживого человека.
В ту ночь мадам Манжо внезапно стало плохо: за ее могучим материнским бюстом на самом деле скрывалась немощь, и под его прикрытием произошел необратимый распад. Тут уж было не до врача, да и не хватало врачей на такие отдаленные провинциальные углы, как Бринак. Гораздо настоятельнее больная нуждалась в священнике, и Шарло впервые проник в опасную зону — в Сен-Жан. Было совсем рано, люди еще не поднялись, и он никого не встретил на пути к дому кюре. Но когда он звонил у дверей, сердце его отчаянно колотилось по ребрам. Они были близко знакомы со старым кюре, тот бывал к обеду, когда Шавель приезжал из Парижа. Конечно, теперь у него борода, и лицо за минувшие несколько лет изменилось, но старика этим не обманешь, и Шарло ждал со страхом и нетерпением: каково-то будет снова оказаться самим собой, хотя бы перед одним человеком?
Но тот, кто открыл дверь, был ему незнаком. На пороге стоял еще не старый темноволосый решительный мужчина, похожий на мастеровитого деревенского ремесленника. Он запихал в портфель Святые Дары, как слесарь запихивает в сумку инструмент, и поинтересовался:
— Полем сыро идти?
— Да.
— Тогда подождите, я надену калоши.
Шагал он очень быстро, Шарло с трудом за ним поспевал. Калоши чмокали и разбрызгивали жижу. Шарло сказал ему в спину:
— Тут раньше, кажется, был отец Рюсс.
— Умер, — отозвался молодой кюре, не оборачиваясь. — В прошлом году. — И добавил укоризненно: — Ноги промочил. — Потом обернулся к Шарло: — Вы даже не представляете себе, сколько приходских священников умирает от этого. Профессиональный риск, можно сказать.
— Говорят, хороший был человек.
— Деревенским много не надо, — высокомерно сказал преемник отца Рюсса. — Им всякий кюре хорош, если прожил на одном месте сорок лет.
Он словно причмокивал при каждом слове, но на самом деле это хлюпали его калоши.
Тереза встретила их в дверях. Держа в руке портфель, кюре поднялся вслед за нею наверх, опять как мастер со своим инструментом. Даром времени он, как видно, не тратил, потому что не прошло и десяти минут, как он уже в прихожей снова надевал калоши. Шарло в отдалении присутствовал при его деловитом, торопливом прощании.
— Если понадобится, — сказал кюре, — пришлите за мной опять, но прошу вас помнить, мадемуазель, что я, конечно, всегда к вашим услугам, однако я также к услугам всех живущих в Сен-Жане.
— Можно мне получить у вас благословение, отец?
— Разумеется.
Он припечатал воздух, словно нотариус, пришлепнувший где нужно резиновую печать, и ушел. Они остались одни, и Шарло впервые ощутил, как они безмерно одиноки. Словно смерть уже наступила и им надо было дальше действовать по своему усмотрению.
Часть четвертая
15
Великий актер Каросс сидел на огороде под навесом и обдумывал создавшееся положение. То, что он так низко пал, его не особенно смущало. Он был демократичен, как герцог, который выше классовых различий и условностей. Каросс играл на сцене перед Георгом Пятым, королем Великобритании, перед королем Румынии Каролем[2], перед эрцгерцогом Отто, перед специальным посланником президента Соединенных Штатов, перед рейхс-маршалом Герингом и перед бесчисленными иностранными послами, включая итальянского, русского и герра Абеца. Эти великие и монаршие мужи сверкали у него в памяти, подобно драгоценностям: он чувствовал, что любого из них всегда можно будет при необходимости заложить за звонкую монету. Но все-таки он испытал минутное беспокойство, когда ранним утром в Сен-Жане увидел на стене полицейского участка рядышком два объявления — в одном его имя фигурировало в списке находящихся на свободе коллаборационистов, другое сообщало о трупе, обнаруженном в деревне более чем в пятидесяти милях оттуда. Обстоятельства преступления были полиции неизвестны, иначе бы она, конечно, объявила о розыске злодейского, убийцы. А ведь, в сущности, он действовал исключительно в целях самозащиты, чтобы этот тупоголовый маленький буржуа его не выдал. Тело он надежно, как ему казалось, упрятал в зарослях можжевельника за деревней, а бумаги забрал себе, рассчитывая, что при поверхностной невнимательной проверке они на крайний случай сойдут за его собственные. Однако теперь от них не могло быть никакого проку — один только вред, если бы их у него нашли, — поэтому он их здесь же под навесом сжег и пепел перемешал с землей в цветочном горшке.
Когда он увидел эти два объявления, то понял, что двигаться дальше бессмысленно. По крайней мере до тех пор, пока они не полиняют и не изорвутся в клочья. Необходимо залечь, а залечь можно только в одном-единственном доме. Этот Шарло уже раз солгал своей хозяйке, когда поддержал самозванство Каросса, к тому же он нарушил закон, приютив коллаборациониста; это удобный рычаг, им можно будет воспользоваться. Но теперь, сидя под навесом на тачке и углубленно обдумывая положение, Каросс воодушевился более дерзким планом: ему рисовалась совсем уж романтическая сцена, чтобы убедительнее сыграть ее, нужно быть воистину гением актерского искусства, хотя сам замысел был и не сказать чтобы оригинален, он уже когда-то приходил в голову Шекспиру.
Через дырочку в дощатой загородке Каросс видел, как Шарло пошел через поле в Сен-Жан. На рынок было рано, и притом он явно торопился. Каросс терпеливо ждал. Бортик тачки глубоко врезался в его мягкий зад. Но вот наконец он увидел, что Шарло возвращается со священником. Чуть позже священник ушел один с чемоданчиком в руке. Этот визит мог означать только одно, и творческая фантазия Каросса сразу же использовала новый штрих, внесла изменение в задуманную сцену. Но он продолжал выжидать. Если правда, что гений — это упорство, Каросс и в самом деле выказал себя гениальным актером. Наконец его терпение было вознаграждено: он увидел, что Шарло снова вышел из дома и направился в Сен-Жан. Каросс отряхнул полы пальто от прелого листа, потопал затекшей ногой и потянулся, как большой, ленивый, холощеный кот. Револьвер в брючном кармане ударил его по ляжке.
Нет на белом свете такого актера, который бы не испытывал страха при выходе на подмостки, и Каросс, идя через огород к задней двери дома, перетрусил не на шутку. Слова роли вылетели у него из головы, горло пересохло, и звонок, так нахально и требовательно прозвеневший при его первом появлении, отозвался теперь из кухни осторожным, робким побрякиванием. Руку он держал в кармане, сжимая рукоятку револьвера, залог своего мужества. Дверь отворилась, и он дрожащим голосом произнес: «П-прошу п-прощения». Но и сквозь страх он сразу сообразил, что дрожащий голос — это удачная находка, он звучит жалостно, а жалость не даст двери захлопнуться, как не дала бы нога, просунутая в дверную щель. Девушка стояла в тени, лица ее он не видел, но, заикаясь, продолжал говорить, прислушиваясь при этом к собственному голосу и постепенно успокаиваясь. Дверь не захлопнулась, а это все, что ему пока надо.
Он говорил:
— Я успел только дойти до деревни, когда узнал про вашу матушку. Мадемуазель, я не мог не вернуться. Я знаю, вы меня ненавидите, но поверьте, у меня и в мыслях не было убить еще и вашу мать.
— Вам незачем было возвращаться. Она не знала про Мишеля.
Это звучало многообещающе. Его так и подмывало шагнуть через порог, но он сознавал, что такой шаг мог быть роковым. Как горожанин, непривычный к деревенскому безлюдью, он опасался, что с минуты на минуту у него за спиной может появиться какой-нибудь посыльный или торговец; а то еще возвратится раньше времени Шарло. Он все время прислушивался, не зашуршит ли гравий на аллее.
— Мадемуазель, — продолжал он свою вкрадчивую речь, — я никак не мог не вернуться. Вчера вы не позволили мне говорить. Я даже не до конца передал вам слова Мишеля. — Проклятье, подумал он, заврался: какие еще слова? — Он произнес их в ту ночь, когда его расстреляли, — начал он издалека, но с изумлением заметил, что последняя реплика имела успех.
— В ночь, когда его расстреляли? Его расстреляли ночью?
— Да. Разумеется, ночью.
— А Шарло говорил, что утром, на следующее утро.
— О, этот человек всегда был отъявленным лжецом, — простонал Каросс.
— Но зачем ему лгать?
— Чтобы представить меня в наихудшем свете, — сразу нашелся Каросс и горестно вздохнул, гордясь своей находчивостью, которая открыла ему доступ в дом, потому что теперь Тереза Манжо посторонилась и дала ему войти. — Ведь это еще гораздо хуже — отправить человека на смерть не сгоряча, а имея целую ночь для размышления. Мало ему, что я и без того последний негодяй.
— Он сказал, что один раз вы попытались взять свое предложение назад.
— Один раз! — воскликнул Каросс. — О да, один раз. Больше я не успел, его увели. — И со слезами на глазах он повторил умоляющим голосом: — Верьте мне, мадемуазель, это произошло ночью.
— Да, я знаю, что ночью, — сказала она. — Я проснулась от боли.
— В котором часу?
— Немного за полночь.
— В это самое время! — горячо произнес он.
— Как подло с его стороны, — сказала она. — Подло лгать об этом.
— Вы не знаете, что за человек этот Шарло, мадемуазель, а мы его в тюрьме хорошо знали. Мадемуазель, я более чем заслужил ваше презрение. Ведь я купил свою жизнь, заплатив жизнью вашего брата. Но я по крайней мере не жульничал, чтобы спасти себя.
— Не жульничали?
Он вспомнил рассказ мэра о том, как тянули жребий. И ответил:
— Мадемуазель, мы тянули жребий в алфавитном порядке. Под конец остались всего две бумажки, тянуть должны были только он и я. Одна из двух бумажек была с крестом. В камере был сквозняк, он пошевелил бумажками, и Шарло, наверное, заметил снизу, которая из них меченая. Потому что он вытянул раньше своей очереди — Шарло ведь идет после Шавеля, — и его бумажка оказалась чистая.
Она сказала то, что напрашивалось:
— Вы могли потребовать пережеребьевки.
— Мадемуазель, — ответил Каросс, — тогда я думал, что он вылез вперед по оплошности. Где дело идет о жизни и смерти, нельзя наказывать человека за маленькую оплошность.
— И, однако, вы воспользовались возможностью купить себе жизнь.
Он понимал, что играет противоречивый образ, в котором одно не вяжется с другим, тут, чтобы покорить публику, нужно подпустить сантиментов.
— Мадемуазель, — патетически произнес он, — вы многого не знаете. Этот Шарло все истолковал в дурную сторону. Ваш брат был очень болен.
— Я знаю.
Он чуть не охнул от такой удачи: что ни скажет, все в точку. И тут он немного разошелся:
— Как он любил вас! Как беспокоился о том, что с вами будет после его смерти! Бывало, покажет мне вашу фотографию…
— У него не было фотографии.
— Это меня удивляет. — На самом деле это его не удивило, а совершенно ошарашило: он уже было совсем уверился в успехе. Однако он быстро нашелся: — Он всегда показывал мне одну фотографию, это был снимок из газеты: уличная сценка, красивая девушка, наполовину скрытая в толпе. Теперь я понимаю, это были не вы, а какая-то девушка, как он считал, похожая на вас. Потому он хранил этот обрывок, смотрел и воображал, будто… В тюрьме люди ведут себя странно, мадемуазель. Когда он попросил меня продать ему бумажку с крестом, я…
— Да нет же, — перебила его она, — нет! У вас слишком все выходит гладко. Он попросил вас?.. Не так это было.
Он сокрушенно покачал головой:
— Вам наговорили на меня, мадемуазель. Я виновен, спору нет, но разве я вернулся бы сюда, если бы был настолько виновен, как выставляет меня он?
— Это не он, не Шарло. Мне рассказывал человек, который прислал завещание и остальные документы. Мэр Буржа.
— Ни слова больше, мадемуазель. Эти двое — сообщники. Это сговор. Теперь мне все понятно.
— А мне нет. К сожалению.
— Они в тюрьме все время держались вместе, водой не разольешь. — С замиранием сердца он произнес: — А теперь прощайте, мадемуазель. И благослови вас Бог. — Слово «Dieu» он выговорил с оттяжкой, любовно, он и в самом деле его любил, как одно из самых действенных во всем арсенале сентиментального лицедейства. «Благослови Бог», «Бог свидетель», «Бог простит» — все эти велеречивые, заезженные фразы драпировались вокруг слова «Dieu» картинными складками. Каросс повернулся и замедленно шагнул к двери.
— А последние слова Мишеля?
16
Облокотясь на забор, Каросс наблюдал за маленькой фигуркой, приближавшейся через поле со стороны Сен-Жана. Он стоял в непринужденной позе человека, отдыхающего в собственном саду; один раз он даже хохотнул негромко в ответ на какую-то пришедшую ему в голову мысль, но когда фигура приблизилась настолько, что можно было безошибочно узнать в ней Шарло, непринужденность Каросса сменилась некоторой настороженностью, напряжением ума.
Шарло, помня о револьвере в его брючном кармане, остановился в отдалении, глядя ему прямо в лицо.
— Я думал, вы давно ушли.
— Я решил остаться.
— Здесь?
Каросс мягко заметил:
— В конце концов, дом-то принадлежит мне.
— Кароссу, который сотрудничал с немцами?
— Нет. Жану-Луи Шавелю, который проявил малодушие.
— Но, решив сыграть Шавеля, вы забываете две вещи.
— Мне кажется, эта роль у меня получается неплохо.
— Если вы намерены изображать Шавеля, вам нельзя будет войти в дом или вам снова плюнут в лицо.
— А во-вторых?
— Все это давно уже не принадлежит Шавелю.
Каросс опять хохотнул и оторвался от забора, не вынимая руки из кармана с револьвером — «на всякий случай». Он сказал:
— У меня имеется на это два ответа, милейший.
Потрясенный такой самоуверенностью, Шарло крикнул ему:
— Перестаньте паясничать!
— Видите ли, — мягко возразил Каросс, — мне без особого труда удалось уверить ее в правильности моей версии.
— Версии чего?
— Того, что произошло в тюрьме. Понимаете, я там не присутствовал, поэтому мне проще добиться правдоподобия. Словом, я прощен, мой дорогой Шарло, вы же, напротив, заклеймены — простите мою улыбку, ведь я-то знаю, какая это вопиющая несправедливость, — заклеймены как лжец. — Он весело и звонко захохотал, как будто ожидая, что его противник оценит с эстетической точки зрения всю комедийность ситуации. — Вам, Шарло, надлежит убраться вон. И притом немедленно, сию же минуту. Она на вас страшно зла. Но я уговорил ее выплатить вам триста франков жалованья. Итого, вы мне должны шестьсот, любезнейший. — Он даже сделал вид, что протягивает за ними левую руку.
— А вас она оставляет? — спросил Шарло, держась все так же в отдалении.
— Что же ей еще делать? Представьте, она даже не слыхала о декрете от семнадцатого числа — впрочем, и вы, вероятно, тоже? Ну конечно, вы ведь газет здесь не видите. По этому декрету все сделки о передаче недвижимости, заключенные в период немецкой оккупации, объявляются недействительными в случае опротестования одной из сторон. Вы что же, и вправду об этом не задумывались? Хотя меня и самого осенило только сегодня утром.
Шарло смотрел на него с ужасом. У него на глазах старый актер Каросс, обрюзглый и отвратительный, как свинья, превратился в Каросса идеального — надменный, плотоядный, он стоял, непринужденно привалясь к земной оси, и предлагал ему все царства мира в виде отчего дома и шести акров собственной земли. Все это он может получить, если пожелает, — это или же свои прежние неразменные триста франков. С утра он чувствовал близость сверхъестественного — умирала старуха, и сверхъестественный мир приблизился вплотную, в дом явился Бог в портфеле кюре, а где Бог, там и Враг, он — тень Божества, горькое доказательство бытия Божия. Снова раздался дурацкий смешок актера, но Шарло слышал за ним идеальный сатанинский хохот, самодовольный, панибратский, приглашающий.
— Ручаюсь, что Шавель на это и рассчитывал, когда подписывал дарственную. Вот хитрый дьявол! — Каросс со смаком захихикал. — Сегодня девятнадцатое. Теперь его долго ждать не придется, увидите.
Пошлые слова Каросса не доходили до Шарло, он слышал за ними Диаволову похвалу себе, словно новобранцу: «Молодчина, Шавель!»
Его захлестнула волна счастья — он вернулся домой, отчий дом опять принадлежит ему!
Он сказал:
— Какой прок вам дальше прикидываться Шавелем, Каросс? Сами же вы говорите, что он не сегодня-завтра будет дома.
— Ей-богу, ты мне нравишься, старина, — ответил Каросс. — Ты и вправду похож на добряка Пидо. Вот что я тебе скажу: если у меня выгорит одно дельце, всегда можешь рассчитывать на тысчонку-другую.