Ему хотелось убедить себя, что на нем не лежит вина за две смерти. Он был рад, что она тогда проснулась среди ночи, а не в семь часов утра.
— Вы не рассказали, каков он из себя, — напомнила она.
Он стал описывать, тщательно отбирая слова:
— Ростом немного выше меня… на дюйм примерно или даже меньше. Лицо бритое…
— Это все ничего не значит, — перебила она. — Бороду можно отрастить за неделю. Глаза какого у него цвета?
— Голубые. Но казались иногда серыми.
— Вы не можете вспомнить чего-нибудь такого, что бы его отличало? Шрам какой-нибудь?
Тут можно было бы солгать, но он не захотел.
— Нет, — ответил он. — Ничего такого я не помню. Обыкновенный человек. Как мы все.
— Я сначала думала нанять кого-нибудь из деревни, чтобы помогали по хозяйству, а заодно бы смотрели, вдруг он появится. Но им никому нельзя доверять. Они к нему хорошо относились. Наверное, потому, что знали еще ребенком. Ребенку прощаешь гадости, а потом он вырастает, но ты уже привык и не замечаешь.
Как и ее мамаша, она изрекала истины, но ей они достались не по наследству, она набралась их на улице рядом с братом, недаром в ее изречениях слышалось что-то мужское.
— А люди здесь знают о том, что он сделал?
— И знали бы, им-то что. Подумаешь, какое дело: парижанина провел. Провел — и молодец. Давай и дальше их надувай. Я, кстати, думаю, так и будет. Он ведь юрист, верно? Уж конечно, он придумал какую-нибудь уловку, как все эти документы сделать недействительными.
— Да нет, — сказал Шарло, — по-моему, он так струсил, что вообще ничего не соображал. Ведь если бы он был способен сохранить ясность мысли, он бы умер, верно?
— Ну, этот, когда соберется умирать, то, можете не сомневаться, получит сначала отпущение грехов, причастится, простит врагов своих. Пока самого дьявола не обведет вокруг пальца, он не умрет.
— Как вы его ненавидите.
— А вот я буду проклята. Потому что не прощу. И не получу перед смертью отпущения. Я думала, вы голодны, — заметила она. — А вы почти ничего не съели. Это хороший сыр.
— Мне пора уходить, — сказал он.
— Можете не торопиться. Ему хоть дали возможность повидать священника?
— Да. По-моему, дали. В соседней камере был патер, он выполнял обязанности такого рода.
— А вы куда отсюда?
— Не знаю.
— Ищете работу?
— Перестал искать.
Она сказала:
— Нам бы здесь нужен человек. Двум женщинам не под силу содержать в порядке такой дом. Да еще огород.
— Неудобно как-то.
— Как хотите. За платой дело не станет, — с горечью добавила она. — Мы богатые.
Он подумал: может быть, на неделю… пожить спокойно-дома.
А она сказала:
— Но ваша главная обязанность, за что я вам буду платить, это чтобы вы постоянно сторожили, не явится ли он.
9
Первые сутки находиться в родном доме в роли работника было непривычно и горько, но прошли еще сутки, и он привык и успокоился. Если дом дорог тебе по-настоящему, совсем не обязательно им владеть, достаточно знать, что он существует целый и невредимый, такой же, как был, — не считая перемен, привнесенных временем и обстоятельствами. Мадам Манжо и ее дочь жили в нем как временные жильцы: если снимали со стены картину, то лишь по необходимости, чтобы не надо было, например, лазить обтирать пыль, а не для того, чтобы повесить на ее место другую; они никогда бы не срубили дерева ради улучшения вида и не вздумали бы сменить обстановку в комнате в соответствии с требованиями новой моды. Они даже и на настоящих жильцов не очень-то походили, а скорее на цыган, которые узнали, что дом стоит пустой, и поселились в двух-трех комнатах, обрабатывают уголок огорода подальше от дороги и следят, чтобы не виден был дым из трубы, по которому их могли бы обнаружить.
В какой-то степени так оно и было: он выяснил, что деревенских они боятся. Раз в неделю девушка отправлялась в Бринак на рынок, пешком туда и обратно, хотя в Сен-Жане, он знал, можно было нанять лошадь с телегой; и раз в неделю старуха ходила к обедне, а дочь провожала ее до паперти и там же после службы встречала. Старуха входила в церковь, когда служба уже начиналась, и, едва только священник произносил «Ite missa»,
Теперь по базарным дням ходил в Бринак он. Первый раз, когда он пошел, у него было такое чувство, что его на каждом шагу могут выдать знакомые предметы — даже если ни один человек и не назовет его имени, то выдаст указатель на перекрестке; отпечатки его подошв на обочине ложились как личная подпись, а перестук досок мостового настила под каблуками звучал так привычно, словно неповторимые интонации человеческого голоса. Потом его обогнала телега из Сен-Жана, и он узнал возницу — это был местный крестьянин; мальчиком он попал под трактор и потерял правую руку, а до этого они дружили и вместе играли на лугах за Сен-Жаном, но после несчастного случая и долгого лежания в больнице между ними встали сложные чувства зависти и высокомерия, и снова встретились они уже врагами. Воспользоваться по-дуэлянтски одним оружием они не могли: против его кулаков тот мальчик пускал в ход свой острый язык, отравленный горечью физического страдания.
Пропуская телегу, Шарло спрыгнул в придорожную канаву и ладонью загородил лицо, но Рош даже не взглянул в его сторону; его черные глаза фанатика были устремлены на дорогу, крепкий обрубленный торс возвышался, как разрушенный бастион, разделяющий его и весь мир. Да и повсюду на дорогах слишком большое движение, сообразил Шарло, можно не опасаться, что привлечешь к себе внимание. Во всей Франции люди разбредались по домам — из мест, где отбывали заключение или скрывались, из чужих краев. Если бы взглянуть с высоты на маленькую, как географическая карта, Францию глазами Господа Бога, то видно было бы движение крохотных песчинок по всем прожилкам ее транспортных артерий.
Вернувшись домой, он вздохнул с облегчением: чувство было такое, будто вырвался с чужой территории, где все дико и непостижимо. Переступил порог парадной двери и по длинному коридору углубился внутрь дома, словно забираясь в глубину пещерного жилища. Тереза Манжо, наклонившись, мешала ложкой в кастрюле. Она подняла голову и сказала:
— Странно, зачем вы ходите через парадную дверь? Пользовались бы, как мы, черным ходом. Меньше мыть.
— Виноват, мадемуазель, — ответил он. — Это, наверное, потому, что в первый раз я вошел отсюда.
Она обращалась с ним не как со слугой, для нее он был тоже словно цыган, ночующий в пустом доме, покуда не выгнала полиция. Одна только старуха по временам без причины впадала в апоплексический гнев и кричала, что вот вернется сын, они тогда будут жить хорошо, как полагается богатым людям, со слугами, которые настоящие слуги, а не какие-то бродяги с большой дороги… Тереза Манжо при этом отворачивалась, будто ничего не слышит, но потом бросала ему грубоватую реплику, какими обмениваются только с равными, и как бы возводила его в прежние права.
Он сказал:
— На рынке почти ничего нельзя достать. И глупо покупать овощи, когда есть такой большой огород. На будущий год вам не придется… — Он пересчитал деньги. — Я купил конины. Даже кроликов и то не было. Вот сдача, по-моему, правильно. Вы бы проверили.
— Я доверюсь вам, — сказала она.
— Матушка ваша не доверится. Я все записал. — Он протянул ей список покупок и смотрел через ее плечо, как она ставит галочки и складывает цифры.
— «Жан-Луи Шарло», — прочитала она в конце. — Странно…
И он, заглядывая ей через плечо, вдруг понял, что он наделал: поставил под счетом почти в точности такую же подпись, как стояла под дарственной.
— Что странно? — спросил он.
— Я бы поклялась, что ваш почерк мне знаком. Где-то я видела такую же подпись.
— Может быть, под моим письмом?
— Вы никаких писем нам не писали.
— Да. Это верно. — У него пересохли губы. — Тогда где же, по-вашему, вы могли ее видеть?
И целую вечность дожидался, пока она ответила, не отводя глаз от бумаги.
— Понятия не имею. Это как бывает, когда попадаешь в какое-то место и кажется, что ты уже здесь был раньше. Ничего не значит, должно быть.
10
Что ни день, кто-нибудь стучался в двери, прося подаяния или работы. Люди без цели тянулись к югу и к западу, к солнцу и к морю — может быть, верили, что там, в тепле, на влажном краю французской земли, сможет просуществовать всякий. Девушка подавала обычно деньгами, а не едой (еды самим не хватало), и просители уходили по заросшей аллее вниз к реке. Все в округе жили чем Бог послал, и в большом доме тоже. Но дамы Манжо соблюдали декорум. В Париже у мадам Манжо была своя лавочка, вернее, лавочка была не своя, но товары принадлежали ей. Из года в год, с тех пор как умер муж, она старательно вела торговлю, не отпуская в кредит и сама не пользуясь кредитом и едва-едва сводя концы с концами. Когда-то муж мечтал вывести детей в люди, определил дочь на секретарские курсы обучаться машинописи, а сына — в технологический колледж; но Январь вскоре сбежал, а Терезу мать забрала, когда овдовела. По мнению мадам Манжо, все это учение было — блажь, и единственным его плодом оказалась подержанная пишущая машинка, на которой ее дочь печатала — притом скверно — письма оптовикам. Торговля Манжо не имела никакого будущего, но мадам это не тревожило: достигнув некоторого возраста, перестаешь заботиться о будущем, довольно того, что ты жив сегодня, сейчас, и каждое утро, просыпаясь, торжествуешь новую победу. К тому же был еще Мишель. Мадам Манжо свято верила в Мишеля. Кто знает, какими сказками своего детства окружила она этот таинственный отсутствующий образ. Мишель — это был принц, разъезжающий по белу свету с хрустальным башмачком в руках; свинопас, завоевывающий любовь королевской дочери; меньшой сын старушки, который убил великана. Что его просто-напросто нет в живых, ей знать было не дано. Все это Шарло усвоил постепенно, из недомолвок, из раздраженных выкриков мадам Манжо, даже из снов, которые мать и дочь рассказывали друг другу за завтраком. Не то чтобы это была правда, правда — понятие растяжимое, соседи мадам Манжо по Менильмонтану едва ли узнали бы в этой расцвеченной версии ее подлинную заурядную историю. Но вот теперь она неожиданно разбогатела — и тем самым осуществились ее сокровеннейшие мечтания; однако из сказок своего детства она также знала о заклятых кладах, обращающихся к утру в груду никчемных черепков. И в этом доме, непонятно для нее самой почему, ничто не внушало ей доверия, даже кухонный стол, даже кресло, в котором она сидела, — не то что в Менильмонтане, где она точно знала, за что заплачено, а за что — еще нет. Здесь им все досталось как будто бесплатно. Откуда ей было знать, что плата внесена полностью, но только в другом месте.
Шарло спал на верхнем этаже в лучшей из комнат для прислуги. Это была тесная мансарда со скошенным потолком, в ней стояла железная кровать и жиденький бамбуковый комод — единственная легковесная вещь в доме, где вся мебель была массивная, темная, сбитая на века. Эту часть дома он знал плохо: в детстве ему запрещалось бывать на верхнем этаже по каким-то неясным материнским соображениям, связанным с гигиеной и моралью. Там, наверху, где кончалась ковровая дорожка на лестнице, в удалении от ванной и уборной, грубые реальности жизни принимали особенно угрожающий облик. Только однажды, один-единственный раз, проник он в запретную зону: на цыпочках, неся легкий груз неполных шести лет, он приблизился к дверям своей теперешней комнаты и заглянул в щелочку. Старая служанка, которую его родители сами получили по наследству и с боязливым почтением именовали «мадам Варнье», сидела перед туалетным столиком и закалывала волосы, вернее, не закалывала, а откалывала — снимала с головы и раскладывала под зеркалом длинные светло-коричневые пряди, похожие на высушенные водоросли. Из комнаты шел сильный кислый запах. Маленький Шарло целый год потом верил, что это всегда так: если волосы длинные, значит, они отстегиваются от головы совсем.
В одну из ночей он никак не мог заснуть и, проделав в обратном направлении тайный путь своего детства, спустился в кухню — налить себе воды. Черная лестница скрипела под его шагами, но эти шаги были совсем другие, чем тогда, на пути в Бринак, они не содержали давнего смысла, точно новые иероглифы, которые все равно бы никто не мог прочитать. На втором этаже находилась его старая комната, теперь в ней никто не жил, может быть, оттого, что здесь на всем лежал слишком явный личный отпечаток. Он вошел. Все осталось точно таким же, как четыре года назад, когда он отсюда вышел в последний раз. Он выдвинул ящик комода — там, свернутые толстым кольцом, были сложены крахмальные воротнички, пожелтевшие от времени, как старый папирус. На шкафу стояла фотография его матери в серебряной рамке. Мать в закрытом платье с жестким воротником до подбородка спокойно, безмятежно созерцала неизменную картину у себя перед глазами — смерти, болезни, потери никак не отразились на голой стене, оклеенной обоями в цветочек, которые выбирала в свое время еще ее свекровь. Над одним цветком на стене чернел маленький карандашный рисунок, женское личико; когда ему было четырнадцать лет, с этим портретом для него было связано что-то важное, но теперь забытое, какая-то романтическая отроческая страсть, любовь и мука до могилы, как он тогда, наверное, думал. Он отвернулся — в дверях стояла Тереза Манжо и смотрела на него. Он увидел ее — и сразу вспомнил. Словно соединил разорванный провод и услышал забытый голос из тридцатилетней дали.
— Что вы тут делаете? — хмуро спросила она. На ней был толстый ватный халат, по-мужски перетянутый шнуром.
— Не спалось, я пошел вниз попить. И показалось, вроде крыса в комнате.
— Ну нет, здесь уже четыре года, как эта дрянь не водится.
— Почему бы вам не вынести отсюда его вещи?
Шнур ее халата бессильно волочился концом по полу.
— Тошнит прикоснуться, — ответила она. — Но я все равно вынесу. Все, до воротничков. — Она присела на кровать. Шарло было невыразимо грустно видеть, что вот и она, такая молодая и такая усталая, — не спит по ночам.
— Бедняжка, — вздохнула она.
— Может быть, лучше, если она все-таки узнает?
— Я не про матушку. Вот про нее — про эту даму на фотографии. Быть его матерью — тут особенно гордиться нечем, верно?
Впервые после возвращения домой он почувствовал себя задетым и возразил:
— По-моему, вы не правы. В конце-то концов, я ведь его знал, а вы нет. Поверьте, он был не такой уж плохой человек.
— Вот так так.
— Конечно, он струсил. Но ведь раз в жизни это с каждым случается. Большинство из нас совершит трусливый поступок и забудет. Просто у него этот единственный поступок получился… ну, как бы сказать, очень уж заметным.
Она покачала головой:
— Вы меня не убедите, что ему не повезло. Правильно вы сказали: раз в жизни это случается с каждым. И всю жизнь надо быть настороже: а вдруг сегодня? — Похоже было, что она много размышляла на эту тему и теперь просто высказывает вслух то, к чему пришла. — Когда это случается, видно, что ты за человек.
Он не мог на это ничего возразить, ему казалось, что она совершенно права. Он только спросил подавленно:
— С вами это уже было?
— Нет еще. Но будет.
— Тогда вы не знаете, что вы за человек. А вдруг вы не лучше, чем он.
Он достал один пожелтевший воротничок и нервно, беспомощно обернул вокруг запястья.
— Но он от этого не становится лучше, — сказала она. — Правда ведь? Если я убийца, разве я должна оправдывать других убийц?..
Он перебил ее:
— У вас, я вижу, на все вопросы есть ответы. Будь вы мужчиной, из вас получился бы отличный юрист. Только вам больше подходит быть прокурором, чем адвокатом.
— Я бы никогда не пошла в юристы, — серьезно возразила она. — Ведь он был юрист.
— Как вы его ненавидите.
— Я чувствую такую неотступную ненависть, день и ночь, день и ночь. Это как запах, от которого невозможно отделаться, когда где-то падаль под половицами. Я ведь теперь к обедне не хожу, вы знаете. Отвожу мамашу, а потом иду ее встречать. Она спрашивала, почему, а я тогда сказала ей, что утратила веру. Это пустяк, с кем не случается, ведь верно? Господь на такие мелочи, как утрата веры, особенно не смотрит. Просто глупость, и все, быть глупым не грешно. — Она плакала, правда, одними глазами: она держала себя в руках и только над работой слезных желез не имела власти. — Пусть бы из-за этого. Но меня ненависть не допускает. Есть такие люди, отложат свою ненависть на часок, а потом снова подбирают, лишь только шагнули за порог церкви. Я так не могу. А хотела бы. — Она прикрыла ладонями глаза, словно от стыда за физическое проявление своего горя. Моя работа, подумал он.
— Вы из тех несчастных, которые веруют, — сказал он печально.
Она встала с кровати.
— Да что разговаривать! Вот бы он сейчас оказался передо мной и чтобы у меня в руке был револьвер…
— У вас есть револьвер?
— Есть.
— А после пошли бы покаялись и жили бы счастливо?
— Может быть. Не знаю. Я так далеко не загадываю.
Он сказал:
— Страшный вы народ, добродетельные люди. Избавляетесь от своей ненависти таким же способом, как мужчины от похоти.
— Если бы это сбылось! Я бы стала лучше спать. Не была бы такая измученная и старая. — Она говорила не шутя. — Люди бы лучше ко мне относились. И я перестала бы их бояться.
Он чувствовал, что перед ним развалина, не древняя руина, подернутая благородной патиной старины, а свежая — зияющий пролом в стене, когда видны лоскутья обоев и кресло у камина между небом и землей. Он подумал: «Это нечестно. Тут нет моей вины. Я купил только одну жизнь, а не две».
— Можете взять себе эти воротнички, — сказала она. — Если хотите. Только не говорите матушке. Они вам впору?
Он ответил с привычной осмотрительностью:
— Почти.
— Сейчас принесу вам воды.
— Почему это вы будете приносить мне воду? Здесь прислуга — я.
— Не такие мы важные, чтобы держать прислугу. Мне просто хочется побродить по дому. Не спится.