Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Зыбь - Федор Дмитриевич Крюков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Легла… — враждебно подумал Терпуг. — Погоди… ты у меня не будешь ломаться в поясу!..»

Он не совсем ясно представлял, что сделать с Ульяной, но был уверен, что существуют меры, приводящие в послушание молодых баб.

Встал. Долго стоял, раздумывал, колебался: уйти ли, примирившись с неудачей, или — куда ни шло! — попытаться еще раз?.. Наконец, решительно тряхнул головой и пошел к куреню. Шел прямо, не пригибаясь и не стараясь укрыться. У окна все-таки присел, оробел. И достучал осторожно, тихонько, с расчетом… Как будто скрипнула половица. Почудились осторожные шаги босых ног и взволнованное дыхание за окном. Неясным пятном мелькнуло что-то и исчезло…

Подождал. Ни одного звука. Даже сверчок смолк. Так стало досадно, что не выдержал, стукнул с размаху кулаком в стену. Удар прозвучал коротко и глухо. Посыпалась мелкими крошками глиняная обмазка. И стало вдруг страшно: а ну-ка Савелий услыхал?..

И снова широкими прыжками он перелетел через двор на гумно.

Он не слышал, как стукнула щеколда и отворилась дверь, но увидел на крыльце беззвучный, легкий, как тень, силуэт. Она? Несколько мгновений силуэт был неподвижен.

Потом побежал, — не к гумну, а к калитке, — слышен был плещущий шум юбки. Она!.. Поглядела по улице — направо и налево — и бегом понеслась на гумно.

— Никиша, ты?.. Ну, зачем это?..

Из-под темного, большого платка, накинутого на голову, взволнованно и выжидательно глядело на него побледневшее лицо ее, все трепетавшее неуловимым трепетом. Часто подымалась грудь, и вздрагивал круглый вырез рубахи у белой шеи, четко отделявшейся от темного загара лица.

Он взял ее за руки. Сжал, свернул в трубочки похолодавшие ладони ее с тонкими, худыми пальцами. Зубы ее судорожно стучали, а глаза глядели снизу вверх — вопросительно и покорно.

Хотелось ему сказать ей что-нибудь ласковое, от сердца идущее, но он конфузился нежных, любовных слов. Молчал и с застенчивой улыбкой глядел в ее глаза… Потом, молча, обнял ее, сжал, поднял… И когда чуть слышный стон или вздох томительного счастья, радостной беззащитности, покорности коснулся его слуха, он прижался долгим поцелуем к ее трепещущим, влажно-горячим губам…

…Пора было уходить, а она не отпускала. Казалось, забыла всякий страх, осторожность, смеялась, обнимала его и говорила без умолку. Диковинную, непобедимую слабость чувствовал Терпуг во всем теле, сладкую лень, тихий смех счастья и радостного удовлетворения. Было так хорошо лежать неподвижно на соломе, положив ладони под голову, глядеть вверх, в стеклисто-прозрачное глубокое небо, на смешно обрезанный месяц и белые, крохотные, редкие звездочки, слушать торопливый, сбивчивый полушепот над собой и видеть близко склоняющееся лицо молодой женщины.

— Житье мое, Никиша, — похвалиться нечем… Веку мало, а за горем в соседи не ходила, своего много…

— Свекровь? — лениво спросил Терпуг.

— Свекровь бы ничего — свекор, будь он проклят, лютой, как тигра… Бьет, туды его милость! Вот погляди-ка…

Она быстрым движением расстегнула и спустила рубаху с левого плеча. Голое молодое тело, свежее и крепкое, молочно-белое при Лунном свете, небольшие, упругие груды с темными сосками, блеснувшие перед ним бесстыдно-соблазнительной красотой, смутили вдруг его своей неожиданной откровенностью. Он мельком, конфузливо взглянул на два темных пятна на левом боку и сейчас же отвел глаза.

— Вот сукин сын! — снисходительно-сочувствующим тоном проговорил он после значительной паузы. — За что же?..

— За что! Сватается… а я отшила…

— Лезет?

— А то!..

Мгновенной искрой вспыхнула злоба.

— Ну, я ему, черту старому! — вскочивши на колени и стиснув зубы, прошипел Терпуг сдавленным, негодующим голосом. — Лишь бы попался в тесном месте — я ему сопатку починю!.. А ведь какой блажен муж на вид! — злобно усмехнулся он. — Поглядеть со стороны — Мельхиседек — патриарх! Подумаешь… Ан на дело выходит — снохач!.. Сказано, правда: богатому хорошо воровать, а старому… Не подумает никто. Не то, что про нашего брата…

Они одновременно взглянули друг на друга и вдруг весело рассмеялись.

— Ну, сделаю я память кое-кому из этих фарисеев! — значительно промолвил Терпуг.

Помолчал и с таинственным видом прибавил:

— Соберется партия у нас… мы их выучим! Мы им произведем равнение!..

Он хвастливо качнул головой и тихонько хлопнул ее по плечу. Ульяна поглядела на него с несмелой улыбкой смутного понимания, ничего не сказала. Для нее чужда и нема была эта мечта о какой-то партии. Не бабье дело. Она счастлива сейчас своим грехом, своим прикосновением к пьяному кубку любви, и ни о чем другом не хочется ей ни думать, ни говорить, как о своем молодом одиночестве, чтобы вызвать к себе сочувствие и жалостливую ласку.

— Вот про Гарибальди ты почитала бы книжку! Какой герой был! — восторженно сказал Терпуг. Она засмеялась.

— Ну, где уж… какая я письменница! Азы забыла! Когда мужу письмо написать, и то в люди иду…

Он плохо слушал, думал о своем. Вздохнул и сказал:

— Эх, почему я не жил в те времена! Если бы теперь Ермак или Разин, ну — ни одной бы минуты в станице не остался!..

… Радостное чувство молодого самодовольства отдавалось беспокойной игрой в сердце, во всем приятно утомленном теле, искало выхода. Хотелось крикнуть гулко и резко, засмеяться, запеть, разбудить звонким, разливистым голосом спящую улицу, эту влажную теплынь весенней ночи, закутанную мягким, колдующим светом. Крикнуть удалым, зычным криком, гикнуть, чтобы слышали сонные люди беззаботного гуляку Никишку. Пусть догадаются, что идет он от чужой жены и весь охвачен ликующим ощущением великолепной жизни. Пусть, вздохнувши, вспомнят старики свою молодость и позавидуют ему…

Он запел. И хоть не был пьян, но стал пошатываться, как пьяный, фуражку сдвинул на затылок и пиджак спустил с одного плеча, потому что нравилось ему казаться пьяным и походить на Сергея Балахона: шататься его манерой, заложивши руки в карманы, задирать встречных, сейчас же мириться с ними и объясняться в любви. Нравилось бросать в воздух певучие звуки, менять голос с баса на подголосок, с подголоска переходить на низкие ноты, обрывать внезапно песню и прислушиваться к умирающему эху в хоре весенних голосов, которые шумели в левадах.

Ночной сторож Архип Лобан, дремавший на ольховых жердях, в черной тени у плетня, невидимый с освещенной стороны, строго прохрипел голосом человека, которому смертельно хочется спать:

— Кто идет?

Терпуг остановился. Не обрывая песни, дирижируя самому себе рукой, он покачивался на ногах и совсем был похож на пьяного. Приятельски улыбаясь, он пел и смотрел в сторону Лобана, и хотелось ему затеять ссору. Так сделал бы в этом случае настоящий, служилый казак. Так непременно сделал бы Сергей Балахон.

— Спать пора! — строго сказал Лобан. — Не в указанные часы ходишь!

Терпуг тотчас же оборвал песню и вызывающим голосом возразил:

— Пора спать и — спи! Кто мешает? Лобан не пошевелился, но с угрозой в голосе сказал:

— Ну, проходи, проходи! Без разговору! А то вот взять совсем с маминой рубахой да в клоповку…

— Не расстраивайся, брат… спокойней будет дело-то… Спи лучше. Кстати, и спать здоров!

Терпуг оскорбительно-весело засмеялся. Подождал, не скажет ли Лобан еще что-нибудь. Но Лобан равнодушно, громко зевнул и ничего не сказал. Терпуг пошел. Отошел уже далеко. Вдруг вспомнил что-то важное. Остановился, подумал и, обернувшись к Лобану, издали громко крикнул:

— Тебя все члены твои доказывают, что ты спать здоров!..

И потом продолжал путь дальше, шатаясь и распевая песню.

И проходил по всему телу ленивый смех молодого самодовольства, безудержная радость от избытка силы, дерзости, успеха и приятных впечатлений. Так весело, так хорошо было жить в весеннюю светлую ночь, не задумываясь брать от жизни сладкий мед ее цветов, вдыхать их пьяный аромат и не вспоминать о бесчисленных удручающих ее закоулках…

IV

Сидели в мастерской у слесаря Памфилыча, кроме самого хозяина, Рябоконев, Терпуг и однорукий Грач, худой, мрачный, похожий на картинного бандита своими густыми, щетинистыми бровями и длинными вороными волосами. Потом пришел писарь Мишаткин, страдавший с похмелья, и послал Терпуга за водкой.

К Памфилычу часто заходили в свободное время, больше по праздникам. Был он человек одинокий, вдовец. По преклонности лет работал мало. Имел небольшую слабость к выпивке, но больше всего любил побеседовать в хорошей компании, потому и был всегда рад посетителям. Сын его, которым он очень гордился, служивший околоточным в Риге, во времена свобод прислал ему около сотни интереснейших книжек, теперь уже в большинстве зачитанных. Памфилыч с жадностью набросился на них. Изучил их все в таком же совершенстве, в каком знал псалтирь, и долго удивлялся, как это он прожил столько времени и ничего не знал?

Около этих книжек теснилась некоторое время большая и пестрая группа любителей чтения, в которую входили с одной стороны раскольничий поп Конон и писарь станичного правления Мишаткин, а с другой — такие голодранцы, как Грач и простодушный мужичок Агафон. Потом, как-то незаметно, растерялись эти книжки по рукам, и безнадежно было уж их искать, но к Памфилычу все-таки шли посидеть, поболтать, иной раз перекинуться в картишки, при случае — раздавить полубутылку-другую.

От домашней невеселой тесноты, скуки, бедности всякого тянуло к людям, к беседе, к возможности забыть докучные мысли о нужде, выкурить цигарку, посмеяться, посквернословить — все как-то полегче становилось на душе. Как бы ни была плоха и невзрачна чужая обстановка, как бы красноречиво ни напоминали ее прорехи о собственной скудости — на людях время проходило легче, без удручения, без боли сердца. Безнадежная ясность горького положения на минутку заволакивалась туманом иных возможностей и давала недолгое забвение.

И вообще было интересно сидеть так, в сладко-ленивом бездействии и слушать диковинные рассказы о человеческой жизни, о каком-нибудь странном, загадочном случае, о ловком мошенничестве или о внезапной перемене судьбы, о неожиданной удаче, обогащении. И чем недостовернее было сообщение, тем больше верилось, хотелось верить, потому что в душе у всякого жила своя смутная и несбыточная надежда на какое-то нежданное счастье, которое как будто стоит уже где-то тут, за тонкой стеной, ждет, чтобы шагнуть, обогатить, ослепить блеском и радостью.

То, что сулила сама жизнь, если глядеть на нее трезвым взглядом, не обманывая себя, было слишком ясно и просто до безнадежности: беспрерывная работа на выпаханном клочке земли, постоянный страх божьей немилости, вечная мысль о прорехах и печальный конец заброшенной старости. Это проходило перед глазами ежедневно, от начала до конца, во множестве примеров, похожих один на другой, как две капли воды. И потому не хотелось долго останавливаться мыслью на том, что так определенно и твердо установлено. Унылый дух сушит кости, и жизнь была бы невозможна, если бы глядеть прямо в ее ужасное, безрадостное лицо. Нужен был туман, гаданье, надежда. И диковинная, несбыточная, она рождалась услужливой мечтой.

Новое время открыло особый мир, в котором был неистощимый источник для обсуждения, споров, негодования и опять-таки смутных надежд на что-то лучшее. На словах большинство высказывалось безнадежно: ничего нельзя ожидать доброго! А в душе у каждого таилось нетерпеливое чаяние… Ведь был же момент, когда мечты о лучшей доле, казалось, почти уже облекались в плоть. Шумная и диковинная, она из неясной, но несомненно существующей дали подходила близко к убогим жилищам согбенных в тяжкой работе людей. У самого порога была. Не переступила, ушла. Но придет она опять… придет!

Спорили подолгу. Ссорились, ожесточались. Случалось, доходили до драки. И даже люди немолодые, почтенные, оберегавшие свое достоинство, теряли иногда самообладание и вступали врукопашную, как иные юные легкобрехи. Станичный казначей Спиридон Григорьевич Кукарь, отстаивая божественное установление властей, не выдержал и заехал в ухо Василию Фокину, удачно возражавшему против его положений. Сцепились. Фокин, как помоложе и посвежей, без особого труда подмял под себя Кукаря и с минутку посидел на нем верхом. Старику и не очень ловко было, а делать нечего — пришлось пересопеть…

Терпуг вернулся не один. С ним пришли: Семен Копылов, Фокин и Савелий Губан. Старик Савелий не принадлежал к числу обычных гостей слесаря Памфилыча — он был для этого слишком серьезный и занятый человек. Но ему нужен был писарь — написать свидетельство на быков: Савелий собирался ехать на Филоновскую ярмарку. Заодно также требовалась и расписка на покупку лугового пая у Копылова. Осторожный Губан не хотел было связываться с Копыловым, — не достоверный человек! — но соблазнился дешевизной и купил все-таки. Поставил непременным условием, чтобы была расписка. Копылов, успевший уже два раза запродать свой пай и всякий раз под расписку, охотно согласился на это условие и в третий раз, только выговорил вдобавок магарыч. А разыграть магарыч удобнее всего было, конечно, к Памфилыча…

— Когда деньги есть, и кругозор жизни шире, — с ленивой уверенностью сказал Грач, продолжая начатый до прихода новых посетителей разговор. — А нет денег, живешь, как жук в навозе копаешься.

Егор Рябоконев, просматривавший старый обрывок какой-то газеты, возразил, не отрываясь от чтения:

— Жизни… настоящей, правильной добиться… с пониманием… Тогда и деньги придут…

Грач иронически взмахнул цигаркой.

— Какая тут жизнь — копейки добыть неоткуда! Добейся тут!.. Подойдет статья, заработаешь гривенник-другой, оживешь на минутку. А там опять нужда. Так всю жизнь до гроба, как кобель на обрывке и вертишься… И ни отколь ничего. Один труд, а взамен ничего нет, — какое тут правосудие?..

— Шел бы ты в попы, Тимофевич, — голос у тебя дозволяет, — весело заметил Терпуг, — Духовенству жизнь хорошая… Посмотри, у о. Василия живот-то какой!..

— Господа офицеры тоже хорошо живут, — прибавил Савелий Губан без улыбки, но с той прозрачно-прикрытой, спокойной иронией, которая привычна людям деловым в разговоре с пустыми, ненужными им людьми.

— Что касается офицеров, то должен вам заметить, что это голь, — возразил писарь. — Духовенство, действительно… Как говорится: попу да коту… А офицерство — тоже, как наш брат, нередко без штанов щеголяет…

— Какой офицер, Иван Степаныч! — горячо воскликнул Копылов. — Позвольте, я с вами не согласен. Какой офицер! Есть, например, из фамильных — громчей попов живут! Я денщиком был у сотника фон-Рябина — вот офицер так офицер! Всем офицерам офицер, царство ему небесное!..

— А между прочим, Савелий Фоломевич, — обратился он вдруг к Губану, — время-то, конечно, праздничное, а чего его зря терять?.. Вот с покупочкой, господа, поздравьте старика… И дешевенько отдал, ну — старик хороший… уважить надо…

Длинный, сухой Савелий равнодушно отнесся к лести и пальцем поманил слесаря в горницу ~ для секретного разговора. Терпуг догадывался, что Копылов продал пай уже не в первые руки и, как всегда, пойдет судебная волокита между такими вот прижимистыми хозяевами, как Савелий, но одобрил это в душе. Едва удерживаясь от смеха, он сказал в спину Губану, когда он, вслед за хозяином, проходил в другую половину:

— Что же, пошли Бог травки доброй!..

Но Губан на это пожелание не ответил ничего. Чувствовалось по его бурому, морщинистому затылку, что он презирает всю эту компанию праздно болтающих, нестоящих людей, и если бы не нужда в писаре и не необходимость закрепить па бумаге, в силу которой Губан верил, сделку с Копыловым, — он не стал бы терять тут время.

— Всем офицерам офицер был сотник Егор Егорыч, — повторил Копылов гордо. — Я повидал у него всякой всячины! Сапоги — дешевле четвертного за пару никогда не платил… А одежи этой сколько… у-у, б-бра-тцы родимые!

Он восторженно покрутил головой и смолк от избытка нахлынувших воспоминаний.

— У него была мамзелька. Немка, что ль… вроде цыганки, словом сказать, чернявая… Помирал прямо по ней! Когда чем недовольна, визжит, бывало, по-своему лопочет: каря-баря… каря-баря… Пыхнет, уедет, а он сидит и плачет… Ей-богу, плачет! Слезы… Мягкой совести человек был. Поглядишь, бывало, аж досадно! Не утерпишь: «Вашбродь! Охота вам из-за этакой низкости сухари сушить!» — «Я, — говорит, — на нее боле двадцати тыщ просадил… Понимаешь? — говорит. — Доходит, братец, моя точка…»

— Двадцать тыщ?! — с ужасом воскликнул слесарь, вышедший из горницы в сопровождении Савелия. У Губана в руках была откупоренная бутылка и стаканчик, а под мышкой — краюшка пшеничного хлеба.

— Двадцать тыщ! — повторил Копылов внушительно. — Сам же, собственной губой, брехал!

Изумились все, засмеялись. Губан покрутил бородой и с ироническим уважением отметил:

— Цифра зазвонистая!..

— «Вашбродь, — говорю, — позвольте вам доложить: чем вам такие капиталы убивать, я вам подешевле найду… утробистую бабочку, не к этой приравнять!» — «Пошел вон, — говорит, — болван! Ты, — говорит, — животное! ничего не понимаешь!..» Нет, двадцать-то тыщ я понимаю, думаю себе, а вот ты, действительно, помутнел. Опосля слышу: застрелился… Без меня уж. Я отслужился.

— Двад-цать тысяч! Ничего-о! — подавленным тоном повторил Грач, — Отколь же они взяты, спрашивается? трудом нажиты?..

— Ну, трудом… Из фамильных. По родословию… — простодушно пояснил Памфилыч.

— По родословию и образованием также, — веско прибавил Савелий Губан.

— Да, он на одиннадцать языков знал, сукин сын! — хвастливо вставил Копылов и соврал.

— И когда на них перевод придет? — мечтательно проговорил Терпуг.

Губан укоризненно покрутил головой, но ничего не сказал, потому что занялся угощением. Не спеша, бережно и осторожно налил водку в стакан, широко перекрестился, обвел присутствующих строгим взглядом.

— Пожеламши всем добраго здоровья! — торжественно сказал он. Выпил и крякнул. И было у него на лице выражение человека, твердо знающего себе цену и не забывающего о том, что угощение купил именно он, а не кто другой.

С торжественной медлительностью он наполнил стаканчик опять и поднес не хозяину, как полагалось бы по этикету, а писарю, потому что человек он был несравненно более нужный, чем Памфилыч. Потом уже налил хозяину и Копылову. Остальных собеседников ему вовсе не хотелось угощать — совсем не нужный ему народ. Но уже из старины принято было: не обноси никого, а то врага наживешь. Помедлил с минуту и, скрепя сердце, налил неполный стаканчик. Предложил сперва Рябоконеву. Потом Фокину. Оба отказались, и это было настолько приятно Савелию, что когда и Грач, любивший выпить, последовал все-таки их примеру, он сказал убеждающим голосом:

— Дают — так бери, а бьют — так беги! Чего ломаться-то?

Но Грач но взял.

Терпугу, как человеку еще слишком молодому, Савелий вместо водки предложил нравоучение:

— А ты, Никишка, сперва ветер в пригоршни собери… Соберешь — ну, тогда можешь и за богачей браться… Так-то!.. — Ведь куда несется-то! — покрутил он своей клинообразной бородой и рассмеялся. — Куда лезет!.. Туда же, куда и прочие!.. В Сибирь ты, парень, глядишь, боле ничего!

Или туда, за маленькие окошки, в энту емназию с железными решетками. Тоже храпит, как и порядочный…

Терпуг, задетый этим пренебрежительно-насмешливым тоном, весь вспыхнул. Было обидно до боли, а сдачи дать — не знал как. Обругать Губана и немедленно полезть на ссору удерживала еще не исчезнувшая привычка юной стеснительности и почтения к седине. Смолчал.

— Ты его не пужай, — добродушно-насмешливым голосом сказал Копылов. — Он — парень ничего.

— А тебе что же не показалось? — стараясь быть спокойным, спросил Терпуг. — Ай за свою требуху опасаешься? Погоди, равнение произведут и тебе!

— Хороший из тебя арестант выйдет со временем, — ответил Губан. — С людьми, брат, жить, должен сам человеком быть. А по своему произволу и убеждению хочешь жить, иди на Сахалин: там со львами да с тиграми поживешь!..

— Поживем пока и тут!

— Богом установленный порядок кто ломать начнет, не быть тому на-воскресе… помни! Всегда так было, есть и будет! — твердо сказал Савелий.

— Это двадцать-то тысяч на девку… Богом установлено?.. Терпуг не выдержал и выразился очень крепко. Все засмеялись. Памфилыч даже затылок поскреб, а Савелий изумленно хлопнул себя по бедрам.

— Молодой ты вьюнош, Никишка, и такие неподобные слова! Помни: горе тому, кто препирается с Создателем своим, черепок из черепков земных!..

— Сейчас за Писание! Вот не люблю за что этих фарисеев! — сказал Рябоконев.

— Позвольте, господа! — чувствуя завязывающуюся словесную схватку и радуясь ей, закричал писарь. — Не сдвигайте беседы с ее постановки… Позвольте! Если Писание, Писание!.. У Иоанна Златоуста сказано…

— Он испровергает лерегию! — с негодованием воскликнул Губан.



Поделиться книгой:

На главную
Назад