— Вторая, я из дозора, на двоих человек. — Дроздов подал котелки.
— Из дозора?.. На, держи, поешь напоследок. Сегодня ночью «духи» к тебе в гости придут, яйца резать, завтра петухом запоешь. — Нарядчик издевательски заржал.
Дроздова передернуло, схватив котелки со щами, он поспешил к следующему котлу за вторым. Здесь «банковал» сам повар, «дед» — сержант. Каши с тушенкой в поданные крышки от котелков он положил явно мало. Дроздов не отходил.
— Чего встал, разводягой по лбу захотел? Двигай дальше, нечего очередь задерживать! — Повар кривил красное лицо в угрожающих гримасах.
Дроздов бросил исподлобья недобрый взгляд и нарочито неспешно отошел.
— Чего зыркаешь?!. Сейчас слезу, по горбу настучу… салабон! — ругался ему вслед повар, принимая следующие крышки от котелков.
Даже прослужив шесть месяцев, Дроздов и его одно-призывники вновь оказались самыми «молодыми» в полку. Еще во время боев в Дагестане погибло несколько «молодых» из Татарии, и по этому поводу подняли шум… В общем, когда начались бои в Чечне, прослуживших менее полугода в боевых подразделениях уже не было. Таким образом, молодость «черпаков», солдат, прослуживших по шесть месяцев, продлялась еще на полгода. А это означало, что основная тяжесть службы опять ложилась на них: наряды, тяжелая грязная работа — разгрузки-погрузки, рытье траншей и окопов… Не контрактники же всем этим будут заниматься, не «деды», даже «годки» имели некоторое моральное право увильнуть.
В Дозоре, муторном суточном дежурстве на выдвинутом за позиции батальона посту, тоже, в основном, службу несли «черпаки». Нагруженный обедом, Дроздов уже собирался идти на свой окопный пост, где его ожидал напарник, когда к нему подбежал Галеев. Однопризывник Дроздова, он по штату числился в их взводе, но, благодаря умению писать плакатным пером и немного рисовать, сумел пристроиться при передвижном полковом клубе. В руках у клубного работника белела пачка конвертов. Они были в неплохих отношениях, и Галеев обратился к нему по-свойски:
— Толян, тебе письмо, толстое, с фоткой, наверное. От бабы?
— Сунь в карман. — Дроздов подставил бок, отводя руку, занятую котелками.
Галеев сунул твердый конверт в карман бушлата и побежал дальше раздавать почту.
«От бабы… какой бабы, у меня и бабы-то никакой нет», — тоска от предчувствия охватила его, когда он мельком увидел адрес, написанный материнским почерком. Толщина конверта подсказывала, что мать, узнав, наконец, куда «загремел» ее единственный сын, разволновалась, расплакалась… вот и накатала. Что-что, а писать-то она умеет, как-никак более двадцати лет русский и литературу в школе преподает. Дроздов, словно ощущая тяжесть материнских слов в своем кармане, сгорбившись как старик, шел вверх по склону пологой горы, мимо КУНГов, палаток… В одной из палаток контрактников шел гудеж. Там располагались батальонные разведчики, они единственные в полку «соприкасались» с противником почти ежедневно. Им многое позволялось: он и обращались с офицерами до майора включительно на ты, у них всегда были спиртное и план[1]… они несли самые настоящие потери… убитыми и ранеными. В палатке наверняка находился и Лунев, тридцатидвухлетний разведчик, воевавший и в Афгане, и в первую чеченскую. Лунев тоже пензенский, земляк, у него Дроздов пару раз просил заступничества, когда двадцатилетние «старики» чрезмерно его «напрягали».
Зона ответственности их взвода, это примерно двести метров на склоне горы, являющейся господствующей высотой, которую оседлал дивизион «ГРАДа». Дальше, до следующей высоты, где базировались самоходки, были позиции других взводов, рот и батальонов полка. Перед пехотными подразделениями стояла задача не допустить «духов» в тыл, на позиции артиллеристов, которые в этой, пока еще очень контактной, войне были главными действующими лицами. Именно они, выдавливая огнем не обладавшего тяжелым вооружением противника с позиций, вынуждали его отступать все дальше, в глубь Чечни, к Грозному. На следующем рубеже все повторялось: захват господствующих высот, артиллерийский прессинг, разведрейды…
Дроздов спрыгнул в траншею хода сообщения и, пригнувшись, пошел по нему к посту.
— Что так долго?! Тебя только за смертью посылать!.. Что там на рубон? — В углу окопа полулежал на разостланной шинели Бедрицкий, крупный, но рыхлый уралец.
— Щи и каша рисовая.
— А третье?
— Кисель.
— Каши чего так мало?.. Тебя всегда нажмут!
— Сам бы шел! — беззлобно огрызнулся Дроздов и стал очищать полбуханки хлеба от попавшего на нее окопного мусора.
— Разве это жратва… — привычно запричитал Бедрицкий. — Сволочи… На смерть, гады, посылают, а ни мяса, ни свежатины… осень вон стоит, фрукты везде, а тут концентратами давят… воюй за них…
Дроздов, не реагируя на скулеж напарника, начал хлебать еще горячие щи. Ел не спеша — он оттягивал момент начала чтения письма, ибо не сомневался, что сильно расстроил мать, и она наверняка об этом написала. Но Бедрицкий все же раздражал. Тоже деятель, разнылся, слушай тут его. Дроздов и сам бы с удовольствием поплакался, посетовал на свою разнесчастную судьбу, ему тоже здесь все противно. И не столько кормежка, «деды», прапор взводный, постоянные подкалывания контрактников, грязь, борьба со вшами, сны о теплой бане, а в первую очередь, конечно, постоянная смертельная угроза, именуемая кем как: «духи», «чехи», «черные», «звери». Да и вся обстановка: ненависть местных жителей, беженцев, без труда читаемая во взглядах страшных старух, злых женщин, звероватых мальчишек… эти горы, каменистая, едва поддающаяся лому и кирке почва, сырой холод по ночам, после относительно теплых дней… Здесь, на юге, в этой горной степи он мерз так, как никогда не мерз у себя в Пензе, не спасали ни бушлат, ни уже выданное зимнее белье.
Тем не менее, простуда почему-то не приставала, на что так рассчитывал Бедрицкий, да и Дроздов не отказался бы улечься в санчасть или, еще лучше, в госпиталь во Владикавказе, где и перекантоваться как можно дольше. А там… там, может, или война кончится, или еще какая-нибудь лазейка откроется… только не сюда, не на передовую. Бедрицкий даже интересовался у фельдшера, что будет, если полежать на земле без бушлата. Дроздов предпочитал, чтобы все произошло само собой, без нанесения серьезного ущерба здоровью. Хотя, кто знает, что здесь лучше: здоровье сберегать, или… жизнь. С другой стороны, солдат срочной службы старались под огонь не посылать. За все время, что полк продвигался от границы с Ингушетией, потери были в основном у контрактников: восемь убитых и более двух десятков раненых. Из срочников погиб только один, да и то не в бою: связист наткнулся на противопехотную мину, не замеченную саперами. Зато больных, «косящих» под больных и прочих «шлангов», под различными предлогами отправляемых в тыл, было предостаточно. В общем, статистика пока была обнадеживаю щей.
Щи были недосоленными, каша чуть теплой, а кисель несладким. Впрочем, Дроздов уже привык в армии есть, не получая удовольствия от пищи. Как-то, еще в самом начале так называемой «контртеррористической операции», в полк приехал командующий группировкой и, увидев, что солдат кормят перловкой, раскричался, пообещав разогнать всю тыловую службу. После того ни перловки, ни сечки, ни овсянки в рационе не было, но и рис, и гречка, и пшенка, приготовленные неумелыми полковыми поварами — теми же солдатами срочной службы, были не намного вкуснее.
— Не, так дальше жить нельзя. — Бедрицкий в сердцах бросил ложку, и она звонко стукнулась о дно котелка. — Тут если «духи» и не подстрелят, так желудок точно накроется… Когти надо рвать, пока не поздно. Как думаешь?
Подобные разговоры напарник заводил не впервые, и Дроздов отреагировал довольно вяло:
— Никак не думаю.
— У тебя что, кочан вместо головы?!
— Ну, а ты что думаешь… в плен, что ли, сдаться?! — вновь огрызнулся Дроздов, начиная мыть котелок, черпая воду из зеленого бачка-термоса.
— Ну, ты совсем дурной пацан… Этим разве можно сдаваться. Это если бы с американцами или англичанами воевали, — мечтательно закатил глаза Бедрицкий. — Тем любо-дорого сдаться, у них в тюрьме лучше, чем у нас на воле. А этим зверям… ислам заставят принять, издеваться будут, не-е… Я вот чего… слушай. — Бедрицкий понизил голос и опасливо обернулся, хотя ближайший пост находился метрах в трехстах, и к ним даже по ходу сообщения невозможно было подойти незамеченным. — Как думаешь, если в ладонь себе стрельнуть, это больно?
Дроздов выплеснул воду из котелка за бруствер.
— У тебя что, крыша съехала… себя калечить?
— Так ведь наверняка комиссуют или в госпиталь надолго ляжешь. А война эта на год, а то и больше. Десять раз убьют. До Грозного дойдем, штурмовать придется. Там одними контрактниками не обойдутся, и мы пойдем… А это хана. Там они нас с подвалов, с чердаков мочить будут.
Мужики, что в прошлый раз воевали, говорили, что там батальон за сутки выбивали. Нет, ты как хочешь, а я до Грозного тянуть не хочу, хоть как, но свалю отсюда.
— Дурак, за членовредительство судить будут. И искалечишься, и в дисбат загремишь. — Дроздов тщательно отмывал скользкую после киселя кружку.
Дроздов не принимал всерьез заявлений Бедрицкого, тот, чем ближе к вечеру, заводил подобные разговоры, постепенно скисая, и к темноте уже ничем не напоминал человека, решившегося на самострел, а скорее побитую, смертельно напуганную собаку. Он всегда шел в дозор в паре с Дроздовым, зная, что тот никогда не проболтается о животном страхе, заставляющем его с наступлением темноты забиваться в угол окопа и всю ночь дрожать мелкой дрожью.
Сплошной линии обороны здесь не было. В обязанности дозорных входило вовремя заметить противника, поднять тревогу по телефону или, открыв огонь, вызвать подкрепление. Правда, на этом рубеже до столкновений пока не доходило. Будучи обнаруженными, боевики сразу же отходили в «зеленку», не желая принимать бой на открытом пространстве.
Вот-вот должно начать темнеть, и надо было спешить с чтением письма. Дроздов вздохнул и достал помявшийся в кармане конверт. Увидев его, Бедрицкий встрепенулся:
— Что, почта была?
— Да, вот письмо от матери получил.
— А мне… мне не было?
— Не знаю, Галеев вот сунул… больше ничего не сказал. Нет, наверное, он же знает, что ты со мной в наряде.
— Что они там, суки, вола за… тянут. Обещали же… Тут каждую минуту под смертью, а они там… сволочи.
Бедрицкий, как и Дроздов, рос в «неполной» семье, без отца. Но у матери, универмаговской продавщицы, по его словам, всегда были хахали, и нынешний, со связями, обещал помочь.
Дроздов разорвал конверт и вынул пачку сложенных вдвое тетрадных листов, исписанных знакомым округлым почерком.
«Толенька, сынок, здравствуй. Наконец-то дождалась от тебя письма. Пиши как можно чаще, что бы ни случилось. Господи, ты все-таки попал в это пекло. За что такое наказание? И без того я всей жизнью наказана, тебе-то за что? Видно, весь род наш невезучий. Прадеда твоего кулачили, а богаче его не трогали, деда на войну с язвой забрали, а его дружкам здоровым бронь сделали, он в могиле давно, а они, некоторые, и по сей день живы и здоровы.
Прости, сынок, понесло меня, но не стану зачеркивать, рвать и новый лист начинать, боюсь, остановлюсь и потом уже не смогу написать все, что хочу, духу не хватит. Ты прости меня, Толя, что не сумела тебя от армии уберечь. Кляну себя за дурацкую стеснительность мою. Господи, ведь у матери на первом месте должно быть ее дитя, а все остальное — ерунда, чушь, мишура. Ведь знала, что новая война с чеченцами неизбежна, но думала, что еще не скоро и ты успеешь отслужить. Забыла, что мы все невезучие, на авось понадеялась…»
Начался обстрел. Работал «ГРАД» с вершины горы. Воющие искрящиеся снаряды проносились над головой и отзывались эхом разрывов где-то за «зеленкой». Продолжавшийся минут пятнадцать обстрел прекратился так же внезапно, как и начался, видимо, корректировщики сообщили, что «духи» покинули обстреливаемый «квадрат». Тут же над вершинами гор проплыли несколько «вертушек» туда, куда только что летели снаряды.
Содержание письма пока что соответствовало ожиданиям. Дроздов с некоторым усилием вновь заставил себя читать — до конца послания было еще далеко.
«… Могла, могла я тебя, сынок, избавить от призыва, наскрести, занять деньги, к отцу твоему, наконец, обратиться, сунуть кому надо, чтобы болезнь тебе выдумали, многие ведь так поступали. Прости, прости меня, дуру, с принципами моими, будь они прокляты. Тебе, конечно, мои причитания не помогут, но я хочу хоть отчасти искупить свою вину перед тобой. Сейчас, конечно, все от тебя зависит. Толя, сыночек, сделай все, что в твоих силах, но останься жив, вернись оттуда. Прости за все: за то, что рос без отца, детства нормального, даже образования я не сумела тебе дать, прости. Но сейчас надо думать о том, как тебе выжить, и для этого я хочу поделиться своим опытом. Не знаю, поможет ли это тебе, но сейчас это все, что я могу для тебя сделать…»
— Что мать-то пишет? — спросил Бедрицкий, пытаясь сосредоточиться на мытье посуды.
— Да так, переживает, — не отрываясь от письма, ответил Дроздов.
— А моя не переживает… Я уж сколько писем отправил, а она на три письма одним отвечает. Некогда, хахалей своих ублажает, сорок пять уже, а все никак не нагуляется. Плевать ей, что меня тут каждый день угробить могут.
— Не может мать так к сыну относиться, — оторвался от чтения Дроздов.
— Ты мою не знаешь. Я ей на… не нужен. Она мне сколько раз говорила, что я ей всю жизнь испоганил, из-за меня ее замуж никто не взял.
— Все равно не может, — убежденно повторил Дроздов. Он встал, и, осторожно выглянув из-за бруствера, убедился, что все вокруг спокойно, хотя и без того днем активности от «духов» было ожидать трудно. Он сполз назад, в окоп, и возобновил чтение.
«… Прошу тебя отнестись к тому, что расскажу дальше, серьезно, это может тебе пригодиться. Ты ведь знаешь, что я училась в Краснодаре, в пединституте. Там работала старая знакомая твоей бабушки, она и помогла мне поступить. Но то, что меня вместе с несколькими другими выпускницами по распределению направили в Чечню, тогда это была Чечено-Ингушская АССР, я никому никогда не рассказывала. Слухи о тамошних ужасах уже и тогда ходили, но они были настолько невероятны, особенно для меня, приехавшей из Центральной России, что я бы в них никогда не поверила, если бы сама не увидела. В то время отказаться от распределения было почти преступление, и мы поехали в этот райцентр, не хочу даже называть его, там везде, где большинство населения составляли чеченцы и ингуши, творилось то же. Власть же посылала нас, молоденьких девчонок, так же, как в обычный русский город или село. Тогда я сбежала буквально через несколько дней после того, как приехала, не успев даже выйти на работу. Потом имела массу неприятностей, даже диплома лишить грозили. Позднее я узнала, что пережили мои подруги, там оставшиеся. Те из них, кто не находили чеченцев, которые за постель соглашались стать их защитниками и покровителями, подвергались каждодневным оскорблениям днем, а ночью баррикадировались в общежитии и выдерживали настоящую осаду, потому что к ним постоянно рвались местные джигиты. И все равно насилий многим избежать не удалось, как правило, групповых. А потом женщины-чеченки плевали им в лицо в школе и на улице, а мальчишки, их же ученики, швыряли камнями. Жаловаться, писать куда-то их отговаривала местная администрация, просто запугивали, и они молчали. И вырываясь оттуда, они молчали о своем позоре, молчат по сей день и никогда не признаются.
Тебе трудно в это поверить, и, наверное, ты не понимаешь, зачем я тебе об этом пишу. Потерпи, прочитай все до конца. Только сразу хочу тебя предупредить, чтобы ты не воспринимал чеченцев поголовно как нацию преступников. Просто в чеченской глубинке всегда была такая норма поведения в отношении к русским. Примерно то же можно сказать и обо всех прочих кавказских народах, но чеченцы всегда были «лидеры». А в своих семьях эти ночные насильники вполне могли быть отзывчивыми, вежливыми детьми, заботливыми отцами, мужьями, братьями. Я тебе об этом пишу, чтобы ты, не знающий Кавказа, понял, что представляют собой люди, против которых тебя направила наша проклятая во все времена власть, а я не смогла тебя уберечь…»
Звонок полевого телефона заставил Дроздова вздрогнуть, он машинально взял трубку:
— Слушаю, шестой.
— Это кто, Дроздов? — раздался в трубке сухой насмешливый голос.
— Так точно, товарищ прапорщик.
— Почему в четыре часа доклада не было? — Голос приобрел угрожающий оттенок. Дроздов бросил тревожный взгляд на свои простенькие часы, на которые не позарился ни один «дед». Стрелки показывали уже половину пятого.
— Извините, товарищ прапорщик, запамятовали.
— Я-то извиню, а «духи» как… у них тоже извинения попросишь?!. Смотреть в оба, есть разведданные, что этой ночью возможна вылазка диверсионной группы.
— Ясно, товарищ прапорщик.
— Что тебе ясно?!. Проспите «духов», они вам бошки поотстригут и мамашам в посылках пришлют!.. Не спать, суки, проверять буду! Понял?!
— Понял, — тихо ответил Дроздов. — Перед ним рисовалась картина: мать открывает посылку…
— Взводный звонил… что сказал? — Бедрицкий домывал посуду.
— Чтобы не спали… ночью «духи» полезут.
— А черт… надо же… именно в наше дежурство.
«… Тогда я сумела бежать и вернуться в Пензу. Потом я познакомилась с твоим отцом. Он преподавал физкультуру в той школе, куда я кое-как устроилась. Понемногу все стало забываться, но все же я сама себе дала зарок — больше туда ни ногой. Но, видно, на роду мне было написано пережить то, от чего бежала. Я расскажу тебе то, чего, кроме твоего отца, никто не знает. Лучше бы ты и дальше не знал истинную причину нашего развода, но раз ты там, то должен узнать и это. Тогда тебе исполнилось только три года. Твой отец очень хотел съездить в отпуск на юг. Но мы были еще молодыми педагогами, а все профсоюзные путевки распределяли между ветеранами и имеющими всякие педагогические отличия. Несмотря на мое противодействие, он настоял, чтобы мы поехали дикарями. Почему я не уговорила его поехать в Крым, сама не знаю. Он был такой уверенный, сильный, имел разряд по самбо, и мне так хотелось чувствовать себя за ним как за каменной стеной. Господи, да на какие стены можно надеяться на Кавказе, если там даже закон не закон. Тебя мы оставили у бабушки, а сами поехали, сняли в Адлере комнату, а через неделю вернулись, а еще через месяц развелись.
Я знаю, для тебя наш развод всегда был загадкой. Ведь ты не верил моим отговоркам о несовместимости характеров. Но разве могла я тебе объяснить, что тебя отца, а меня мужа лишил Кавказ, нравы, привычки, сложившиеся там? Там всегда насиловали многих отдыхающих, да и не только отдыхающих. Местное русское население вытесняли из их станиц именно посредством «постановки на конвейер» русских женщин. Прибегать к защите закона было бесполезно, там все — от прокурора до последнего милиционера — покупалось и продавалось. Самое большее, что удавалось тем, кто не побоялся огласки, получить какую-то денежную компенсацию с родственников насильников. Но чаще в итоге случалась только огласка, позор. Этнические кавказцы всегда жили богаче русских, и родовая взаимовыручка у них куда крепче — собрать деньги на адвокатов, подкуп судей и свидетелей для них не составляло труда. Потому многие пострадавшие все скрывали.
Мы тоже предпочли скрыть. Это была группа подростков, четыре человека. Они ловили по побережью одиноких отдыхающих. Самбо твоему отцу не помогло, его просто ударили камнем по голове, и он потерял сознание, а мне зажали рот, чтобы не кричала. Мне тогда было двадцать восемь лет, твоему отцу тридцать, а тем лет по пятнадцать-шестнадцать, я таких учила. Кто они были, не знаю, все происходило молча, так что нельзя было определить их национальность, хотя я и слышала, что в основном этим ремеслом на побережье промышляла абхазская и адыгейская молодежь.
Твой отец предпочел исправно платить алименты, чем жить с женой, побывавшей под «черными мальчишками», а объяснил мучениями совести, что не сумел защитить. Но сейчас не время об этом. Господи, я так боюсь за тебя. Почему я тебе не рассказала всего этого раньше? Стеснялась, сынок, да и надеялась, что жизнь никогда не занесет тебя в это проклятое место…»
Где-то справа, на противоположном фланге, вспыхнула перестрелка, сначала автоматная, потом подключились ДШК и гранатометы. Дроздов, оторвавшись от чтения, увидел, что у Бедрицкого начался очередной «вечерний приступ»: наклонив голову, обхватил ее руками, зажал уши и дрожал мелкой дрожью.
«…У кавказских народов, у горских в первую очередь, насилие над женщинами другой нации никогда не считалось преступлением. За насилие над соплеменницей у них по законам кровной мести положена смерть, даже ухаживание, легкий флирт чреват самыми тяжелыми последствиями. Потому они и «отыгрываются» на других женщинах, на тех, за кого некому или не принято мстить. Это является одной из основ их менталитета, в то же время служившей для них щитом от советской уравниловки, национальной обезлички. Они и в советское время при равных условиях были зажиточнее нас, а сейчас легче воспринимают рыночную стихию. Из средневековья проще войти в капитализм, нежели вернуться из нашего «социализма». Ни Российская империя, ни СССР, ни нынешняя Россия для них не являлись и не являются их страной, потому они всегда жили только для своих семей, родов, тейпов. Мы же всегда жили ради государства и заботу о самих себе перепоручали ему, надеясь, что оно нас защитит и накормит…»
Дроздов вновь прервал чтение. Для него, впервые окунувшегося в такие проблемы, многое было непонятно. Прочитанное напомнило случайно услышанный разговор капитана, командира их роты, с каким-то офицером-танкистом. Фраза танкиста сейчас ожила в памяти:
— Когда через Ингушетию проходили, такое желание было все эти их дворцы, «Ауди» и «Тойоты» гусеницами подавить… Суки, золото в Магадане тоннами воруют, жируют за наш счет и над нами же смеются…
И тут же мысли о золоте навеяли другое весьма жуткое воспоминание о его собственном разговоре с земляком, лихим разведчиком Луневым:
— Видал, земеля. — Лунев показывал пригоршню золотых коронок, вырванных где вместе с зубами, где нет. Дроздов в ужасе попятился от контрактника, а тот, удовлетворенно хмыкнув, предложил: — Хочешь со мной, дело стоящее? Вон те развалины разберем, там наверняка многих засыпало, а то мне одному тяжело. — Лунев указывал на остатки больших частных кирпичных домов, по которым, скорее всего, отработали «вертушки».
— Не-е… — мотал головой еще не привыкший к цинизму войны Дроздов.
— Напрасно, земеля, солдат на войне должен иметь законную добычу. Так было всегда, иначе, зачем жизнью рисковать. Нам по контракту то ли заплатят, что обещали, то ли нет, а вам так точно ничего не будет. Убьют — это еще не самое страшное, а если, к примеру, калекой останешься, кому тогда ты будешь нужен, а? Подумай… Ты что думаешь, я мародер?.. Я свое беру, то, что они у наших отцов и дедов обманом отняли. У твоей бабки или матери зубы золотые?
— Не знаю, нет, наверное, откуда деньги.
— И у моих тоже, железо с напылением.
А здесь у каждой старухи и старика самое малое по десятку в пасти… чистое золото. Секешь? Откуда оно у них, по северам и БАМам они сроду не работали? Все это обман да разбой… Они не мы. Это у нас урка ни отца, ни матери не помнит, а деньги пропьет. А у них — награбит в России, а потом домой вернется и всех родичей подарками завалит, дом построит, машину купит, зубы из золота отцу с матерью поставит и живет, всеми уважаемый. Понял? Вот они, эти дома, — Лунев вновь кивнул на развалины, — а в подвалах наверняка старики их прятались… У тебя мать училка? Значит, всю жизнь за гроши работала. Вот и представь, то, что ей не доплачивали, у этих в их пастях. Дембельнешься, подарок ей сделаешь. Почему наши матери не могут себе золотые зубы позволить, а эти — запросто, в одной ведь стране жили?..
«…Сейчас по всей России даже женщины молча одобряют эту войну, пока во всяком случае. Слова Путина о том, что изнасилование русской женщины в Чечне превратилось в забаву, вселило, прежде всего в женщин среднего и старшего поколения, надежду, что правительство наконец-то обратило внимание и на эту проблему. Вот только о том, что эта забава продолжается с незапамятных времен, и не только в Чечне, а по всему Кавказу, он не упомянул. Ведь тогда бы припшось признать, что взаимная ненависть всегда была там частью межнациональных отношений. И то, за чем тебя послали сейчас, сынок, это не что иное, как очередная попытка заставить эти народы жить не своей, а нашей жизнью.
Толя, я тебе все это объясняю, чтобы у тебя не возникло желания мстить. Я знаю, что многие из тех, кто воевал в прошлый раз, именно с этой целью пошли на эту войну. Упаси тебя Бог. Не теряй головы, сынок, ненависть — плохой советчик. У Киплинга в стихотворении «Бремя белых» есть такие строки: «Ты светоч зажжешь ума, чтобы в ответ услышать: нам милее египетская тьма». Это он писал о колонизаторской деятельности англичан в Индии. Англичане, в конце концов, уяснили тщетность своих усилий и ушли из колоний. Увы, наши правители до сих пор не могут понять, что мы существуем в разных эпохах. Даже одетые в европейские костюмы и за рулем иномарок, подавляющее большинство из них душой в средневековье, в «египетской тьме». И не надо навязывать им другой образ жизни, они отвечают на это по-своему, по-средневековому, и платить за «зажжение светоча ума» уже пришлось мне, а сейчас тебе, таким, как мы, тем невольникам, что сидят в их зинданах.
Толя, не верь во все эти великодержавные призывы правительства, они своих детей никогда не пошлют в Чечню. Как их предшественники-коммунисты оплачивали моей и других простых русских женщин честью внешнюю лояльность «гордых народов» к советской власти, так нынешние властители за счет жизни и здоровья наших детей хотят удержать в составе России остатки колоний. Ты у меня на свете один-единственный. Это проклятое государство в такой бедности держало основной народ страны, что даже двух детей иметь для большинства русских семей было проблемой. Зачем нужна такая колониальная система, где метрополия живет хуже колоний, стоит ли из-за нее гибнуть? Я не хочу, чтобы Кавказ лишил меня и сына. Не будет тебя, я не смогу жить. Сынок, сделай все, что можешь и не можешь, но останься жив, хоть как, но останься. Не мсти им, не надо. Толенька, будь осторожен, на рожон не лезь, старайся держаться подальше от опасности, лучше где-нибудь в тылу. Хоть не вызывайся никуда добровольцем. Надеюсь, то, что я тебе разъясняла, удержит тебя от необдуманных поступков.
Но помни — они все нас ненавидят, даже если это и вполне благообразные внешне люди. Не верь им, им их «египетская тьма» всегда милее нашей, российской. Ненависть к нам наследуется ими из поколения в поколение, независимо от них самих, между нами столько крови и взаимных унижений. По-хорошему, мы не должны жить в одном государстве, но до осознания этого в нашем обществе еще очень далеко. Да, обрусели, притерлись к нам многие нерусские народы, Кавказ никогда не притрется. А на равных мы не сможем сосуществовать, всегда будем друг друга унижать, мы на государственном уровне, а они нас на бытовом.
Поэтому, сынок, если избежать столкновения с ними не удастся, то убей, убей без колебаний, убей, но останься жив. Я хорошо знаю их систему воспитания — если не убьешь ты, любой из них убьет тебя, жалость там всегда считалась признаком трусости, слабости, поверь мне, сынок. Остерегайся любого из них, даже женщину, старика, ребенка — они все могут тебя убить. Лучше убей ты, выстрели первым, но останься жив и вернись! Я тебя не призываю мстить, я хочу, чтобы ты остался жив.
Дроздов нащупал в кармане бушлата зажигалку, высек огонь и поджег листы. Они полыхнули неожиданно сильно, едва не опалив пальцы. Он бросил бумажно-огненный клубок и смотрел, как тот догорал, свиваясь в черную золу. День сменили кратковременные сумерки. Впрочем, и в полумраке Дроздов видел хорошо, много лучше, чем любой другой человек с нормальным зрением — его зрение было уникальным. Именно из-за зрения его прямо из военкомата направили в снайперскую учебку. Но там же вскоре выяснился и его несовместимый со снайперской деятельностью недостаток — он не мог плавно нажимать на спусковой крючок, что-то в нервной системе не позволяло. Курок он «рвал», и, несмотря на отличное видение мишени даже в относительной темноте, его пули всегда ложились выше или ниже «десятки». В «яблочко» он попадал только тогда, когда долго целился. Отчисляя из учебки, ему объяснили: у снайпера в бою такой роскоши — целиться не спеша — никогда не бывает.
Дроздов выглянул за бруствер и стал смотреть в сторону «зеленки», кустов у подножия горы, откуда обычно появлялась разведка «духов».
— Ты что, дырку в башке хочешь получить?! — со дна окопа крикнул своим лязгающим голосом Бедрицкий.
— Слушай, «Бендер», а ты не хочешь прямо сейчас сделать ноги отсюда? — задумчиво глядя в прежнем направлении, спросил Дроздов.
— Это как… зачем? — Голос Бедрицкого перестал лязгать и выражал крайнее удивление.
— Затем, что надоел ты мне, — спокойно ответил Дроздов и сполз в окоп.
— И куда же ты мне… предлагаешь идти? — Бедрицкий расспрашивал уже с тревогой.
— Да хотя бы в расположение… в палатку… спать.
— Ты че, меня же там как дезертира… а «деды», так точно отмудохают… Если бы ранение какое легкое, в руку или плечо, так, чтобы только кость не зацепить… касательное.
— Давай… я тебя раню, куда хочешь?! — с жутковатой веселостью предложил Дроздов и, схватив лежавший в специальной нише автомат, клацнул затвором. — …Ну, куда… в руку, ногу, а может, в глаз?! Наверняка комиссуют… подчистую!
— Ты че…! У тебя крыша, да…? Ведь не попадешь как надо… А если искалечишь?! — Бедрицкий в ужасе отполз подальше.
Дроздов сумрачно рассмеялся и положил автомат.
— Ладно, не ссы, трясучка твоя опротивела, сколько можно дрожжи продавать… — пошутил я.
— Не-е… такие шутки не по мне. Тебе что-то мать написала?.. Ты после письма какой-то другой стал… Не-е… я так и скажу там, что ты рехнулся, с катушек сошел. — Бедрицкий задом, на четвереньках стал пятиться к ходу сообщения, потом резко развернулся и в полусогнутом состоянии по-обезьяньи собрался было бежать.
— Автомат свой и манатки забери… а то точно отмудохают!
Бедрицкий вернулся, схватил в охапку автомат, бронежилет, подсумок, вещмешок и вновь кинулся прочь — ему казалось, что у него появилась веская причина покинуть передовую.