– Чего лижешься-то! Чего?.. Эх ты, баба есть баба, все бы тебе лизаться…
Я давно уже снял замок со склада со взрывчаткой и не просыпался по ночам. Иногда посмеивался над страхами Гриши, который многозначительно хмыкал – дескать, поживем – увидим. Осенью мне надо было отсылать контрольные работы по трем предметам, и я каждый вечер сидел до двенадцати. Гриша по-прежнему не ложился без меня спать, сидел на своем ящике, курил, вздыхал, ерзал. Однажды ему, видимо, надоело глядеть мне в спину, и он уверенно сказал:
– Слушай, Мельников, бросай ты свою учебу. Давай лучше поговорим. Все равно иностранным собкором тебе не быть.
– Почему? – рассмеялся я. – Ты что, пророк?
– Эх, Витька… – вздохнул Гриша. – У тебя мозги не те, хоть в голове масло есть… Чтоб за границей работать, надо иметь четкий, правильный и сухой… да, сухой! ум, понял? Без сырости. А у тебя в голове такого намешано – винегрет…
– Поваром я успею стать, – съязвил я, – как некоторые, знающие английский…
– Салага ты, – беззлобно бросил Гриша, – Хошь, я тебе сейчас такое покажу…
Он встал с ящика, поставил его на ребро и взял топор. Но потом кинул его в угол и отвернулся.
– Пошел ты, знаешь, куда?.. – проворчал он и, раздевшись, лег спать.
Через неделю, как приехали зимовщики, Гриша, обычно вставший раньше всех, влетел в палатку, разбудил меня и сказал:
– Худяков сбежал! Беги, проверяй склад!
– Как… сбежал? – не понял я. – Куда?
– А черт его знает! Я продсклад уже проверил. Нету пяти килограмм сухарей и пачки сахара. Понял? Ушел с собаками. В шалаше ни ружья его, ни мешка…
– На охоту, поди, – предположил я.
– Черта, на охоту! На охоту он мешок не берет.
Я вышел на улицу и сначала заглянул в шалаш Худякова. Спального мешка, который ему выдали в партии, не было. У входа сиротливо торчал кол, наполовину перегрызенный клыками. Я побежал к складу взрывмате-риалов. Там все было на месте. Дверь закрыта на палочку. В начатом ящике патроны не тронуты. Остальные ящики были с заводскими пломбами.
На завтрак Гриша подал битых Худяковым рябчиков.
– Ешьте, – буркнул он, – теперь не скоро дичь увидите…
– Кстати, а где Худяков? – спросил Пухов.
– Ушел, – отрубил Гриша. – И спальник казенный уволок…
После завтрака кто-то из зимовщиков сбегал в избу Худякова, но его и там не оказалось. Его ждали вечером, ночью, но напрасно. На следующее утро Пухов начал ругаться.
– Зима на носу, изба не готова, – выговаривал он зимовщикам. – А этот… куда-то сбежал.
Через три дня, так и не дождавшись Худякова, зимовщики начали строить избу сами. Шесть недостающих рядов уложили в один день и приступили к перекрытию. Их псы, видя, что драться больше не с кем, стали грызться между собой, однако собачьи скандалы проходили вяло и скоро утихли. Собаки разбрелись кто куда, а один кобель, худой и вовсе не драчливый, вдруг зачах, перестал жрать и только поскуливал, лежа в срубе. Ладецкий посмотрел ему в пасть, в глаза и, подозвав хозяина, сказал:
– Ну все, дружок, иди расстреливай его. Чумка.
Кобеля расстреляли и закопали в одном из подполов Плахино. Через день чумка обнаружилась еще у двух собак. Зимовщики забеспокоились. Дули в глаза псам сахарную пудру, поили отварами, прогоняли трех еще здоровых на вид кобелей в тайгу искать траву, но собаки скулили, жались к людям и одна за другой чахли.
– Ну только вернется эта сволочь! – грозили они Худякову. – Мы ему устроим! Можно ведь было сказать, что чумка у собак началась. Нет, паскуда, только своих спасает…
– Если заболели – говорить поздно, – одергивал их Ладецкий. – Правильно сделал, что своих увел. Может, и спасет…
Пухова их ненависть к Худякову волновала больше всего.
– Мужики! – призывал он. – Бросьте шуметь. Знаете же, что за болезнь. Всех собак косит – стоит одной заболеть. Не он – вы ее сюда завезли…
– Ты что, защищаешь его? – возмущались зимовщики. – Нашел кого защищать!
– Да мне плевать на ваших собак! – резал Пухов. – Вам же зимовать вместе, постреляетесь из-за барахла…
Худяков пришел через две недели. Худой, обросший, грязный. На лице одни глаза сверкают. Собаки не лучше – ветром качает, переболели, но выжили. Шайтан пришел сам, суку Худяков принес на руках. Сразу же к Пухову.
– Дай корма. Крупы, тушенки, сгущенного молока… Зарплаты мне не надо…
– А чем я людей кормить буду? – взвился начальник. – Где-то полмесяца прогулял, а теперь – дай!
– Мне должны завезти продукты, – сказал Худяков. – Перед ледоставом обещали… Дай! Верну… Собаки сдохнут – мяса не добуду. Лицензии твои пропадут…
Зимовщики встали на дыбы: не давай! Мяса сами добудем! Петлями ловить можно! Однако Пухов пошел на склад, открыл дверь и бросил:
– Бери…
Худяков не спеша снял с веревки мешок, прошел в склад, насыпал несколько килограммов гречки, бросил поверх нее банок десять тушенки, несколько пачек сухого молока, сахару и яичного порошка, небрежно вскинул мешок на плечо и, уходя, сказал:
– За мной не станется… Если хотите – шкуру могу отдать, есть у меня одна…
– Избу кончать надо, – ответил Пухов. – Мужики неделю со стропилами возятся…
Худяков развел костер возле своего шалаша, повесил ведро над огнем и стал варить собакам пищу. Шайтан тянулся мордой к хозяину, беззвучно выл, страдальчески морщил нос. Муха лежала неподвижно и смотрела перед собой слезящимися глазами. Я не выдержал, взял на кухне несколько теплых еще оладий и подошел к собакам. Худяков стрельнул в меня красными, воспаленными белками глаз, однако смолчал. Шайтан поймал оладышек на лету и, не жуя, проглотил. Сука долго обнюхивала, переворачивала лепешечку с боку на бок, затем тихонько стала есть, отгрызая кусочки коренными зубами.
– Как ни говори, а баба все-таки слабее, – проговорил Худяков. – А оттого и жальче ее…
Он разлил варево по мискам, остудил в луже и поставил перед собачьими мордами. Собаки неторопливо, без жадности ели, а он сидел на земле между ними и гладил поникшие, облезлые холки.
– Говорят, хорошо кровью отпаивать, – вздохнул он, – да сохатого без собак не возьмешь…
– Сам бы поел, – предложил я.
Худяков промолчал, тряхнул головой и встал. Через минуту он был около недостроенного дома с топором. Зимовщики сидели на матице и курили.
– Слазь, – бросил Худяков. – Давай снимать стропила и эти неошкуренные венцы. Не пойдет так…
– Не тебе жить, – сказал один из зимовщиков по фамилии Прохоров. – Нам и так пойдет. Прораб нашелся…
– Мне строить! – гулко выкрикнул Худяков и с маху всадил топор в бревно. – Слазь, говорю!
Мужики слегка растерялись:
– Я в такой избе жить не буду, – вмешался я. – Ее за сутки не натопишь.
– Ты погляди! – изумился Прохоров. – Сколько защитников у него появилось. Ты бы, сострадатель, не разгуливал барином, а бревна бы поворочал.
Зимовщики молча, с остервенением начали разламывать все, что недавно с таким старанием сооружали. Ухали на землю бревна, трещали жерди стропил, сыпался песок, которым успели засыпать потолок. Через час сруб выглядел таким, какой был до «побега» Худякова. Я пытался помочь, но чувствовал себя лишним. Однако не ушел, пока не кончился разгром. Чувствовал, Худякову в этот момент очень нужна поддержка. Какая угодно, только бы хоть один человек в партии был неравнодушен к нему, поддакнул, согласно кивнул головой. Отчасти я лицемерил, но то было благородное лицемерие.
Пухов, увидев разрушенный дом, за голову взялся.
– Ты что? – ошалело тянул он. – Соображаешь? Через неделю зима ляжет!
Ровно через неделю зима не пришла, но дом был готов. Вместо недостающих шести венцов положили восемь. Покрыли рубероидом двускатную, высокую крышу, окосячили окна и двери, вставили рамы, которые Худяков откуда-то приволок ночью. Он работал от темна до темна без перекуров. Убегал на несколько минут к собакам, кормил их, поил и снова хлопотал около избы. Зимовщики, вначале скрипевшие зубами при виде сумасбродства Худякова, под конец начали бросать:
– Покури, прораб, чего жилы рвешь…
Гриша, забывший о своих подозрениях, вечером сидел за моей спиной, топил железную печку и недовольно бурчал:
– Ведь и не жрет почти ничего. Жижку выпьет через край и побежал. Загнется еще чего доброго, отвечай за него…
Собаки поправлялись быстро. Пока Худяков ложил печь, выводил трубу, они уже носились по лагерю, выпрашивали объедки на кухне и несколько раз убегали в тайгу за поселок, где облаивали кого-то с радостным подвывом. Не зря говорят: зарастет как на собаке.
Я уже стал ловить себя на мысли, что изо дня в день наблюдаю за Худяковым, за собаками, за отношением их к нам и нашим – к ним. Он, конечно, здорово изменился с момента нашего приезда в Плахино, однако все еще был каким-то чужим. О» совершенно ничего не рассказывал о себе, мы же знали друг про друга почти все. Мне казалось, что он подобрел к нам, хотя многие из партии, а особенно зимовщики, имели на него зуб. Так и считали: своих собак спас – чужих погубил. Однажды он пришел к Пухову и сказал, что скоро будет увольняться, потому что надо ремонтировать и готовить к сезону ловушки, запасать приваду и собачий корм. Дескать, добуду вам мяса, когда подморозит хорошенько, и уйду.
Этим же вечером мы сидели с Гришей в палатке я разговаривали по-английски. У него был богатый словарный запас и хорошее произношение, но он мог вести диалоги только на бытовые и светские темы, рассуждать о преимуществах той или иной кухни; когда же я затрагивал политику и международные отношения, Гриша начинал сбиваться, путать значения слов и терял к беседе интерес. Я чувствовал себя победителем, но повар не был побежденным. Он знал больше меня, и язык для него был привычным, обкатанным, словно он только вчера вернулся из Британии.
– Ну тебя, Мельников, – сказал он наконец и, спрятав ящик под кровать, забрался в спальник. – Я уже пять лет живого англичанина не видел, не то что разговаривать…
– Признайся, что слабак, – небрежно сказал я. Мне хотелось пойти и всем рассказать, что я умею вести беглый разговор с англичанином, что могу спокойно слушать передачи по радио и тут же переводить на русский, читать английский текст с прямым переводом. Мне хотелось, чтобы знали все: я не просто взрывник из сейсмопартии, а будущий журналист-международник. Открытие чужого языка было для меня достижением. Когда я поступал в университет, на слух не мог отделить одно слово от другого. Мне казалось, что это набор бессвязных звуков, как песни пастуха Кеши. Гриша наоборот по каким-то причинам не то что скрывал, а не хотел распространяться о знании английского. Может, оттого, что повару знать его не обязательно…
– Ну, слабак, – согласился Гриша, – ну и что?.. Молодым у нас везде дорога… Дерзай. Если будешь пахать рогом, как Худяков, может, что и выйдет… Только не забывай потом про Гришку-повара, не забывай, как мы с тобой в одной палатке жили и я с тобой по-английски болтал.
– Откуда ты взялся, Гриша? – тихо спросил я. – Что ты здесь делаешь?
– А ты – что? – вопросом ответил Гриша и добавил: – Кашу варю и деток кормлю. Вы же привыкли на готовенькое и без меня с голоду подохнете…
Я вспомнил, что уже когда-то задавал такой вопрос, только не Грише, а деревенскому пастуху Кеше. Он лепил своих человечков, а я спросил: «Откуда ты берешься каждую весну. Почему ты приходишь в нашу деревню?..» – «Оттуда! – пояснил Кеша и ткнул грязным пальцем в небо. – С луны прилетаю ваших коровок пасти». Я, двенадцатилетний, его подпасок, готов был поверить тогда, что Кеша действительно прилетает с луны, потому что не мог иначе объяснить – откуда берутся такие непонятные люди. Зачем он лепил этих глиняных мужичков, баб, детишек? Никто же в деревне больше не лепил, наоборот, смеялись все, не в лицо, так за спиной, и мы, пацанва голопузая, тоже смеялись… Теперь вот Гриша. Чем больше я его узнавал, тем непонятнее он становился. За обыкновенным трепачом-балагуром, за поваром, знающим тонкости знаменитых кухонь, но варящим борщи из консервированных продуктов, стоял еще один Григорий, размытый, едва проступающий бледным пятнам сквозь Гришу Зайцева.
Я долго не мог уснуть. На улице моросил дождь, шуршала намокшая палатка, изредка всхлопывая крышей "от ветра, тоненько посвистывала радиоантенна, мерно щелкала остывающая чугунная печурка. Мне начинало казаться, что я растворяюсь в этих звуках и собственных мыслях и так же, как Гришу, теряю очертания. И кто-то думает, что я тоже состою из двух частей, внешне несообразных, что я как монета: есть орел и решка… Потом мне приснилось то самое болото в пригороде Львова. Я снова лежу в грязи перед миной и ищу взведенный боек под крышкой. И во сне помню, что надо отыскать отверстие, куда потом вставить чеку. Мина бы сразу стала безопасней стаканчика от мороженого… Но какое к черту отверстие, если под крышкой все спрессовано в один ком! Лейтенант что-то шепчет, советует и толкает под руку, в бок – встань! встань! Затем пинком сшибает мину и орет командирским голосом – в ружье!
Я очнулся. Гриша дергал меня за грудки, кричал и заколачивал ногу в сапог.
– Подъем! Медведь в поселок пришел!
Где-то за палаткой остервенело лаяли собаки.
Я выскочил из палатки. На улице светало, дождь кончился, но из-за реки несло хмарь. Собаки рвали зверя где-то на окраине Плахино. От шалаша торопливой походкой шагал Худяков с одностволкой в руках. Гриша устремился на собачий лай, но Худяков резко крикнул:
– Назад!
И прибавил шагу. Густая высокая трава мешала разглядеть, что происходит там, откуда доносился яростный лай и глухой рык медведя. Мы подходили тесной цепочкой, причем я оказался в середине. Смотреть под ноги было некогда, и я ухнул в какой-то подпол, вскочил, догнал Худякова с Гришей, и в этот момент мы увидела горбатую звериную спину, мельтешащую среди мелкого осинника, и Шайтана, который стремился осадить медведя и уже не лаял, а хрипел. Гриша вскинул ружье.
– Не стреляй! – заорал Худяков и вырвался вперед. – Я те стрелю, в душу мать!
Медведь ломанулся вперед, взвизгнула Муха, отскакивая в сторону, все пропало в густых зарослях, только гудел и трещал колодник.
– Уходит! – завопил Гриша. – А ты – не стреляй!
Худяков взял ружье под мышку и как-то неловко затрусил, хлопая голенищами сапог. Его спина в армейской зеленой телогрейке мелькала у меня перед глазами, заслоняя опушку тайги. Мы выбежали на место схватки, когда позади послышался крик Ладецкого:
– Сто-ой!
Я оглянулся. Ладецкий с пуховским карабином наперевес догонял нас широкими скачками.
– Вы куда без меня? – спросил он так, словно догонял поезд. – Это мой зверюга! Слышь, Худяков? У меня карабин, дайте мне первому…
– Погоди… – неожиданно рассмеялся Худяков. – Ишо рано… Кого стрелять-то?
Он прибавил шагу. В лесу мы как-то сами по себе перестроились и побежали колонной по одному. Легкий водяной смог висел в воздухе, холодил дыхание, взбодряя, разгоняя остатки сна. Я уже был мокрый до пояса, однако беспокоило не это. Впопыхах обулся на босую ногу – ни носков, ни портянок, и уже чувствовал, что на левой ноге выше пятки вовсю трет. Худяков двигался впереди, не позволяя себя обгонять. Ладецкий, забываясь, начинал вырываться из колонны, забегать вперед, но получал крепкий мат и вновь пристраивался за мной. Гриша, словно потеряв интерес к охоте, тянулся в самом хвосте.
– Эх! – восклицал Ладецкий. – Приеду домой, расскажу, как за медведем бегали – со смеху умрут!
Мы пробежали около двух километров, но собачий лай все удалялся, глох в мягкой туманной мгле. Миновали старый горельник с черными столбами обуглившихся деревьев и буреломником, перескочили болотце и нырнули в густой пихтовый подлесок. Я потерял голос собак, но Худяков продолжал бежать, не меняя направления. Потом он начал останавливаться и слушать. Мы чуть не натыкались на него, тоже слушали и тяжело дышали.
– Туда! – бросал Худяков. – Ишь, ходом идет… Примерно через час гонки лай стал приближаться, но уходил влево. Мозоль на моей ноге уже образовалась и, казалось, вот-вот должна была лопнуть. Разуться бы да посмотреть…
– Спрямим, – предложил Худяков и понесся с горы вниз, чуть ли не назад. Бежал он как-то неловко, стремительно уворачивался от сучьев, прыгал через колодины. На подъеме я сорвал дыхание и теперь никак не мог взять нужный темп. Ладецкий за мной двигался ровно, без рывков, словно бегун на большие дистанции. Он мог в любую минуту наддать и оказаться впереди всех. Гриша отставал уже метров на полста. Изредка он что-то выкрикивал, но что, разбираться было некогда. Худяков перешел на шаг. Лай собак слышался где-то рядом. Мы снова выскочили на горельник, то ли на тот же, то ли на новый. Листья с осинника опали, но заросли малинника, густого и зеленого, как трава в Плахино, скрадывали обзор. Я забрался на высокий пень, огляделся. Метрах в ста кусты шевелились, мелькала широкая бурая спина, взвизгивали невидимые собаки.
– Держат! – крикнул я. – Вижу!
Худяков взял ружье на изготовку и пошел еще медленнее.
– Быстрей! – торопил Ладецкий. – Уйдет!
Но вперед больше не рвался. Мы продрались сквозь малинник, угодили в лабиринт из обгорелого ветровала, выпутались. Зверь и собаки были совсем близко. Слышно было отрывистое дыхание медведя, злобный бессвязный лай охрипших собак и звонкий треск сухого малинника. Мне почудилось, что я на мгновение увидел налитые кровью глаза зверя и собачьи пасти, забитые медвежьей шерстью.
– Я бью первый! – предупредил Ладецкий и, обогнав меня, пошел рядом с Худяковым.
– Не лезь, – спокойно сказал Худяков, не сводя глаз с места, где шла схватка. – Эй ты… взрывник! – окликнул он. – Тебя это… как зовут?
– Виктор,- ответил я и просунулся между Ладецким и Худяковым. Худяков остановился и полушепотом сказал:
– Стрелять, когда я скажу. А ты, Витька, гляди, чтобы этот… – он кивнул на Ладецкого, – не выпалил раньше, из-за моей спины.
И, не оглядываясь, пошел вперед. В это время нас догнал Гриша, без колпака, в халате, изодранном снизу на ремни. Бесцеремонно оттолкнув меня, ринулся за Худяковым.
– Сейчас я его свалю… – задыхаясь, пробормотал он. – Копаетесь тут…
Вдруг пронзительный, почти человеческий, крик резанул по ушам. Мне сначала показалось, что закричал Худяков, но в следующее мгновение желтый ком взлетел над кустами и упал в малинник.