— Неужели?.. Ну, что ж, и то уже хорошо, что вы это замечаете.
— Я думаю, что у меня с неделю уже сплин.
— А я думаю, что сплин у вас с неделю уже прошел.
— Мне все скучно и досадно.
— Почти все.
— Везде скучно.
— Почти везде.
— Том мне несносен.
— Это очень понятно.
— Робинсон мне надоел до смерти.
— Ну, да не его и дело быть забавным.
— Сандерс приводит меня в отчаяние.
— Да, я думаю! Управитель честный человек!
— Да, признаюсь вам, доктор, даже и вы иногда…
— Да, а в другое время?..
— Что вы хотите сказать?
— Я уже знаю.
— Послушайте, доктор, мы, право, поссоримся!
— Анна-Мери помирит нас.
Сэр Эдвард покраснел, как ребенок, которого уличили в шалости.
— Послушайте, ваше превосходительство, поговорим откровенно.
— Очень рад.
— Скучали ли вы тогда, когда были в гостях у Анны-Мери?
— Ни минуты.
— Скучали ли вы тогда, когда Анна-Мери была у вас?
— Ни секунды.
— Стали бы вы скучать, если б вы могли видеть «ее всякий день?
— Никогда!
— И Том не был бы для вас несносным?
— Том! Да я его от души любил бы.
— И Робинсон не надоедал бы вам?
— Я думаю, что я бы был, напротив, очень привязан к нему.
— А Сандерс приводил бы вас в отчаяние?
— О, я бы любил и уважал его.
— Захотели ли бы со мной ссориться?
— С вами мы были бы друзьями до гроба.
— Чувствовали ли бы вы себя нездоровым?
— Я был бы как двадцатилетний…
— И не думали бы что у вас сплин?
— О, я думаю, я бы сделался весел, как морская свинка!
— За чем же дело стало? Нет ничего легче, как видеть Анну-Мери всякий день.
— Каким же образом? Говорите, доктор, ради Бога говорите, я на все готов.
— Стоит только жениться на ней.
— Жениться! — вскричал сэр Эдвард.
— Ну да, жениться! Само собой разумеется, что она в компаньонки к вам не пойдет.
— Но, любезный мой, она не хочет замуж.
— Э, девушки всегда так говорят!
— У нее были богатые партии, и она отказала.
— Какие же партии? Пивовар! Дочери барона Лемтона не прилично торговать пивом.
— Но вы забываете, доктор, что я стар.
— Вам сорок пять лет, а ей тридцать.
— Я безногий.
— Она иначе вас и не знала, следовательно, привыкла к этому.
— Вы знаете, у меня характер несносный.
— Напротив, вы добрейший в мире человек.
— В самом деле? — спросил сэр Эдвард с самым простодушным сомнением.
— Уверяю вас.
— Но тут есть большое затруднение.
— Какое же?
— У меня язык не поворотится сказать ей, что я ее люблю.
— Какая же надобность вам самим говорить ей?
— Да кто же вместо меня скажет?
— Я.
— Вы меня оживляете.
— Да я на то и доктор.
— Когда же вы к ней поедете?
— Завтра, если вам угодно.
— Отчего же не сегодня?
— Сегодня ее нет дома.
— Так дождитесь ее.
— Я сейчас велю оседлать моего клепера.
— Возьмите лучше мою карету.
— Ну, так прикажите закладывать.
Батюшка позвонил так, что чуть не оборвал колокольчика. Патрик прибежал в испуге.
— Закладывай скорее! — вскричал сэр Эдвард.
Патрик убедился более чем когда-нибудь, что барин помешался. За Патриком вошел Том. Батюшка бросился обнимать его. Том вздохнул из глубины души. Он ясно видел, что командир решительно сошел с ума. Через четверть часа после этого доктор, получив полномочия, отправился в путь.
Поездка его имела самые счастливые последствия для батюшки и для меня.
Для батюшки потому, что он месяца через полтора женился на Анне-Мери.
Для меня потому, что месяцев через десять после того, как он на ней женился, я имел честь родиться.
VI
Сколько я не вперяю взоры в прошедшее, вижу только, что катаюсь по зеленому лугу, который расстилался перед крыльцом и посередине которого была купа сирени и жимолости, а матушка, сидя на зеленой скамейке, читает или вышивает и, поднимая по временам глаза, улыбается мне или посылает поцелуи. Часов в десять утра батюшка, прочитав журналы, выходил на крыльцо; матушка тотчас бежала к нему навстречу; я спешил за нею на своих ножонках и поспевал к крыльцу тогда уже, когда они сошли. Потом мы шли гулять и, обыкновенно, прямо к той беседке, где батюшка в первый раз увидел Анну-Мери. Через несколько времени Джордж приходил сказать, что лошади готовы; мы отправлялись кататься часа на два, на три, ездили или к мадемуазель Вельвиель, которой матушка отдала и свой домик, и свои сорок фунтов стерлингов дохода, или к каким-нибудь бедным больным, к которым Анна-Мери всегда являлась ангелом-хранителем и утешителем; потом, проголодавшись, мы возвращались в замок. За десертом я поступал во владение Тома, и это было для меня самое веселое время: он сажал меня на плечо и уносил смотреть собак, лошадей, взлезал на деревья доставать гнезда, а я между тем, сидя внизу, протягивал к нему ручонки и кричал что есть мочи: «Том! Том! Не упади!» Наконец он приводил меня домой. Умучившись, я обыкновенно уже дремал, но все-таки хмурился, когда увижу Робинсона, потому что меня посылали спать в то время, как он приходил. Если я упрямился, не шел, опять посылали за Томом: он приходил в гостиную, брал меня на руки и уносил, как будто против воли всех. Я немножко сердился, но Том клал меня в койку и начинал качать, рассказывая мне сказки; я засыпал с первых слов, а потом баловница маменька перекладывала меня в постель. Прошу читателей извинить, что я вхожу во все эти мелочные подробности: теперь уже ни батюшки, ни матушки, ни Тома нет на свете; мне сорок пять лет, как было батюшке, когда он вышел в отставку, и я живу один в нашем старом замке, и во всем околотке нет ни одной Анны-Мери.
Первую зиму, которую помню, я провел очень весело; снегу было пропасть, и Том выдумывал множество средств, силков, сетей и прочего, чтобы ловить птичек, которые, не находя пищи на полях, приближались к жилищам. Батюшка отдал нам большой сарай, и Том велел закрыть его спереди частою решеткою, сквозь которую и маленькие птички не могли пролетать. В этот сарай сажали мы своих пленников, и они находили там обильную пищу и убежище на нескольких сосенках, которые стояли в кадках. Я помню, что к концу зимы пленных у меня было бесчисленное множество.
Я только и делал, что смотрел на них, ни за что на свете не хотел возвратиться в комнаты, и меня с трудом могли залучить к обеду; матушка сначала боялась, чтоб это не повредило моему здоровью, но батюшка щипал меня за толстые румяные щеки, показывал их матушке, и она успокаивалась и отпускала опять к птичнику. Весною Том объявил мне, что мы выпустим своих пансионеров; я решительно воспротивился; но матушка с обыкновенною своею логикою сердца доказала мне, что я не имею никакого права удерживать бедных птичек, которых забрал хитростью. Она объяснила мне, что несправедливо пользоваться нуждою бедного для того, чтобы обращать его в рабство. Как скоро на деревьях появились первые почки, она показала мне, что птички стараются вырваться, чтобы свободно порхать посреди оживающей природы, и разбивают себе в кровь головки о железную сетку, которая не дает им наслаждаться волею. Одна из них как-то ночью умерла: матушка сказала мне, что это с тоски по воле. В тот же день я отворил клетку, и все птички, с громким чириканьем, вылетели в парк.
Вечером Том взял меня за руку и, не говоря ни слова, повел к птичнику. Я был в восхищении, что он почти так же полон, как был утром; три четверти моих маленьких гостей, заметив, что зелень в парке еще не довольно густа, чтобы защищать их от холодного ночного ветра, воротились на свои сосенки и весело распевали, как будто благодаря меня за гостеприимство. В радости своей я побежал рассказать об этом происшествии матушке, и она, пользуясь случаем, объяснила мне, что такое благодарность.
На другой день утром я побежал к своему птичнику и увидел, что мои питомцы опять разлетелись, за исключением только нескольких воробьев, которые и не собирались в путь, а, напротив, делали разные приготовления, чтобы завладеть местами, которые товарищи им оставили. Том указал мне, что они переносят в клюве соломинки и хворостинки, и объяснил, что они делают это для того, чтобы свить гнезда. Я прыгал от радости, думал о том, что у меня будут маленькие птички, что я увижу, как они станут расти, и что мне не нужно будет для этого лазить по деревьям, как делал прежде Том.
Настали теплые дни; воробьи нанесли яиц, яйца превратились в воробьев. Я следил за их развитием с радостью, которую и теперь еще помню, когда через сорок лет после того смотрю на этот же самый птичник, но уже разломанный. Детские воспоминания так приятны для взрослого, что я не боюсь наскучить моим читателям, рассказывая им эти подробности; я уверен, что они почти каждому напомнят некоторые подробности его жизни. Притом, пройдя длинный путь через пылающие вулканы, залитые кровью равнины и мерзлые тундры, простительно остановиться на минуту посреди зеленых, мягких лугов, которые почти всегда встречаются при начале пути. Летом мы расширили пределы наших прогулок. Однажды Том, по обыкновению, посадил меня к себе на плечо; матушка обняла нежнее обыкновенного; батюшка взял палку и пошел с нами. Мы прошли весь парк; наконец, следуя по берегу речки, достигли озера. В этот день было очень жарко; Том снял куртку и рубашку; потом, подойдя к берегу, поднял руки над головою, прыгнул так, как, я видел, прыгали с испугу лягушки, когда мы подходили к ним, и исчез в озере. Я вскрикнул и побежал к берегу; не знаю, с каким намерением, но, вероятно, для того, чтобы броситься в воду. Батюшка удержал меня. Я дрожал от страха и кричал из всей мочи: «Том! Мой милый Том!» Наконец он появился. Я начал звать его к себе так усердно, что он воротился; я успокоился только тогда, как он вышел на берег.
Тогда батюшка указал мне на лебедей, которые скользят по поверхности воды, на рыб, плавающих в нескольких футах под нею, и растолковал мне, что человек, несмотря на свои малые способности к плаванию, при помощи некоторых движений может по нескольку часов держаться в стихии рыб и лебедей. Подкрепляя объяснение примером, Том потихоньку сошел в воду и, уже не ныряя, начал плавать, протягивал ко мне руки и спрашивал, не хочу ли я к нему. Я колебался между желанием и страхом; но батюшка, замечая, что во мне происходит, сказал: «Не мучь его, он боится».
Эти слова были талисманом, которым из меня можно было сделать все на свете. Батюшка и Том с таким презрением говорили о трусости, что хоть я был ребенком, однако же покраснел при мысли, будто я боюсь, и вскричал: «Нет, нет, я не боюсь; я хочу к Тому».
Том вышел на берег. Батюшка раздел меня, посадил на спину к Тому и велел хорошенько держаться руками за его шею. Том поплыл.
По тому, как сильно сжимал я ручонками шею Тома, он мог уже догадаться, что мужество мое не так велико, как я старался показать. В первую минуту холод воды захватил мне дыхание, но мало-помалу я привык к нему. На другой день Том привязал меня к пучку тростника и, плавая подле, показывал, как надобно действовать руками и ногами. Через неделю после того я уже сам держался на воде, а к осени выучился плавать.
Остальную часть моего воспитания матушка предоставила себе; но она так умела приправлять уроки свои любовью и объяснять приказания кроткими наставлениями, что я смешивал часы отдыха с часами учения, и меня не трудно было переводить от одного к другому. Тогда была уже осень; погода стала холоднее, и мне запретили ходить к озеру. Это тем более меня огорчало, что, по некоторым причинам, я полагал наверное, там происходит что-нибудь чрезвычайное.
В Виллиамс-Гауз приехали какие-то незнакомые мне люди; батюшка долго толковал с ними; наконец они как будто согласились. Том повел их куда-то через калитку парка, которая вела на луг; батюшка пошел вслед за ними и, воротясь домой, сказал матушке: «К весне будет готово». Матушка, по обыкновению, улыбнулась; следовательно, неприятного тут ничего не было; но эта тайна чрезвычайно расшевелила мое любопытство. Всякий вечер эти люди приходили в замок ужинать и ночевать, а батюшка тоже почти всякий день ходил к ним.
Наступила зима; выпал снег. В этот раз нам уже не нужно было расставлять сетей: стоило только отворить двери птичника. Все наши прежние питомцы опять прилетели, и с ними еще многие новые, которым они, вероятно, расхвалили на своем языке наше гостеприимство. Мы всем им были рады, и они опять нашли у нас корм и сосенки.
В долгие часы этой зимы матушка выучила меня читать и писать, а батюшка сообщил мне первые основания географии мореплавания. Я был страстный охотник до описаний путешествий; знал наизусть приключения Гулливера и следовал по глобусу за плаванием кораблей Кука и Беринга. В батюшкиной комнате стояла под стеклом на камине модель фрегата; он отдал ее мне, и я вскоре знал уже все части, составляющие корабль. На следующую весну я был уже довольно порядочный теоретик, которому недоставало только практики, и Том уверял, что я, без всякого сомнения, дослужусь, как батюшка, до контр-адмирала. Матушка при этом всегда взглядывала на деревянную ногу батюшки и отирала слезы, навертывавшиеся на глазах.
Наступил день рождения матушки: она родилась в мае, и этот праздник, к великой моей радости, приходил всегда вместе с ведром и цветами; проснувшись в этот день, я нашел подле своей кроватки необыкновенное мое платье, а полный мичманский мундир. Можно вообразить, как я обрадовался; я побежал в гостиную; батюшка был тоже в мундире. Все наши знакомые приехали на целый день. Одного Тома не было.
После завтрака предложили пройтись к озеру; предложение было принято единодушно; мы отправились, но не по обыкновенному пути: через поле было ближе, а через рощу дорога приятнее, и поэтому я не удивился, что мы пошли дальним путем.
Я помню этот день так, как будто это вчера было. По обыкновению всех детей, я не мог идти медленно и ровно, как большие, но бежал вперед и рвал цветки, как вдруг, достигнув до опушки рощи, я как бы окаменел, устремил взоры на озеро и не мог вы* говорить ничего, кроме:
— Папенька, бриг!..
— Каков! Ведь-таки не принял за фрегат или голетту! — вскричал батюшка. — Поди сюда, мой милый Джон, обними меня!
Прекрасный маленький бриг с великобританским флагом красиво покачивался на озере. На корме его было написано золотыми литерами: «Анна-Мери». Неизвестные работники, которые уже пять месяцев жили в замке, были плотники из Портсмута, пришедшие, чтобы построить его. Он был окончен еще в прошлом месяце, спущен на воду и оснащен, а я ничего и не знал. Завидев нас, он сделал залп из всех своих четырех пушек. Я был вне себя от радости.