Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лавкрафт: Биография - Лайон Спрэг де Камп на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Глава вторая

ОТКЛОНИВШАЯСЯ ВЕТВЬ

Путем пустынным и глухим,

Ордою демонов гоним

Там, где тьма на небосклоне,

Там, где Ночь на черном троне,

Я вернулся в край родной

Из Фуле темной и немой,

Лежащей в блеске гордого убранства

Вне времени и вне пространства[32].

Э. А. По «Страна сна»

Так как основные дела Уинфилда Лавкрафта велись в Бостоне, он занялся покупкой участка земли в этом районе и заключением контракта на строительство дома. Весной 1892 года, когда Говарду было полтора года, семья переехала. Их перемещения в течение последовавшего года точно не известны. Согласно Лавкрафту, семья временно снимала квартиру в Дорчестере и провела отпуск в Дадли, штат Массачусетс.

В июне и июле они также проживали около семи недель в доме Гуини в Оберндейле, штат Массачусетс, транспортном пригороде близ водохранилища Стоуни-Брук. Семья Гуини состояла из поэтессы Луизы Имоджен Гуини (1861–1920), ученой старой девы, начавшей отсчитывать четвертый десяток, и ее матери, вдовы генерала Гражданской войны ирландского происхождения. В 1892 году Гуини испытывали немалые финансовые затруднения. Луиза с трудом зарабатывала на жизнь сочинением стихов и статей для местных газет, корректурой и другой случайной редакторской работой.

Сорок лет спустя Лавкрафт упомянул, что его мать была подругой Луизы Гуини и что Лавкрафты пробыли у Гуини шесть месяцев, в течение зимы 1892–1893 годов. Однако письма Луизы Гуини за 1892 год демонстрируют, что память его подвела. Из них ясно, что Луиза отнюдь не была близкой подругой Сюзи и что она вообще невзлюбила Лавкрафтов и возмущалась их присутствием. Она писала: «Этим летом у нас будут ПРОЖИВАТЬ два отъявленных язычника». «Их два с половиной. Как я и сказала, отвратительные филистимляне, которых я так ненавижу». «Наших чертовых жильцов, хвала Господу, в следующем месяце уже не будет». «Те, кого и упоминать нельзя, уехали, и мы снова сами себе хозяйки»[33].

О причинах неприязни Луизы к старшим Лавкрафтам догадаться несложно. Она всецело была интеллигенткой, хорошо знала европейскую литературу прошлых веков, владела французским и итальянским языками и была равнодушна к практической стороне жизни. Под «филистимлянами» она подразумевала скучных, обыкновенных, невежественных и думающих только о деньгах людей. Вполне возможно, что Лавкрафты были респектабельной буржуазной парой, но, будучи не особо интеллектуальными, они наверняка утомляли Луизу.

Впрочем, отношения Луизы и маленького Говарда Лавкрафта, кажется, были более дружелюбными. Она читала ему «Матушку-Гусыню» и поэму «Мод» Альфреда Теннисона. Она научила его на вопрос «Кого ты любишь?» отвечать «Луизу Имоджен Гуини!». Также она показала ему, как рифмовать слова. Поскольку у Луизы уже было издано несколько книг со стихотворениями и эссе, в ее дом наведывались именитые литераторы — Лавкрафту довелось сидеть на коленях доктора Оливера Уэнделла Холмса.

Свои самые ранние детские воспоминания Лавкрафт относит к отпуску в Дадли и проживанию в доме Гуини: «Я помню дом с его ужасным баком для воды на чердаке и своего коня-качалку перед лестницей. Также помню доски, положенные, чтобы в дождь не намочить ноги, — и еще лесистую лощину, и мальчика с маленькой винтовкой, который разрешил мне спустить курок, пока моя мать держала меня… Мои первые ясные и связные воспоминания сосредоточены в Оберндейле — тенистые улицы, мост через четыре колеи Бостонской железной дороги, за которым располагался деловой район, дом Гуини на Виста-авеню, огромные сенбернары поэтессы, вечер чтения стихов, на котором меня заставили стоять на столе и декламировать „Матушку-Гусыню“ и другую детскую классику…»

Лавкрафт был слишком мал (ему не было и двух лет), когда он познакомился с Луизой Гуини, и прожил у нее совсем немного, так что было бы опрометчиво доверять его позднему какому бы то ни было отношению к ней. И все же не может не произвести впечатление некоторое сходство между ними. Более того, Лавкрафт рано начал развиваться, и у него была поразительная память, сохранившая воспоминания о его втором году жизни.

Как и позже Лавкрафт, Луиза Гуини презирала дух наживы и мало заботилась о деньгах. Как и он, она была ярым англофилом. Как и он, она чуждалась современного мира и жила прошлыми эпохами. Как и его, ее взгляд на жизнь был бесполым.

Хотя она и была способной писательницей, она предпочитала тратить время на научные монографии о забытых поэтах семнадцатого века, нежели пытаться заработать побольше. Она написала множество стихов. (С сожалением вынужден признать, что я нашел ее поэзию скучной и приторной, Лавкрафту же она казалась невнятной.)

В течение всего этого времени Уинфилд Лавкрафт представляется играющим роль нормального мужа и отца. Г. Ф. Лавкрафт вспоминал, что он частенько подходил к нему, когда тот сидел, само великолепие в черном пиджаке и жилете, полосатых брюках, стоячем воротнике и аскотском галстуке. Он хлопал Уинфилда по коленке и кричал: «Папа, ты выглядишь прямо как юноша!»[34]

Мне не известно, где Лавкрафты провели осень и зиму 1892–1893 годов, но в любом случае такая жизнь долго не продолжилась. В апреле 1893 года, когда Говарду Лавкрафту было два с половиной года, Уинфилд Лавкрафт отправился по делам в Чикаго. «Он был один в гостиничном номере, как вдруг стал кричать, что на него напала горничная и что его жену насилуют этажом выше»[35]. Его одели в смирительную рубашку и вернули назад на восток. С тех пор его галлюцинации становились все более частыми, он был объявлен невменяемым, отдан на попечительство адвоката Альберта А. Бейкера и помещен в психиатрическую больницу.

Такое положение дел сохранялось пять лет, пока 25 апреля 1898 года Уинфилд Лавкрафт не был помещен (возможно, снова) в состоянии прогрессирующего церебрального заболевания, или «общего паралича душевнобольного», в Больницу Батлера в Провиденсе. Девятнадцатого июля, в возрасте сорока четырех лет, он скончался. Причина смерти в его свидетельстве о смерти обозначена как «распространенный парез».

В наше время «парез» подразумевает расстройства, причиной которых является запущенный сифилис. Поэтому исследователи Г. Ф. Лавкрафта предполагают, что Уинфилд Лавкрафт умер от сифилиса, хотя в девяностых годах девятнадцатого века термин «парез» все еще использовался как общий синоним «паралича».

В 1948 году психиатр и бывший автор «Виэрд Тэйлз» доктор Дэвид Г. Келлер написал статью, в которой утверждал, что Уинфилд Лавкрафт не только умер от сифилиса, но и передал его своей жене, так что Г. Ф. Лавкрафт всю свою жизнь страдал от врожденного сифилиса.

Другой психиатр, Кеннет Стерлинг[36], лично знавший Лавкрафта, был с ним категорически не согласен. Он заявил, что представления Келлера устарели. Факт заболевания Уинфилдом Лавкрафтом сифилисом доказан не был, и его паралич мог быть вызван другими причинами, нежели сифилис. Но даже если Уинфилд Лавкрафт и был сифилитиком, то у Г. Ф. Лавкрафта был лишь ничтожный шанс получить болезнь.

Врачи сказали мне, что, судя по столь скудным данным, Уинфилд Лавкрафт, вероятно, но не безусловно, был болен сифилисом. Он умер еще до разработки реакции Вассермана в 1907 году. Хотя Уинфилд Лавкрафт, быть может, и не был распутником, как его иногда изображают, можно с уверенностью сказать, что для красивого, франтоватого коммивояжера, женившегося в тридцать пять лет, было бы довольно необычно не иметь половых связей до свадьбы. С другой стороны, ни у Сюзи, ни у ее сына при всех их странностях никогда не было замечено симптомов сифилиса.

Наилучший вывод, который мы можем сделать, заключается в том, что, хотя Уинфилд Лавкрафт, возможно, и умер от сифилиса, вероятность поражения Говарда Филлипса Лавкрафта этой болезнью представляется крайне незначительной.

Неизвестно, был ли Г. Ф. Лавкрафт осведомлен о сомнительной причине недуга своего отца. Он никогда не говорил и не писал об этом, называя нервное расстройство «полным параличом, вызванным перенапряжением мозга учебой и бизнесом»[37].

О личных отношениях между Уинфилдом и Сюзи Лавкрафтами практически ничего неизвестно. Г. Ф. Лавкрафт как-то назвал свою мать «недотрогой». Он рассказывал, что после его раннего детства она практически не имела с ним физических контактов[38].

На таком шатком основании исследователи Лавкрафта воздвигли внушительное строение догадок. Сюзи, по их словам, наверняка была фригидной. (А почему бы ей и не быть таковой, если она выросла в эпоху, когда множество девушек узнавали о половой жизни лишь в первую брачную ночь, испытывая при этом страшное потрясение?) Поэтому Уинфилд Лавкрафт, нашедший в своей жене сексуальную партнершу, которая в лучшем случае лишь молчаливо уступала, искал развлечений на стороне и так подцепил сифилис.

Но это всего лишь догадки. Однако нездоровое отношение Лавкрафта к сексу должно откуда-то происходить, и его мать представляется здесь наиболее вероятным источником. Возможно, Сюзи, как и множество жен ее поколения, считала секс животным и отвратительным занятием, которому женщины непостижимыми законами Бога были обречены покориться во имя благой цели рождения детей.

Такое видение секса не было удивительным для Новой Англии конца девятнадцатого века. Как объяснял Генри Адамс, «…всякий, кто воспитывался среди пуритан, знал, что секс есть грех… Американское искусство, как и американский язык и американское образование, были бесполыми, насколько только возможно. Общество считало победу над сексом своим величайшим триумфом…»[39].

Так что спроектированный дом Лавкрафтов так и не был построен. Вскоре после начала безумия Уинфилда Лавкрафта Сюзи с сыном вернулась в дом своего отца в Провиденсе.

И здесь Уиппл Филлипс затмил остальных членов семьи — жену, «невозмутимую и молчаливую леди старой школы»[40], старшую дочь Лилиан, эрудированную, но робкую и застенчивую, среднюю Сюзи, теперь погрузившуюся в скорбь, и младшую Энни, живую и социально активную. Филлипс наслаждался итальянскими картинами и мозаикой, которые приобрел во время путешествий по Европе. Он носил мозаичные запонки, на одной из которых был изображен Колизей, а на другой — Форум. Как правило, он был весел, за исключением случаев, когда его изнуряли частые головные боли. Его дочь Сюзи унаследовала его склонность к мигрени, от нее она передалась и внуку.

У Филлипса развился юношеский вкус к литературе ужасного и таинственного. Его любимцами были готические писатели конца восемнадцатого-начала девятнадцатого веков: Анна Радклифф, Мэтью Грегори Льюис и Чарльз Мэтьюрин. Видя, что внук выказывает сходные интересы, Уиппл Филлипс развлекал мальчика, выдумывая для него истории о привидениях и страшные сказки. Он рассказывал о «черных лесах, огромных пещерах, крылатых кошмарах… старых ведьмах с ужасными котлами и „низких завывающих стонах“»[41].

Чтобы излечить мальчика от боязни темноты, Филлипс провел его ночью по почти неосвещенному дому. Средство оказалось таким удачным, что всю последующую жизнь Лавкрафт предпочитал вставать и выходить из дому по ночам.

Уиппл Филлипс был одним из учредителей «Оуайхи Лэнд энд Иригейшн Компани», у которой были амбициозные планы по перекрытию плотиной реки Снейк в Айдахо, близ ее слияния с Бруно. Филлипс часто ездил в Айдахо, он писал своему внуку из города Маунтин-Хоум.

На Г. Ф. Лавкрафта оказали сильнейшее воздействие не только его мать, но также и книги, которые он читал. На него, прирожденного книжного червя, больше влияло печатное слово, нежели его ровня. В сущности, лет до тридцати его представления о мире были в основном сформированы книгами.

Пока Лавкрафт был совсем малышом, Сюзи читала ему обычные волшебные сказки. Вскоре он уже жадно читал сам. Одной из его первых книг была «Сказки» братьев Гримм.

В пять Говард прочел детское издание «Тысячи и одной ночи». Он сразу же влюбился в великолепие средневекового исламского мира и часами играл в арабов. Он «заставил мать устроить в моей комнате восточный уголок из портьер и ладанных курильниц»[42], собирал восточную керамику и объявил себя мусульманином.

Кто-то из родственников в шутку предложил, чтобы он назвался псевдоарабским именем Абдул Аль-Хазред. Он так и поступил и, более того, позже использовал его в своих произведениях. Вероятно, имя Аль-Хазред произошло от Хазард, фамилии старой семьи с Род-Айленда, связанной с Филлипсами.

Результатом увлечения нехристианскими традициями стало скептическое отношение Лавкрафта к вере своих отцов. Еще до того, как ему исполнилось пять лет, маленький Лавкрафт заявил, что он больше не верит в Санта-Клауса. Дальнейшие размышления привели его к выводу, что доводы в пользу существования Бога имеют те же слабые места, что и доводы в пользу существования Санта-Клауса.

В пять лет Лавкрафта зачислили в детский класс воскресной школы почтенного Первого баптистского молитвенного дома на Колледж-Хилл. Результаты были отнюдь не те, что ожидали взрослые. Когда детям рассказывали о христианских мучениках, отданных на съедение львам, Лавкрафт к ужасу всего класса радостно взял сторону львов. Он писал: «Нелепость мифов, в которые меня, призывали поверить, и мрачная унылость всей веры в сравнении с восточным великолепием магометанства определенно сделали меня скептиком и послужили причиной того, что я стал задавать такие опасные вопросы, что мне позволили прекратить посещения. Ни один ответ по-матерински добросердечной наставницы на все те сомнения, которые я честно и доходчиво выражал, не показался мне убедительным, и я быстро стал меченой „особой“ из-за своего дотошного иконоборчества»[43].

Снова оказавшись дома среди любимых книг, юный язычник, уже шести лет, погрузился в античную мифологию: «Всегда жадный до легенд, я случайно наткнулся на „Книгу чудес“ и „Тэнглвудские сказки“ Готорна и пришел в восторг от греческих мифов, даже в онемеченной форме. Затем мое внимание привлекла маленькая книжечка из личной библиотеки моей старшей тети — история об Одиссее, изданная в „Получасовых сериях Гарпера“. Она держала меня в напряжении с первой же главы, и к тому времени, когда я дочитал до конца, я уже навеки был греко-римлянином. Мое арабское имя и все остальное тотчас исчезли, ибо волшебство шелков и красок потускнело перед чудесами храмовых рощ, лугов, в сумерки наполнявшихся фавнами, и манящего голубого Средиземного моря, которое загадочно несло свои волны от Эллады до удивительных и незабываемых земель, где жили лотофаги и лестригоны, где Эол владел ветрами, а Цирцея обращала в свиней, и где на пастбищах острова Тринакрия бродили быки лучезарного Гелиоса. Как можно скорее я раздобыл иллюстрированное издание „Эпохи мифов“ Буллфинча и целиком отдался чтению текста, чарующе сохранившего истинный дух эллинизма, и созерцанию рисунков, великолепных композиций и полутонов традиционных античных статуй и изображений античных предметов. Скоро я был уже неплохо знаком с основными греческими мифами и стал постоянным посетителем музеев классического искусства Провиденса и Бостона. Я начал коллекционировать маленькие гипсовые слепки греческих шедевров и выучил греческий алфавит и основы латыни. Я взял псевдоним „Луций Валерий Мессала“ — латинский, а не греческий, поскольку Рим пленил меня совершенно. Мой дед много повидал, путешествуя по Италии, и доставлял мне огромное наслаждение своими долгими рассказами о ее красотах и памятниках древнего величия. Я рассказываю так подробно об этой эстетической наклонности только для того, чтобы подвести к ее философскому результату — моей последней вспышке религиозного верования. В возрасте примерно семи или восьми лет я был истинным язычником, столь опьяненным красотой Греции, что приобрел почти искреннюю веру в старых богов и природных духов. Я в буквальном смысле воздвиг алтари Пану, Аполлону и Афине и высматривал дриад и сатиров в сумеречных лесах и полях. Раз я твердо поверил, что узрел неких лесных созданий, танцевавших под осенним дубом, — что-то вроде „религиозного опыта“, в некотором смысле такого же истинного, что и субъективный экстаз христианина. Если христианин скажет мне, что ему довелось почувствовать реальность своего Иисуса или Иеговы, я могу ответить, что видел Пана на копытах и сестер гесперийской Фаэтусы»[44].

Какое-то время юный Лавкрафт воображал, что у него вытягиваются уши, а изо лба растут рога. Он огорчился, что его ступни не превратились в копыта, как он того хотел. Когда он впервые прочитал о Риме, его охватило чувство личного родства, и когда бы он ни думал о древнем мире, он всегда представлял себя римлянином.

В немецком языке есть слово «Wundersucht»[45] для такого мистического чувства реальности магического и сверхъестественного, которое часто возникает в детстве под действием образов и звуков. Полагаю, что в юности это чувство испытывают многие. И я думаю, что у большинства оно истощается и умирает под гнетом быта.

Некоторые, однако, сохраняют его или, по крайней мере, память о нем. Некоторые пытаются обрести его вновь, обращаясь к мистицизму и оккультизму. Некоторые становятся писателями. Валлийский фантаст Артур Мейчен (1863–1947), который сделал и то, и другое, объяснял: «Затем это стало моим приемом: сочинять рассказ, который воссоздавал бы те неуловимые ощущения чуда, благоговения и тайны, что я сам получал от видов земли моих детства и юности…»[46]

Взрослеющий человек проходит через стадии, когда он готов проникнуться определенными идеями, если они весьма распространены как раз в его время. Он может, так сказать, захлопнуться на них, словно побеспокоенный моллюск, и примкнуть к ним с твердостью воли, превышающей их достоинства. Все мы знаем такие внезапные обращения, скажем, в христианство или в марксизм, но этот феномен может принять и множество других форм.

Так было и с Лавкрафтом. Его скептическое отношение к сверхъестественному — его «нон-теизм» — и любовь к античному миру не были единственными постоянными страстями, сформировавшимися в детстве. Другой была англофилия — страсть ко всему английскому. В Войне за независимость он взял сторону тори, или лоялистов: «…Какая-то внутренняя сила враз принудила меня петь „Боже, храни Короля“ и взять противоположную сторону всему тому, что я читал в проамериканских детских книжках о Войне за независимость. Мои тетушки помнят, что уже в трехлетнем возрасте я хотел красную униформу британского офицера и маршировал вокруг дома в неописуемом „мундире“ ярко-малинового цвета, части ставшего мне маленьким костюма, и в живописном подобии килта, в моем воображении представлявшего двенадцатый Королевский шотландский полк. Правь, Британия! И я не могу сказать, что в моих чувствах произошли какие-то значительные изменения… Все мои глубокие душевные привязанности относятся к нации и империи, а не к американской ветви — и, пожалуй, эта приверженность Старой Англии еще и усилится, поскольку Америка все более и более механизируется, стандартизируется и вульгаризируется, все более и более удаляясь от изначального англосаксонского направления, которое я представляю»[47].

Англофилия Лавкрафта сохранялась на протяжении всей его жизни, отсюда и его выходка в Лексингтоне. Он мог бы, по его словам, потребовать британского гражданства, основываясь на происхождении своего деда по отцовской линии.

Во время Первой мировой, или «кайзеровской» войны Лавкрафт всем сердцем ненавидел президента Вильсона — за то, что Соединенные Штаты не вступили немедленно в войну на стороне Британии и на протяжении двух с половиной лет сохраняли нейтралитет. Лавкрафт неоднократно заявлял, что Соединенные Штаты (или, по крайней мере, Новая Англия) должны вновь присоединиться к Британской империи. Когда другие пели «Америку», он пел «Боже, храни Короля», когда они пели «Звездное знамя», он пел английскую застольную песню восемнадцатого века «Анакреону на небесах», мелодию которой позаимствовал Фрэнсис Скотт Ки[48].

С этими убеждениями была связана и одержимость Британской империей, каковой она была не во времена Лавкрафта, а в восемнадцатом веке: «Дома все главные книжные шкафы в библиотеке, кабинетах, столовой и других комнатах были заполнены обычным викторианским хламом, большинство же старых книг в потемневших кожаных переплетах… были изгнаны на третий этаж, на стеллажи в чулане без окон. И что же я делал? Что же, скажите на милость, как не ходил со свечами и керосиновой лампой в этот загадочный и темный, как ночь, надземный склеп — покидая солнечные комнаты девятнадцатого века внизу и прокладывая через десятилетия путь в конец семнадцатого, восемнадцатый и начало девятнадцатого посредством бесчисленных рассыпающихся, с длинными f[49], томов всех размеров и типов — „Спектатора“, „Татлера“, „Гвардиана“, „Айдлера“, „Рамблера“, Драйдена, Попа, Томсона, Юнга, Тикелла, Гесиода в издании Кука, Овидия от „Вариэс Хэндс“, Горация и Федра в издании Фрэнсиса, и так далее, и так далее, и так далее… золотые сокровища, и слава богу, я до сих обладаю ими — это главные экземпляры моей скромной коллекции».

Еще маленьким ребенком Лавкрафт демонстрировал не по годам развитую способность запоминать стихотворения, а в шесть и сам начал сочинять рифмованные стишки. Но они, признался он позже, были столь плохи, что даже он понял их недостатки и взялся за самосовершенствование. Правила стихосложения он почерпнул в «Читателе» Абнера Алдена за 1797 год, который его прадед использовал как учебник, а он нашел на чердаке в 1897–м. Лавкрафт «…вбил себе в голову детский каприз полностью перенестись в прошлое, поэтому начал выбирать только такие книги, которые были совсем старыми — с длинной f… и датировать все свои произведения двумястами годами раньше — 1697–й вместо 1897–го и так далее… Прежде чем я понял это, восемнадцатый век завладел мною даже больше, чем героем „Беркли-Сквер“[50], поэтому я часами пропадал на чердаке, углубившись в изгнанные из библиотеки внизу книги с длинными s, и неосознанно усваивая стиль Попа и доктора Джонсона как естественный способ выражения»[51].

Лавкрафту претила непристойность Филдинга; хотя он и знал о подобной стороне жизни восемнадцатого столетия, он сокрушался о ней и, насколько мог, игнорировал ее. С другой стороны, он принимал рационализм того времени, который укреплял его в атеистическом материализме.

Такой побег в прошлое отнюдь не уникален. Луиза Гуини и Артур Мейчен идеализировали семнадцатое и предшествующие столетия. Генри Адаме считал себя «рожденным ребенком восемнадцатого века». Однако мало кто, не будучи пациентом психиатрической больницы, довел этот фарс до конца с неумолимостью Лавкрафта. Потакая своей позе восемнадцатого столетия, он употреблял архаичное произношение, вроде «те» для «ту» («мой») и «sarvent» для «servant» («слуга»). Он пытался очистить свою речь от слов и выражений, вошедших в обиход после обретения американскими колониями независимости. В результате он мог сказать: «Думаю, что я, вероятно, единственный из ныне живущих, для кого старинный язык восемнадцатого столетия является действительно родным для прозы и поэзии… естественно принятой нормой и основным языком реальности, к которой я инстинктивно возвращаюсь вопреки всем объективно усвоенным уловкам… Я действительно чувствовал бы себя более уютно в мундире с серебряными пуговицами, бархатных коротких штанах в обтяжку, треуголке, башмаках с пряжками, парике „рамийи“, шейном платке „штенкерк“[52] и во всем остальном, что входит в это одеяние, от шпаги до табакерки, нежели в простом современном наряде, который лишь здравый смысл заставляет меня носить в эту прозаическую эпоху. У меня всегда было подсознательное чувство, что все после восемнадцатого века нереально или иллюзорно — вроде абсурдного кошмара или карикатуры. Люди кажутся мне какими-то ироничными тенями или призраками — словно если бы я мог заставить их (вместе со всеми их современными домами, изобретениями и видами) раствориться в тонком эфире, просто ущипнув себя, чтобы проснуться, и прикрикнув на них: „Какого черта, вы даже еще не родились и не родитесь еще целых полтора века! Боже, храни Короля, его колонию Род-Айленд и плантации Провиденса!“»

Англия восемнадцатого века и Римская республика оставались любимыми историческими периодами Лавкрафта всю его жизнь. Хотя он и восторгался готической архитектурой, средневековье его «раздражало». По его словам, он любил барокко, потому что это был последний домашинный период — последняя эпоха перед промышленной революцией, — и поэтому, согласно его образу мышления, самый по-настоящему «цивилизованный» из всех.

Одержимый барокко, Лавкрафт начал вымучивать из себя псевдогеоргианские двустишия, подражая Аддисону, Драйдену, Попу и их коллегам. В одиннадцать он переплел рукописную книгу своих сочинений под ученым названием «Poemata Minora» и посвятил ее «Богам, Героям и Идеалам Древних». Одна поэма, «Ода Селене, или Диане», начиналась так:

Диана, внемли моему прошенью. Туда неси, мое где счастье есть — Наперекор волн времени теченью, Покой души в былом дай мне обресть[53].

Хотя данная строфа, несомненно, и отражает мировоззрение Лавкрафта, потеря большинства этих поэм на складе годами позже не представляется невыносимой трагедией.

Когда его старшая тетя вышла замуж за Франклина Чейза Кларка, у него появился товарищ, увлекающийся подобной поэзией. Доктор Кларк был эрудированным врачом, переводившим — для собственного удовольствия — стихотворения Гомера, Вергилия, Лукреция и Стация. Он поддерживал и наставлял пробы пера юного Лавкрафта в георгианской прозе и поэзии.

Однако языческие боги Лавкрафта еще не закончили одаривать его причудами. Филлипсы были трезвенниками. Лавкрафт говорил: «Что до моей семьи, в ней вино было под запретом целых три поколения. Лишь около четверти консервативных домов этого района как-то употребляли его».

В январе 1896 года бабушка Лавкрафта, эта «невозмутимая и молчаливая леди» Роби Плейс Филлипс, умерла. Поскольку в то время к трауру относились со всей серьезностью, женщины Филлипсов надели черные платья, которые «внушили мне [Лавкрафту] такой ужас и отвращение, что я, только лишь для облегчения, тайком прикалывал кусочки ярких тканей или бумаги к их подолам. Им приходилось тщательно осматривать себя перед принятием посетителей или выходом!»[54]

В последовавший период уныния пятилетний Лавкрафт сумел завладеть книгой «Свет и тень» Джона Б. Гофа, активиста движения за трезвый образ жизни. Книга изобиловала откровенными максимами вроде: «Не существует торговли более вредоносной для общества, более опасной для людей и более ожесточающей для дельца, нежели торговля хмельными напитками. …Не будь напасти пьянства, число преступников было бы таким маленьким, что по меньшей мере две трети тюрем для осужденных преступников оказались бы пустыми…» Пиво «питает плотскую и животную натуру. Более всех других напитков оно ответственно за предумышленные и не спровоцированные преступления».

Гоф также стоял за строгое соблюдение воскресенья и осуждал ведение фотоальбомов. Его трезвеннические призывы нашли готового приверженца в лице юного Лавкрафта, ставшего страстным пожизненным сторонником сухого закона. Он похвалялся, что никогда не пробовал спиртных напитков, и через тридцать лет после своего обращения Гофом убеждал своих друзей по переписке, что «существование хмельных напитков, безусловно, почти неослабевающее зло с точки зрения правильно и изысканно развитой цивилизации, ибо я не вижу, что они что-либо дают, кроме как огрубляют, превращают в животное и унижают». Он также сказал: «У меня вызывает тошноту даже вонь находящихся на расстоянии любых алкогольных напитков»[55]. Но, поскольку он присутствовал — и без видимых негативных последствий для своего здоровья — на многих званных вечерах, где подавались спиртные напитки, это заявление, вероятно, было лишь защитной тирадой, нежели фактом.

Глава третья

НОЧНЫЕ МВЕРЗИ

Они из склепа, может, вылезают —

Ночами вижу тварей я с рогами,

Худых, крылатых, черных и с хвостами,

Шипы на коих злобу источают.

Ордой с холодным ветром налетают,

И, больно щекоча меня когтями,

Уносят в бездну с мрачными мирами,

Глубины шахты страха что скрывают[56].

Г. Ф. Лавкрафт «Ночные мверзи»

Понимая, что Говард до некоторой степени странный ребенок, Сюзи Лавкрафт сократила траур. Мрачный наряд явно нервировал мальчика.

Юный Лавкрафт мало общался с соседскими детьми, хотя некоторые из них позже вспоминали, как он прятался в кустах и выпрыгивал из них, чтобы напугать их. Он не любил игры: они казались ему такими бессмысленными. «Среди моих немногих товарищей по играм я был весьма непопулярен, поскольку требовал разыгрывать исторические события или же играть по строгому сценарию… Я знал, что дети не любили меня, и я не любил их… Их возня и крики озадачивали меня. Я ненавидел играть и танцевать просто так — в своем отдыхе я всегда жаждал сюжета».

Когда ему было семь, мать попыталась отдать его в танцевальный класс. Он уперся и, уже имея поверхностные знания в латыни, процитировал в оригинале Цицерона: «Nemo fere saltat sobrius, nisi forte insanit!» («Почти никто не танцует трезвым, если только он не безумен»)[57]. Сюзи пришлось отказаться от своей идеи.

Однажды соседка, миссис Уинслоу Чёрч, с тревогой заметила, что на близлежащем поле горит большой участок.

Она вышла и обнаружила, что траву поджег Лавкрафт. Выбраненный за то, что создавал угрозу для чужой собственности, он ответил: «Я не поджигал так много. Я хотел, чтобы горело фут на фут». Так намечалась его взрослая страсть к точности.

Иногда из Фостера привозили троюродную сестру Лавкрафта Этель Филлипс, двумя годами старше его, чтобы она составила ему хоть какую-то компанию. Она нашла, что он был не прочь поиграть, пускай и нерешительно, однако был удивительно неумелым. В имении были качели, но Лавкрафт даже не знал, как на них качаться, пока она не показала ему[58].

В течение этих дошкольных лет Лавкрафт вытаскивал свою мать на множество длительных прогулок. Хотя ходьба была самым близким к хоть какому-то спорту, которым он когда-либо занимался, он испытывал нормальное мальчишеское увлечение железными дорогами и играл во дворе в поезд из тележек, тачек и ящиков.

Дома на столе он строил макеты деревень с домиками из дерева или картона, деревьями и оградами. Общественные здания большего размера он воздвигал из кубиков, и эти городки населялись игрушечными солдатиками. Он разыгрывал их полную историю, включая развитие и упадок или уничтожение.

Он часто пробовал с помощью исторических карт воспроизвести историю реального места — эпохи Древнего Рима, барокко или современной. Спустя неделю или около того модель обычно надоедала ему, и он заменял ее другой. Иногда он строил игрушечную железную дорогу, для которой снисходительные взрослые снабжали его массой составов, путей и различных принадлежностей.

В пять или шесть лет он написал один из своих первых рассказов, «Маленькая стеклянная бутылка». Этот ребяческий пустячок, объемом менее двухсот слов, начинается так: «„Спустить паруса! Что-то плывет с подветренной стороны“, — сказавший эти слова был низким мужчиной коренастого телосложения, его имя было Уильям Джонс. Он был капитаном небольшого ката…»[59] Плавающий предмет оказывается бутылкой, содержащей записку, которая гласит: «Я Джон Джонс пишу это письмо мое судно стремительно тонет с сокровищами на борту я там где на вложенной карте стоит».

Капитан и его команда направляются к указанному на карте месту к востоку от Австралии. Ныряльщик достает еще одну бутылку, на этот раз железную. В ней другая записка: «Дорогой Искатель, извините за грубую шутку, которую я сыграл с вами, но она послужила вам уроком…» Капитан Джонс — понятное дело, раздосадованный — восклицает: «Башку бы ему снес!»

Отнюдь не произведение искусства, рассказ демонстрирует одним лишь своим существованием, что юный автор уже принялся за изучение ремесла рассказчика. Другой ранней попыткой был рассказ — не сохранившийся — «Благородный соглядатай», о «мальчике, подслушавшем в пещере ужасное тайное совещание подземных существ»[60].

Пускай Лавкрафт и был странным ребенком, его мать выказывала признаки, что становится даже страннее его. В сущности, она ясно показала, что своими причудами Лавкрафт обязан главным образом ей. Она пришла к мысли, что при всей своей одаренности ее мальчик ужасен. Она даже говорила соседям, что он «был таким омерзительным, что ото всех прятался и не любил гулять по улицам, где люди таращились на него… потому что он не выносил, когда люди смотрели на его ужасное лицо»[61].

В действительности же юный Лавкрафт выглядел совершенно нормально. Когда он возмужал, торчащий нос и длинный подбородок его матери проявились в нем в гораздо большей степени. Несмотря на вытянутое лицо, в своей худобе он был довольно привлекателен.

Ребенок, однако, знал, что думает о нем мать, и это, несомненно, сказалось на укоренении его ночного образа жизни, а также способствовало развитию робости и стеснительности перед женщинами. Еще до того, как Соня стала его невестой, он спросил ее: «Как женщинам может нравиться такое лицо, как у меня?»

Много позже он писал: «Никто из моих предков не выглядел так отвратительно, как я… Лицом я просто пародия или карикатура на своих мать и дядю».

Согласно Лавкрафту, в детстве он страдал от хореи (пляски святого Витта), проявлявшейся в неконтролируемых лицевых тиках и гримасах. Как это обычно и происходит с малой хореей, нервное расстройство со временем прошло, но, возможно, оно и вызвало навязчивую идею Сюзи[62]. К тому же сейчас малая хорея считается проявлением ревматизма, зачастую носящего периодический характер. Следовательно, весьма вероятно, что у Лавкрафта было одно или более обострений ревматизма.

Сьюзен не пренебрегала культурным развитием своего сына. В первый раз она сводила его на спектакль в шесть лет. Ему купили игрушечный театр, для которого он сам сделал картонные декорации и персонажей и писал карандашом программки вроде этой, начинающейся:

ТЕАТР «ДРУРИ-ЛЕЙН»

Ноябрь 1779

Труппа представляет Комедию мистера Шеридана

под названием

КРИТИК,

или РЕПЕТИЦИЯ ОДНОЙ ТРАГЕДИИ.

В рождественские каникулы 1897 года, когда Лавкрафту было всего семь, он побывал на субботнем дневном представлении — «Цимбелин» Шекспира в постановке Провиденсского оперного театра. Придя в восторг, он тут же добавил в свой репертуар шекспировские пьесы. Он читал стихи и передвигал игрушечные фигурки по миниатюрной сцене.

Сюзи водила своего сына и на концерты симфонической музыки. Когда оказалось, что он проявляет интерес к музыке, она наняла учителя скрипки, миссис Уилхейм Нок. Поначалу результаты были многообещающими: ученик обладал превосходными чувством такта и слухом. В течение двух лет, с 1897–го по 1899–й, он послушно пиликал на детской скрипке и преуспел в этом вполне достаточно, чтобы сыграть сольную партию Моцарта перед аудиторией друзей и соседей.

Никогда с легкостью не подчинявшийся утомительным дисциплинам, Лавкрафт все больше и больше ненавидел нудное обучение игре на скрипке. Несмотря на увлечение классицизмом, он оставался равнодушным к Баху, Бетховену и Брамсу. Единственной музыкой, которую он действительно любил, были тогдашние популярные мелодии, такие как «В тени старой яблони», «Милая Аделина» и «Беделия», или музыка из оперетт, например, Гилберта и Салливана.

Когда в возрасте девяти лет у Лавкрафта проявилось нервное расстройство, из-за чего его пришлось забрать из школы, домашний врач порекомендовал приостановить уроки музыки. Лавкрафт никогда больше не играл на скрипке. Классическая музыка, за малым исключением вроде «Полета валькирий» Вагнера и «Пляски смерти» Сен-Санса, которые нравились ему за вызываемые ими ассоциации, так и осталась для него «белым пятном». Иногда он жалел, что не может ценить подобную музыку. Его безразличие к ней тем удивительней, что он был одержим восемнадцатым столетием, в котором из всех видов искусства именно в музыке были совершены самые выдающиеся достижения.

Мальчика также водили на пьесы Уайльда и Пинеро. Лавкрафт не бывал в цирке, потому как семья считала, что его нервы не выдержат толпы, вони и громкого шума[63]. Через несколько лет заболевание носовых пазух притупило его повышенную чувствительность к запахам, и он понемногу преодолел свой страх перед громкими звуками. Но он никогда не избавился от боязни толпы.

В 1897 году тетя Лавкрафта Энни вышла замуж за Эдварда Фрэнсиса Гэмвелла (1869–1936), некогда преподававшего английский язык в Университете Брауна, а затем занявшего должность ведущего редактора провиденсского «Атлантик Медикал Уикли». На момент женитьбы Гэмвелл был редактором отдела местных новостей «Кроникл» Кембриджа, штат Массачусетс. Оставшуюся жизнь он провел в Кембридже и Бостоне, где работал редактором, рекламным агентом и внештатным автором.

В 1898 году Энни родила сына, Филлипса Гэмвелла, а в 1900–м дочь, которая прожила всего лишь несколько дней. В 1916 году ее сын, привлекательный и многообещающий юноша, умер от туберкулеза. Тем временем Эдвард Гэмвелл превратился в горького пьяницу. Энни бросила его и вернулась в Провиденс, где работала в нескольких местах, в том числе и библиотекарем.

Где-то в 90–х годах тетя Лилиан (какое-то время она преподавала в школе) обручилась с доктором Франклином Чейзом Кларком (1847–1915), бывшим учеником Оливера Уэнделла Холмса. Кларк, однако, не мог жениться, поскольку ему приходилось содержать престарелых родителей. Он и Лилиан Филлипс сочетались браком лишь в 1902 году, когда ей было сорок пять, а ему пятьдесят четыре. Неудивительно, что у них не было детей.

19 июля 1898 года, в возрасте сорока четырех лет, Уинфилд Скотт Лавкрафт умер в Больнице Батлера. После закрытой заупокойной службы он был погребен на кладбище Свон-Пойнт, располагающемся рядом с больницей. Его смерть почти никак не подействовала на Говарда Лавкрафта, для которого отец оставался лишь призрачной фигурой.

Уинфилд Лавкрафт оставил состояние в десять тысяч долларов — приличное наследство по тем временам. Он также оставил сыну свое изящное одеяние: черные пиджаки и жилеты, полосатые брюки, аскотские галстуки и трость с серебряным набалдашником. Г. Ф. Лавкрафт не только сохранил эту одежду, но даже носил ее, когда дорос до нее, хотя к тому времени она уже давно вышла из моды.

В конце лета 1898 года Лавкрафт, которому скоро должно было исполниться восемь лет, поступил в начальную школу на Слейтер-авеню, к северу от Энджелл-стрит[64]. Будучи немного близоруким, он начал носить очки и пользовался ими время от времени на протяжении всей своей жизни. В 1925–м, обнаружив, что они вызывают раздражение носа и ушей, он стал обходиться без них и надевал лишь тогда, когда хотел четко разглядеть что-то отдаленное, например, на спектакле или лекции.

Во время 1899/1900 учебного года Сюзи Лавкрафт забрала сына из школы на Слейтер-авеню, предположительно из-за болезни. Говоря об этом событии, друг Лавкрафта Кук заметил: «Я всегда буду считать, что это его мать, а не он, была больной — больной страхом потерять свою единственную оставшуюся связь с жизнью и счастьем».

По-видимому, причиной этого должно было быть нечто большее, нежели один невротичный страх Сюзи, что ее одаренный сын слишком чувствителен и слаб нервами для строгостей публичной школы. Возможно, это был как раз период его ревматизма. Четверть века спустя Лавкрафт писал: «…Мои сверхчувствительные нервы влияли на деятельность моего организма до такой степени, что вызывали множество различных заболеваний. Так, у меня была сильная аритмия, еще более ухудшавшаяся от физического напряжения, и такая острая болезнь почек, что местный врач хотел было даже сделать операцию по удалению камня из мочевого пузыря, не поставь бостонский специалист более точный диагноз, возведя причину заболевания к нервной системе… Затем, у меня была жуткая болезнь пищеварительной системы — тоже, вероятно, вызванная нарушением деятельности нервов — и, сверх того, страшные головные боли, из-за которых я три-четыре дня в неделю не вставал с постели. Они до сих пор время от времени бывают у меня — необъяснимого рода, известные как мигрень, — хотя их и не сравнить с теми, что были раньше».

Он также был подвержен ночным кошмарам, которые описывал так (заключенное в скобки принадлежит Лавкрафту): «Когда мне было шесть или семь лет, меня постоянно мучили странные и периодически повторяющиеся кошмары, в которых существа чудовищной расы (названные мною „ночными мверзями“[65] — не знаю, откуда я взял это имя) хватали меня за живот [плохое пищеварение?] и уносили через бесконечную даль черного неба над башнями мертвых и ужасных городов. Наконец они приносили меня в серую пустоту, откуда я видел игольчатые пики гигантских гор милями ниже. А затем они бросали меня — и когда я, словно Икар, начинал падать, то просыпался в таком ужасе, что мне была страшна сама мысль о том, чтобы заснуть снова. „Ночные мверзи“ были черными, худыми и словно резиновыми тварями с рогами, хвостами в шипах, крыльями, как у летучих мышей, и совсем без лиц. Несомненно, я извлек этот образ из спутанных воспоминаний о рисунках Доре (в основном иллюстраций к „Потерянному раю“), которыми наяву восхищался. Они были безголосыми, и их единственной настоящей пыткой было обыкновение щекотать мне живот [снова пищеварение], перед тем как схватить меня и унестись прочь. Откуда-то я смутно знал, что они живут в черных норах, испещряющих пик некой невероятно высокой горы. Они являлись стаями примерно из двадцати пяти или пятидесяти тварей и иногда перебрасывались мною меж собой. Из ночи в ночь мне снился один и тот же кошмар лишь с незначительными отличиями — но перед пробуждением я никогда не успевал долететь до тех ужасных горных пиков»[66].

В основном юный Лавкрафт казался физически нормальным, но он явно страдал тем, что сегодня мы называем психосоматическими заболеваниями[67], усугубленными нервозными страхами и подозрениями его матери. Он немного пролил свет на условия своего детства в написанном позже рассказе, в котором повествуется о вымышленном персонаже, во многом схожем с ним самим: «Он был самым необыкновенным ребенком-ученым, которого я когда-либо знал, и в семь лет он писал стихотворения мрачного, фантастического, почти ненормального характера, поражавшие окружавших его учителей. Возможно, домашнее образование и изоляция, в которой его всячески баловали, как-то сказались на его раннем расцвете. Единственный ребенок, он страдал органическими заболеваниями, которые держали в страхе любивших его до безумия родителей, из-за чего они ни на шаг не отпускали его от себя. На улицу он выходил только в сопровождении няни, и ему редко выдавалась возможность свободно поиграть с другими детьми. Все это, несомненно, питало странную скрытую духовную жизнь, в которой воображение было единственным способом выражения свободы»[68].

Каковой бы ни была причина — нервное заболевание, придирки одноклассников, безумная опека его матери или какое-то их сочетание, — из школы его забрали. Поначалу дома его обучали мать, дедушка и тетя Лилиан. Затем наняли учителей, в том числе и некоего А. П. Мэя.

Лавкрафт обучался вне школы более двух лет. В течение этого времени, помимо уроков, он жадно читал. Он прочел приключенческие романы для мальчиков таких авторов, как Джордж А. Хенти, Эдвард С. Эллис и Кирк Манро. Он поглотил приключения пары вымышленных сыщиков, Олд-Кинга Брэди и Янг-Кинга Брэди, из «Секретной службы» и других бульварных изданий.



Поделиться книгой:

На главную
Назад