Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Фантом
Паре глаз, случайно забрёдшей дальше заглавия, на эти вот строки, – тут нечего делать. Пусть глаза – чьи б они ни были – поворачивают обратно. В последующем тексте нельзя будет сыскать фантомов, порождённых бредом и сном, равным образом, рассказ пройдёт мимо фантомов аллегорических и символических: объект его – архипрозаичный, из дерева, резины и кожи, так называемый _медицинский фантом_. Точнее: одна из существеннейших его принадлежностей. Ну вот, и не надо дальше, отдёргивайтесь с строк -оставьте меня наедине с моим рассказом.
Впрочем, я буду лишь пересказчиком: мне принадлежат только слова, а факты ему – Двулюд-Склифскому. Проверить его бытие, невыдуманность поставщика фактов, чрезвычайно просто: стоит лишь фантазии – дойти до этого вон слипшегося из кирпичей и труб дома. Тут фантазии надо стать на цыпочки и дотянуться глазами до одного из окон седьмого этажа, под самую покрышь громады. Навстречу её глазам и рассвету под невыключенным жухло-жёлтым электрическим пятном – квадрат стола, поверх него – квадрат раскрытой книги, поверх книги – щекой и ухом в буквы со стянутыми веками и сонно расползшимся ртом голова Двулюд-Склифского. Рассвет крепчает – и сейчас уже можно рассмотреть те из слов поверх плоской бумажной подушки, которые не попали под притиск головы:
«…и после того, как родовой канал фантома будет загнут наподобие рыболовного крюка, фантому изготовляются бёдра и мягкие части, которые, подобно мягкой мебели, набиваются волосом и мочалом и обтягиваются холстом. После этого прибор обшивается вымоченной и размягченной кожей и в него, имитируя Labia majora, вделывается щелеобразно разрезанная резиновая пластина толщиною в четыре-пять миллиметров (резина берётся серая, сплошная, какая идёт обычно на подклейку подошв). Теперь, когда главную составную часть аппарата, его, так сказать, душу, можно считать готовой, необходимо сладить…» – но «сладить» упёрлось в макушку спящего и дальнейший текст ныряет под всклокоченные волосы спящего, огибая какими-то «принадл… хотя и не… способ проф. Шульце… просп…» выпуклую линию лба и горбину носа с ритмически вздувающейся и опадающей ноздрёй.
Что это? За стеной зашлёпали туфли, загудел – металлическим шмелем -примус, а колун, втискиваясь в полено, начал с ним глухую и гулкую возню на кухонном полу. Двулюд-Склифский вздрагивает, сдёргивает голову со строк и протирает глаза. Дочитаю: нет, – Двулюд захлопнул книгу и позёвывая подходит к умывальнику. Затем шесть металлических орлов вклёвывается в шесть петель серой студенческой куртки. За стеной слева часы, с ржавым прихрипом, кашляют девять раз кряду. Мой поставщик фактов прячет приглаженные вихры под синий околыш фуражки и толкает дверь. Теперь фантазии надо опуститься на пятки и глядеть в оба: действие предоставляется Двулюд-Склифскому.
I
Дверь в аудиторию глухой доской отделяла зачёркнутые номера от незачёркнутых. Дюжина незачёркнутых бродила около надверного списка, влистываясь в книги, налипая спинами и локтями на стены и выступы подоконников. От времени до времени истёртая ручка шевелилась и дверные створки, разомкнувшись, выпускали отэкзаменовавшегося. «Следующий».
Склифский переступил порог. Сверху – белые разлёты свода. Ниже глаз -обвислое, в чернильных пятнах, зелёное сукно. Слева – мучительно шевелящиеся лопатки студента, наклонившего пунцовые уши навстречу вопросам экзаменатора. Стул под студентом, встав на передние ножки, изгибью задних лягал воздух. Из-за его спины нет-нет взмётывались манжеты приват-доцента и в гулкое гуденье из-под ворошащихся лопаток вцеживался острый говорок. Стул у правого выступа стола был свободен. Красное вздутое лицо под седыми иглами моргнуло Двулюду из-под очков: тяните. Он подошёл и перевернул картонный квадрат: 39.
– Что там у вас? М-мм… «фантом; его принадлежности; основные упражнения». Так. Никита.
Расторопный служитель метнулся к препарату, и на Двулюд-Склифского, повизгивая колёсиками, покатился, пяля деревянные обрубки ног и раскачиваясь холщовыми бёдрами над ввинченными в табурет винтами, фантом.
– Что вам известно об акушерской кукле или заменяющем её…
Учебник заворошился в Двулюде и стал швыряться строчками:
– Кукла, изготовляющаяся обычно из резины и бумажных прослоек, современной практикой оставлена. При изучении наложения щипцов – в случаях головного положения, особенно при прямом диаметре – пользуются обыкновенным кожаным мячом с впрессованной в него паклей, – в случаях же более сложных тракций прибегают к трупику мёртворожденного, соответственным образом инъецированному и подготовленному.
– Вот-вот. Никита.
И Никита, забежав с другого конца стола, пододвигал стеклянную ванну, за толстыми гранями которой, втиснув лилово-белые ладони и пятки во вспучившееся проглицериненное тельце, растревоженная толчками, по темя в спирту, сонно раскачивалась «принадлежность» фантома.
Пальцы профессора зашуршали в седых иглах:
– Ну вот. Прооперируем. Положение четвёртое. Лицевое предлежание. Диаметр головы чуть скошен. Приготовьтесь – и спокойненько.
Никита, ободряюще склабясь на студента, свесил свои длинные руки над стеклянной купелью и подшепнул:
– Фифка.
Двулюд понял: и у этого сотню раз отрождавшегося трупика, покорно – из щипцов в щипцы – моделирующего роды, было своё невесть кем придуманное имя. Не сводя глаз с младенца, Двулюд-Склифский надел резиновые перчатки и проверил защёлк щипцов. Тем временем голова Фифки показалась из-за стеклянного края: круглый лоб его был в охвате из вдавленин – десятки щипцов, уже протащивших его сквозь фантом, казалось, – прежде жизни -одели голову нерождённого в страдальческий венец из багрово-сизых язв; веки его – меж синих кругов – были плотно сжаты; из ротовой щели капала слизь и спирт.
Скользким движением Никита вставил препарат в раскрытую тазовую полость фантома: тот шевельнул ногами и напружился, скрипя стойкой. Двулюд, нагнувшись к прибору, ввёл – осторожной прощупью – навстречу темени Фифки – сначала указательный и безымянный левой руки, держа большой палец на оттяжке: тотчас же прощупался стреловидный шов и верхний край уха. Правая рука подвела сначала одну, затем другую ложку щипцов, тотчас же крепко втиснувшихся в виски фантому. Защёлкнулся замок – и в эту-то секунду -Двулюд явственно услышал – там, внутри, за резиновой щелью, что-то тонко и жалобно вспискнуло. Не улавливая причины, студент выпустил щипцы и поднял глаза к профессору. Но профессор смотрел куда-то мимо и вдруг, гневно помотав бородкой, сорвался с места навстречу голосам за дверью; тотчас же голова его провалилась в дверную щель, выкрикивая что-то о шуме, о безобразии, о «чёрт знает что», о науке и мальчишках. Никита, вытянув шею к порогу, сопереживал. Но Двулюду вся эта внезапная сумятица была уже еле внятна и как сквозь муть, вернувшись глазами к фантому, он теперь видел: защёлкнувшиеся щипцы, растягивая резину, плавно вращаясь по спирали, с тихим чавком ползли наружу из фантома; за ними – толчок к толчку – голова, а там плечо, топырящийся локоть, перетяжки ножек. Тельце свисло, качнулось и, боднув щипцами половицу, мягким шлёпом оземь. Студент стоял в полной растерянности, не понимая и не пробуя понять.
Громко ударила дверь, и профессор, отшумев и отнегодовав, победоносно прошествовал к столу:
– Что там у вас? Ага. Готово? Тэк. Удовлетворительно будет, или не весьма? Убрать это.
Опережая Никиту, Двулюд-Склифский, с неожиданным для самого себя проворством, расцепил щипцы и, схватив тельце поперёк, опустил его меж стеклянных стен: что-то больно ухватило его за палец, – он вырвал руку -на поверхности спирта булькнули пузырьки: никто ничего не заметил. Препарат вдвинули назад, в затенённый угол аулы. Фантом, распялив ноги, ждал следующего. Склифский, стиснув прыгающие челюсти, выскользнул в дверь. Его обступили – что спрашивает, трудно ли, легко ли: не отвечая, – мимо.
II
И сразу же дни завертело, как крылья мельницы. Экзамен был последним. В двое суток предстояло уложиться, наладить дела, оторваться от города, уехать. А тут ввертелась сумятица проводов, товарищеских пьянок и всяческой традиционной бестолочи. Двулюд-Склифскому десятками ладоней жало ладонь, проспиртованными губами тыкалось в губы, он подпевал «Гаудеамусу», качал, его качали, качало на рессорах – с ухаба на ухаб, из кабака в кабак. К концу второй ночи сумятица завезла к каким-то крашеным бабам. И тут -нежданно для себя – сквозь путаницу дёргающихся в пальцах тесемок, хихиканье и шорох слов – вдруг предстал ему раскоряченный, осклизло холодный и мёртвый фантом. Склифский, мгновенно протрезвев, оборвал скоропостижный роман, шагал петлями переулков и думал: «Тянул я его, или он сам, – щипцами или…»
Так неясный случай впервые всплыл, выставился головой поверх и тотчас же назад, к дну, в муть и сон.
Склифский проснулся лишь перед вечером. Всё как будто в порядке. Через три часа к поезду. Виски сжало, точно щипцами. Во рту – слизь и спирт. Склифский решил прогулять свою головную боль: с седьмого вниз; улица; жёлтый пунктир фонарей; ни о чём не думая – лишь бы голову из зажима, – он тупо двигался, втягиваясь в провалы улиц, от тумб к тумбам, мимо мелькания чёрных и жёлтых окон. Вдруг навстречу поплыли белые гранёные камни университетской стены. Снизу, из каменной лузы, оттуда, где стена врастала в землю, вдруг вспыхнул свет. «Тут где-нибудь и Никита», – скользнуло по мозгу, и щипцы, вдруг разжавшись, выпустили голову: боли не было. Двулюд-Склифский взглянул на часы: всё равно, ведь он уже не здесь и ещё здесь, – и притом, надо же скостить лишний час.
Он прошёл в ворота, ища глазами, у кого бы осведомиться, и тут же, чуть ли не на первом крылечке, выступавшем на квадрат двора, различил сквозь завязь сумерек длиннорукую, с плечами, свисшими над землёй, размышляющую фигуру Никиты. Склифский окликнул его.
– Уезжаю, брат. Сегодня.
– Что ж, счастливого пути.
– Я тут забыл одну вещь.
– Чего?
Никита зевнул и отвернулся.
– Ты тут в подвале?
– Угу.
– И как – один или дети у тебя?
– Не.
– А как ты тогда по имени того, фантома, помнишь: Филька или Федька…
– Фифка, – поправил Никита, – а если вы забыли что, можно и поискать: у нас не пропадёт.
Никита нырнул к себе в подвал и тотчас же вышел, звеня вязкой ключей. Отщёлкнулась дверь – за дверью дверь – из коридора в коридор, гулко шагая, двое дошли до низкой белой дверцы в эмбриологический кабинет. Никита нащупал нужный ключ:
– Д-да, Фифка, а вы вдруг Федька. Скажете. Э, да тут открыто: что бы это?
Дверь, действительно, откачнулась от лёгкого толчка. Навстречу – из сумерек – в два ряда – стеклянные кубы, бутыли, толстостенные ванны, реторты и ванночки.
– Слева. 14-б. Тут вот за стёклышком он и есть: малюга-то.
И вдруг ключи лязгнули о пол.
– Что за притча.
За прозрачными гранями ванны лишь сниженная поверхность спирта: ни на ней, ни под ней – ничего. Включили свет: на полу – от стеклянного куба к порогу короткошагий мокрый след босых дробных детских ступней. Пока двое, наклонясь к половицам, рассматривали оттиск пяток, их спиртовые контуры, испаряясь, быстро тускнели – и через минуту – будто и не было.
– Значит – только что…
– Что только что?
– Ишь ты. Где-нибудь тут. Хоронится. Поискать бы. Фиф, а Фиф…
Оба, тихо ступая, подошли к двери: вправо и влево под пещерными свесями сводов тянулись бесконечные пустые коридоры, гулко подхватывающие шаг. Никита двинулся было в сумрак, но, не слыша за собой шагов, оглянулся:
– Ну а вы?
– Мне на поезд. Опоздаю.
– Ну-ну. Ну и ну.
Оба молча повернули к выходу. Через час с четвертью Двулюд-Склифский сидел за стеклом вагонного окна. Поезд дёрнуло: казус с фантомом, резко оторвавшись, остался где-то назади. Но всё же
III
Уезжая в деревню, в земство, молодой врач Двулюд-Склифский предполагал поделить время меж людьми и книгами, амбулаторией и библиотекой. Он вёз с собой несколько пачек неразрезанных книг. Но в предположения его вторглась война – и вместо разрезания страниц пришлось заняться разрезанием тел. Летучки, эвакпункты, околодки, госпиталя. Лица под хлороформными масками. Массами. С носилок на стол – со стола на носилки. «Следующий». Глянц и звяк пинцетов и скальпелей: в спирт – в кровь – в спирт – в кровь. Пока, как-то в поле: блеснуло и грохнуло – сознание вон. Контузия, тяжёлая форма. Отлежался. И снова лязг и шорох скальпеля: то в спирт, то в кровь. Но кожа на тыльной части головы и вдоль позвонков будто чужая. Нет-нет и мутные пятна в глазах, и земля точно скользким волчком из-под ног. В конце концов, постранствовав по инвалидным разрядам, доктор Склифский выключился из войны и смог вернуться к своим успевшим пожелтеть книгам, настенной деревенской аптечке в полуопустелую, угрюмую, выкорчеванную войной бабью деревню. Вывихнувшаяся жизнь пробовала вправиться в вертлуга: Склифский читал свои книги, делал выметки, писал рецепты и письма на фронт, лечил третичные сифилисы и ходил на панихиды по «убиенным»; по вечерам слушал сверчка и пил разбавленный спирт. Но сам Склифский, очевидно, не долечился: временами ощущалось, будто контузия расползается по телу, и уж не затылок, а вся голова в тесной и чужой, мёртвой какой-то коже.
Затем… ну, всем известно, что было затем. Каждый запомнил то, что умел и хотел запомнить. Двулюд-Склифский: тифы – пожары – бездорожье -бескнижье – голод. Бутыль для спирта долго пустовала, но когда снова наполнилась, Склифский стал пить не разводя.
IV
Неясный казус, отждав годы, выбрал для возврата сумеречное осеннее предгрозье. Приплыли тучи и стали на якоря. Заря попробовала сквозь их дымный осмол, но лучи ей затиснуло меж тяжких тучьих кузовов.
Двулюд-Склифскому нездоровилось: иглистая многоножка, заворошившись под кожей, проёрзнула раз и другой по позвонкам. Попробовал было из угла в угол – не шагается. Постоял у книжной полочки, вщуриваясь сквозь сумерки в привычные корешки: томик Дюамеля, Файгингерова «Philosophie des Als-Ob», гизовский перевод Фейербаха, «Metapsichologie» Рише. Отвернулся. К другому столу: забулькало из бутылки. Ещё и ещё. Потом к столу. Сел. Подошвами в стенку. Многоножка под кожей втянула иглы и не шевелилась. Об оконце (прямо против глаз) сначала брызнуло песчинками, потом ударило первыми каплями. Ветер рванул за дверной болт, дверь подалась, и отрывной календарь на стене задвигал ненаставшими датами. Двулюд-Склифский, не отдёргивая подошв от стены, оглянулся на дверь: в длинную вертикальную щель меж дверным краем и стеной, вслед за ветром, протискивалось плохо различимое от сумерек человекоподобное
Склифский – как от толчка – встал и шагнул к порогу:
– Кто?
Существо, не отвечая, продолжало медленно, но настойчиво протискиваться в тугую щель приоткрытой двери.
– Обезмускуленное, – с недоуменным спокойствием подумал Склифский и, ускорив шаг, упёрся ладонью в доску двери.
Апперципирующий аппарат его вбирал в себя феномен с полной ясностью и дифференцированностью. Даже струи ветра, тянувшие – сквозь щели – тихое ф-ф-ф, не выпадали из восприятия.
– Кто? – повторил он чуть тише и хладнокровно (как если бы это был лабораторный опыт) стал надавливать ладонью на дверь: между косяком и ладонью было что-то тестообразно-вязкое, дрябло расползающееся и плющащееся под нажимом планки. И тогда-то из щели – точно выдавленное ладонью:
– Фифка.
Внезапно, с слепящей яснью: распял щели – шов под пальцем – голова -вниз и об пол: надо было тянуть, а он… Склифский потянул за дверь – и впустил.
– Я… всего лишь… о щипцах… – голос вошедшего от слога к слогу становился всё более внятным, – зачем вы – вы все насильно меня… и если уж… то не до конца?
Голос оборвался. Не отвечая, Склифский чиркнул спичкой и занёс жёлтый огненный лоскут над головой, вщуриваясь в феномен: оконтурилось низкорослое что-то на рахитическом вдужьи ног; над ссохлыми, вплющенными внутрь тела плечами огромная тыквовидной формы голова; по вспучине лба – от виска к виску – следы щипцовых втисков, – знакомый, сплошной опоясью охвативший темя, венчик из вдавленин; разжатый рот… но спичкой ожгло пальцы, и Склифский – сквозь упавшую меж ним и тем тьму – услышал:
– Да, это помогает: от волков и привидений. Но меня чирком и спичками не прогнать: ведь даже солнце бессильно рассеять вас, называющих себя людьми.
Склифский ждал всего, кроме аргументов:
– Н-нет. Я не за тем. И незачем поручать спичке то, что должна сделать логика. Слышимому отчего б не переброситься на зрительные перцепты. Ты -факт, но, так сказать, бесфактный факт. Короче: галлюцинация. И я, я не был бы врачом, если б…
– И ты мог подумать, – качнулся задёрнутый ночью контур, – что я стану втискиваться в ваше бытие, как вот в эту дверь. Наоборот, я такого рода галлюцинация, которой нужно не реализоваться, не вкорениться в чьи-либо воспринимающие центры, а дегаллюцинироваться, выключиться начисто, сорваться с щипцов: назад – в нуль, под герметическую крышку, в стекло банки, из которой – вы же, вы, люди, – хитростью и силой выволокли меня в мир. Кто позволил? Я спрашиваю, кто?
Склифский отшагнул к столу, но контуры фантома не близились, продолжая маячить под чёрной притолокой.
– Галлюцинация, – вновь в настороженный слух, – а слова – твои и мои – не галлюцинация? Или ты станешь утверждать, что наш разговор наполовину есть, наполовину не есть; но как же мои слова, не существуя, рефлектируют твои ответы, которые, конечно, существуют: или и их нет? Даже при минимуме логики, признав хотя бы одну наималейшую вещь, одно наинеявнейшее явление среди неисчислимости других, за галлюцинацию, должно распространить этот термин и на всё остальное. Представь себе человека, которому в сновидении мнится, что он заснул и видит сон. Этот свой сон во сне спящий не принимает за действительность, он расценивает его правильно как мнимость, видение. Но утверждать, что сон, внутри которого – сон, реальнее последнего, то же самое, что говорить, будто круг, описанный вокруг многоугольника, геометричнее вписанного.
– Постой-постой, не скороговорь, дай додумать, – вспылил Склифский, -ты говоришь, что…
– Что ты – и всякое вообще ты – вы создали себе мир и сами непробудно мнимы: я пробовал исчислить коэффициент вашей реальности: приблизительно что-то около 0,000/X/…
– Гм… это похоже на начало какой-то странной философии…
– Может быть. Это всего лишь предпосылки к
– Ну и в чём же…
– Фантомизм прост: как щипцовый защёлк. Люди – куклы, на нитях, вообразившие себя невропастами. Книгам известно, что воли несвободны, но авторам книг это уже неизвестно: и всякий раз, когда надо не внутрь переплёта, а в жизнь,
– Значит, и сюда тебя привела не цель?
– Нет.
– Ну а причины…
– Тебе лучше бы не торопиться с расспросами. Сюда – из зажима щипцов – в разжим двери…
На минуту оба замолчали. За спиной Склифского, в квадрате окна, располыхивалась взмётами зарниц воробьиная ночь. Повернув лицо назад – к впрыгивающим в избу взблескам, он сказал – мимо гостя – не то им, не то себе:
– Странно: этакая сумерковая наводь, даже не фантом, – какая-то там «принадлежность» – всклизнулась… нельзя ли всю цепь – причину к причине – звено вслед звену. Там, у порога, табурет, – закончил он, обернувшись через плечо к приникшему к стене фантому.
Контур у двери, качнувшись, укоротился.
– Что ж. Даже многотомное жизнеописание, если из него убрать все цели, оставив ему лишь причины, – укоротится до десятка страниц. Попав в жизнь, как мышь в мышеловку, в дальнейшем я терпеливо ждал и жду, пока меня из неё вынут и… но начнём в порядке звеньев. Выйдя из стеклянной купели, я направился к порогу, сам не зная, куда он ведёт. Меня встретило сумерками и путаницей пустых коридоров, гнавших меня в какой-то тёмный и душный чулан, забитый всяким тряпьём и хламом. Завернув себя в попавшиеся под руку лоскутья (бродя по коридорам, я иззяб), я стал вслушиваться в запрятанное меж толстых стен пространство: сначала ничего – потом, где-то вдалеке, два голоса и звон ключей. Я пошёл на звук, но не успел его догнать. Однако двери оказались открытыми, – они вывели меня сначала во двор, затем сквозь чёрную дыру ворот – наружу, навстречу огням и грохотам городской ночи.
Вначале я боялся: узнают, увидят: «фантом», схватят и назад – за стекло. Я прятал лицо под тени, жался к стенам, стараясь поплотнее закутаться в своё тряпье. Но вскоре я убедился, что предосторожности эти излишни: люди замечают лишь тех, кто им нужен, и лишь настолько, насколько он им нужен. А так как я… ну, одним словом, мне нечего было особенно тревожиться. Мимо шагали сотни и тысячи пар ботинок: вшнурованное в них мало интересовало меня и мало интересовалось мною. Иногда, когда я проходил по утренним бульварам, человечьи детёныши подымали на меня спрашивающие глаза. Я был ещё в рост им и два или три раза пробовал ввязаться в их игры. «Не умри я тогда, до фантомирования, – думалось мне, – был бы, как вот эти». Но
Там, в фантомной, меня недостаточно просушили, – и здесь, меж разогретых солнцем городских камней, это постепенно давало себя чувствовать. К каждому полудню меня облепляло мухами, втягивавшимися хоботками в мертвь. Стоило мне присесть, и тотчас же из всех подворотен сбегались псы: они пробовали ноздрями воздух, щетинили шерсть и, взяв меня в круг злобно растаращенных глаз, выли. Я швырял в них камнями и, прорвав круг, уходил дальше. Вскоре проклятое зверьё загнало меня к городским окраинам: я ютился по пустырям и кладбищам, лишь к вечеру появляясь у скрещений улиц. От дождей и сырости моё тело разлипало и мякло; трупный яд, вкапливаясь в сулему и спирт, гноил и мучил меня. Так дальше было нельзя. Я решил привлечь на себя глаза мимо идущих, открыться, просить, чтобы назад – в стекло. Заголяя руки и лицо, я преграждал дорогу мимоидущим, протягивая – прямо им в зрачки -гниющую ладонь, но зрачки брезгливо одёргивались, а на ладони оставались копейки. Медяки к медякам – и я мог прикупить в аптечном магазине ещё день-другой полубытия.
Гусеница времени, выгибая свои петли, ползла сквозь дни. Близилась промозглая осень. Людей ютили их кровли; и я затосковал тоже – о моей стеклянной крышке. В одно из ненастий я решил вернуться: сам. Скользя по осклизи тротуаров, сторонясь встреч, от перекрестка к перекрестку, я добрёл до ворот университета.
За воротами, на первом же крылечке, выступившем во двор, я различил сквозь сумерки наклоненную к земле фигуру человека. Это был Никита.
– Никита?
– Да. Меня удивило, что он мне не удивился. Это был чудаковатый, но добрый старик. Ещё несколько лет до того (я узнал об этом после) он потерял жену и ребёнка, – одиночество мучило его. Только этим и пытаюсь объяснить то, что старик поделил со мною свою каморку в подвале – и мы стали жить вместе. Впрочем, как я впоследствии понял из долгих рассказов старика, не я один сумел сыграть на его отцовских инстинктах. Не так ли? И ещё: Никита рассказал мне, как ты струсил меня, в вечер твоего отъезда, помнишь?
– Дальше.
– Дальше – жизнь меж четырёх подвальных уг лов. Я редко подымался над поверхностью земли. Никита таскал для меня спирт и сулему. По вечерам рассказывал мне о своих покойниках. Понемногу и я научился помогать ему в его хлопотне: вытирать паутину и пыль, расставить препараты, вести сложное хозяйство в сотню замочных скважин. Он научил меня грамоте, и вскоре я стал шарить по библиотечным полкам и рыться в книжных знаках.
Однажды, в праздничный день, когда над городом гудели колокола и коридоры университета были пусты, Никита решил сводить меня к моей, как он сказал, «мамоньке». Пройдя мимо ряда изузоренных солнцем окон, мы вошли в знакомую дверь: она стояла, среди шкафов и приборов, всё так же распялив ноги, протёртая и измызганная сотнями и сотнями ладоней и щипцов. С минуту мы молча постояли. В препаровочной было тихо. На стеклянных вспучинах реторт радужились солнечные блики. Никита торжественно тронул меня за плечо, и мы зашагали назад, вдоль торжественной пустоты коридоров.