Энтони Бёрджесс
Железо, ржавое железо
Прохожий: Мистер Джонс, если не ошибаюсь?
Герцог Веллингтон: Если вы и тут ошибаетесь, то в чем же вы тогда можете быть уверены?
Un[3]
Сталь, как вам, должно быть, известно, сплав на основе железа. Он содержит от 0,1 до 1,7 % углерода, а также примеси серы, фосфора, марганца, никеля и хрома. Сплав твердый и достаточно ковкий, так что из него можно делать мечи. Воистину сплав Марса. Единственный его недостаток – подверженность коррозии. Кое-кто считает, что коррозию вызывают кислоты. На самом деле коррозия – электролитический процесс, причем электролитом может быть не только кислота. Растворы поваренной соли и нашатыря также способны разъедать и разрушать сталь. Я не металлург, а всего-навсего удалившийся от дел террорист и учитель философии, но мне понятно, почему металлурги опровергают как заведомый вздор утверждения о том, что меч Экскалибур[4] мог сохраниться до наших дней. Соли, содержащиеся в воде, почве и атмосфере, постепенно разъели бы стальную плоть того, которого давным-давно окрестили обжорой. Латинскому названию Экскалибур предшествует валлийское Каледвелч, родственное ирландскому Каладболг, что значит Луженое Брюхо или Всепожирающий.
Невежды в Кардиффе и подобных местечках требуют проведения радиоуглеродного анализа, стремясь доказать, что изрядно проржавевший меч, который они почитают как святыню, принадлежит эпохе короля Артура. Но радиоуглеродный метод непригоден для датирования неорганических веществ, к каковым принадлежит сталь. Однако он позволяет определить возраст куска древесины, поскольку радиоактивный изотоп углерода С14 попадает в живое дерево из атмосферы, а в мертвой древесине постепенно распадается (с периодом полураспада в 5730 лет), превращаясь в изотоп азота N14. Деревянные ножны, по слухам найденные вместе с мечом в подвалах монастыря Монте-Кассино, датированы с помощью этого метода VI веком нашей эры.
Я никогда не видел этого меча, но догадываюсь, что у него широкое обоюдоострое лезвие. Простое оружие без символических украшений. Эфес утрачен, острие и края затупились, но кое-где еще сохранился гордый блеск и гравировка – латинское А или греческая альфа. Гравировка неглубокая, скорее всего, нанесена с помощью гвоздя и молотка. Очевидно, инициал владельца. Я подозреваю, что это А украшали стилизованные листья бука – их полустертые следы еще различимы сверху и слева. Но буква А вовсе не указывает на принадлежность меча королю Артуру, чье существование вызывает сомнения. Скорее всего, мечом владела более грозная историческая личность – предводитель гуннов Аттила. Легенда о том, что один из приближенных Аттилы по имени Скотта нашел этот меч на полях Венгрии, я думаю, хорошо известна. Скотга поранил щиколотку об острие меча, торчавшее из земли, после чего выкопал обидчика, решив, что это легендарный меч Марса, дарующий победу всякому, кто им владеет. Он вручил его Аттиле, тот приказал выгравировать свой инициал (язычник владел латынью и греческим). Меч Марса не помог Аттиле покорить Северную Италию, и, перед тем как отступить с потерями за Дунай, Аттила передал его римскому полководцу Аэцию, своему врагу и другу в одном лице. После убийства Аэция по приказу императора, отсиживавшегося в Равенне, меч перешел к Амвросию Аврелиану, королю Британии.
Эта история есть у Гиральдия Камбрийского, который позаимствовал ее у Христиана Пиджера, а тот, в свою очередь, – из документа под названием «Notitia Dignitatum».[5] Хотя Moiy и ошибаться, я ведь не охотник до развлекательного чтива. А то, что у всех владельцев был общий инициал, можно принять за простое совпадение. Я не приемлю идеи Божьего промысла, согласно которой Меч Карающий был вложен в руки защитника британских христиан тем, кто называл себя Альфой (впрочем, и Омегой тоже), разрушителем и спасителем одновременно, как водится и в индуистской традиции. Все это кажется маловероятным и отдает суеверием.
Вернемся к проблеме сохранности меча. Один из ранних биографов Аттилы, Актофор Константинопольский, утверждает, что великий завоеватель желал укрепить восточные рубежи своих владений в Евразии, для чего вознамерился нанести визит китайскому императору и заключить с ним пакт о ненападении. Путешествуя через степи, он увидел то, что Марко Поло описал столетия спустя, – нефтяные скважины. Китайские мудрецы, ведавшие о глубинной добыче нефти с 330 года до нашей эры, объяснили Аттиле, что это вещество надежно предохраняет металл от ржавчины. Возможно, во время перемирия и в знак возобновления юношеской дружбы Аттила открыл секрет хранения оружия Аэцию. Меч Марса, или Экскалибур, должно быть, держали в сосуде с нефтью, добытой на территории, ныне называемой Россией. Вряд ли Амвросий Аврелиан прихватил с собой немного нефти из Рима или Равенны, но я допускаю, что в Британии меч хранили в оливковом или ореховом масле, ведь любое масло защищает от коррозии. И все-таки маловероятно, что меч, которым позднее размахивали самозваные «сыны Артура», – на самом деле Экскалибур. Скорее всего, это ирландский claidheamh mor[6] позднего средневековья и не столь благородного происхождения. А впрочем, к черту все это. Лично я терроризмом сыт по горло.
История жизни человека, который с большим риском для себя вывез Экскалибур из Советской России, столь же неправдоподобна, как и его рассказы о мече. Звали этого человека Реджинальд Морроу Джонс – имя для валлийца невероятное, равно как и история его отца. Я знал Реджа Джонса очень близко, видел и его отца, и русскую мать. О них стоит рассказать поподробнее.
Дэвид, точнее Дафидд Джонс, был крещен по методистскому обряду в часовне города Тредигар в тогдашнем графстве Монмутшир. Отец его Элис Уин Джонс был не слишком религиозен, и все же в его социалистических взглядах, которых он нахватался во время перекуров, чувствовалось сильное влияние кальвинистского детерминизма. Многие годы он проработал шахтером, два взрыва в шахте потрясли его, после третьего он сломался. Его жена Флоренс Мэри, урожденная Эванс, страдала сердечной болезнью, осложнившейся во время единственной беременности. Родом она была из Карнарвона в Северном Уэльсе и на юге считалась чужой. Сплетни злопыхателей о том, что ее мужу вышибло мозги рухнувшей опорой во время третьего взрыва в шахте, доконали женщину. Сердце не выдержало. Элис Уин Джонс горько плакал и проклинал несправедливого Бога.
Он стал ежевечерне предаваться обильным возлияниям. Однажды, накачавшись пивом, он жестоко избил юного Дэвида, застав его онанирующим перед гравюрой, изображавшей пир Валтасара, в семейной Библии. После этого мальчишка сбежал из дому и нанялся матросом на каботажное судно в Кардиффе. Там его определили на камбуз чистить картошку и заваривать чай. А когда корабельного кока, вечно надрывавшего глотку, демонстрируя свое ораторское искусство, свалил в Ньюкасле приступ белой горячки, пятнадцатилетний Дэвид сменил его, да так удачно, что команда и не заметила. Бог наградил Дэвида крепким желудком – его не тошнило, даже если приходилось жарить рыбу с луком во время шторма.
Вскоре после бегства сына отцу приснился сон, в котором его собственный папаша прыгал, как кенгуру, пытаясь зажечь свечу в золотом подсвечнике. От старика уже давно не было вестей, Элису Уину Джонсу казалось, что дела его отца в Австралии идут неплохо, но сон предвещал неладное. Элиса Уина Джонса ничто не удерживало в Старом Южном Уэльсе, поэтому он отправился в Кардифф и купил на скромные сбережения билет в Новый Уэльс. Он не удивился, когда, прибыв в Сидней, нашел старика при смерти. Старый Гайдн Моцарт Джонс (напрочь лишенный музыкального слуха, даром что сын хормейстера, зачавшего его с одной из своих контральто) бросил жену в Бангоре и отправился на поиски золота в Балларат, штат Виктория. Говорят, на старости лет он стал точной копией Карла Маркса, что, впрочем, можно сказать о многих жителях Виктории. Он жил полнокровной жизнью колониста и умер в достатке. Получив наследство, Элис Уин Джонс вернулся в Монмутшир и с той поры жил в грехе с девицей из Эббу-Вэйл в доме на Саннибэнк-роуд в Блэквуде. По названиям видно, что мы имеем дело с английской топонимикой, поскольку графство не считалось собственно Южным Уэльсом до тех пор, пока ему не вернули старое валлийское название – Гвент.
В рассказах Дэвида о морских приключениях, хотя и не всегда правдоподобных, романтика прекрасно сочеталась с валлийским духом. Он клялся, что служил коком на сухогрузе «Колокольчик», где старпомом был поляк по фамилии Коженёвский. Иностранца выдавал сильный акцент. Непримиримый морской волк, он говорил, что родился на восемьдесят пятом году порабощения его родины москалями. Этот самый Коженёвский, подписавшись Конрадом, напечатал дурацкий очерк о гибели корабля «Титаник»:
«Дабы развлечь пару тысяч богачей, сооружают плавучий отель из тонких стальных пластин водоизмещением 45 000 тонн, отделывают его то ли в стиле фараонов, то ли в стиле Людовика XV и, ради прихоти горстки толстосумов, которые не знают, куда деньги девать, под аплодисменты двух материков спускают на воду эту махину с двумя тысячами людей на борту, после чего отправляют ее бороздить океан со скоростью двадцать один узел в час. Вот вам демонстрация непотопляемой веры современного человека в материальные ценности, технику и железо?!»
Дэвид Джонс хранил эту газетную вырезку, пока она не истлела. «Сорок шесть тысяч тонн, если уж быть точным, – любил добавлять он. – Дай Коженёвскому волю, никакого «Титаника» вообще бы не было, но, будь он капитаном этого судна, с его опытом навигации в водах южного полушария, он бы на айсберг не напоролся. Коженёвский считал катастрофу чем-то вроде Страшного суда для богатых, но забыл о каютах третьего и четвертого классов, битком набитых бедняками, мечтавшими о лучшей доле за океаном, как забыл и о бесстрашном капитане с командой, о моряках, погибших при исполнении долга». После этих замечаний Дэвид Джонс начинал, слегка фальшивя, насвистывать «Морскую симфонию» Воана-Уильямса,[7] услышанную однажды в Ньюпорте.
Дэвид Джонс отбыл на «Титанике» из Саутгемптона в полдень 10 апреля 1912 года. Время и дата обозначены верно, что же касается пребывания Дэвида на этом судне, потомкам остается положиться на его честное слово.
– Чертовски повезло мне, парень, – рассказывал он спустя тридцать лет после трагедии, – попасть на этот треклятый корабль, мне, помощнику кока, мне, который до той поры только и плавал что на каботажных лоханках вдоль восточного побережья с чертовой дюжиной пассажиров на борту. Но то, что этот поганый «Титаник» обречен, нам, простым матросам, было ясно еще до отплытия, мы ведь иногда заглядывали в наши карманные Библии. «Самому Господу Богу не потопить это судно!» – богохульствовал Брюс Исмэй, владелец «Уайт стар».[8] Вот и накликал беду. Сам посуди, парень. Первый в мире лайнер высотой в одиннадцать этажей, длиной в одну шестую мили и такой, мать твою, непотопляемый, что даже о шлюпках не удосужились позаботиться!
Так вот, варил я, значит, капусту для пассажиров четвертого класса, ирландцы почти все они были, капустники; глазел исподтишка на миллионщиков, Асторов всяких да Морганов. Ротшильдов, правда, не видал, врать не стану. Помню, была там одна крикливая американская сучка Молли Браун, тоже звала себя Непотопляемой, вся в перьях и брильянтах, а нашего брата как селедок в бочку набили в провонявший блевотиной и соляркой трюм. Один мой приятель, из образованных, звали его Янто Причард, говаривал: «Наблюдайте, братки, международный капитализм в миниатюре».
И вот на пятые сутки среди ночи в открытый иллюминатор дохнуло ледяной стужей, как будто кораблю в морду дали. Тут поняли мы, что плохо наше дело, а Янто из Ньюпорта мне и говорит: «Судным днем пахнет, браток». Оделись мы, выскочили на палубу и первое, что увидели, – наших капустников. Гоняют себе в футбол зелеными ледышками, отколовшимися от айсберга. Все в кепках и без пальто, пальто они не носили. А потом случилось такое, во что до сих пор не верится, ей-богу. Малыш Янто не переставая орал «Господи Иисусе!». Все было как в сказке: огроменная башня зеленого льда, переливаясь и сверкая в лунном свете, красивая неописуемо, как будто пропела «аллилуйя» Господу – Разрушителю жалких трудов человеческих и, проплыв мимо, на прощание срезала ниже ватерлинии кусок борта футов двести длиной. И так чисто это было сработано, что вначале даже все засмеялись. А те, что играли по-крупному в покер в салоне первого класса, усмехнулись только: подумаешь, мол, опоздаем в Нью-Йорк на пару часов, плыть-то оставалось всего часов тридцать шесть, согласно расчетному времени, как принято говорить па флоте.
Когда выяснилось, что мы идем ко дну, а шлюпок на всех не хватает, тут-то капитализм и оскалил свою акулью пасть. Ну, женщин и детей пропустили вперед, здесь никто не спорил, хотя, сейчас я думаю, зря. Не знаю, приснилось мне это или на самом деле все так и было, не могу забыть одного человека, потонувшего вместе с кораблем, несчастного бедняка из четвертого класса, с виду вроде индуса, а по выговору – валлийца. Он, наверное, прочел все умные книги на свете да еще обладал даром снимать головную и зубную боль одним прикосновением своих длинных немытых пальцев. Так вот, он сохранил человеческое достоинство и пошел с кораблем на дно, а великосветские болваны спаслись, чтобы потом давать званые обеды и делиться впечатлениями о пережитом ужасе.
Порой в ночных кошмарах я вижу лодку, полную матерящихся шлюх, этакий плавучий бордель, а все клиенты остались на борту лайнера, стоят там и ждут, когда перед ними разверзнется водяная могила – даже могильщики не понадобились. Но на борту остались не только клиенты этих шлюх, но и профсоюзные лидеры, и великие музыканты, инженеры и священники с бородами, развевающимися на ветру под его издевательский свист, – там остались полезные обществу люди, и сквозь отходную ветра, под органный аккомпанемент шторма, взрывы котлов и крики ошпаренных можно было расслышать вопрос: где же чертова справедливость?!
Какая уж тут справедливость, когда денежные мешки и их развязные жены совали взятки офицерам команды, отвечавшим за шлюпки: ах, уж пожалуйста, дайте нам места для всей семьи, для всех Ротшильдов с ротшильдятами, вот вам чек на два фунта, нет, лучше на две гинеи – эй, посторонись, сволочь, не видишь, последняя шлюпка для благородной публики, – пожалуйте сюда, сударыня.
А эта шотландская скотина офицер Мердок стрелял в ирландцев, опухших от моей переваренной капусты: они сбились в кучу у правого борта, как раз там, где судовой оркестр исполнял гимн англиканской церкви и правящего класса «Ближе к Тебе, Господи», и в отместку, напутствуемые своим добрым пастырем преподобным Байлсом, так его, кажется, звали, затянули «Веру наших отцов».[9]
Я попал в надувную шлюпку с тремя пожарными, брадобреем из четвертого класса, двадцатью семью женщинами с детьми и четырьмя китайцами, прятавшимися под сиденьями от Мердока, который, если бы увидел их, застрелил бы, скотина шотландская, только за то, что они китаезы. В довесок он еще подсадил к нам Исмэя, которого аж колотило, когда он стоял среди женщин из четвертого класса. Большая шишка, ему б на дне лежать вместе с капитаном. Отплыли мы на несколько ярдов. Корабль еще больше погрузился в воду. Потом отошли еще на полмили, и корабль начало затягивать в воронку. Мы видели, как все оставшиеся на борту цеплялись, словно мокрицы, за поручни, кабестаны и лебедки. Последние сто пятьдесят футов кормы какое-то время торчали из воды, точно страшный памятник под звездным небом, – и все, конец. Даже китаезы рыдали. «Титаник» затонул в 2:20 утра, менее чем через три часа после столкновения – у одного китайца были часы, настоящий «Ипгерсолл», гордость европейской механики. Около четырех утра пас подобрала «Карпатия», мы карабкались по веревочному трапу на борт, мечтая о кружке горячего чая с ромом, но не отказались бы и от рома без чая.
Когда Дэвид Джонс сошел на берег в Нью-Йорке, он, по его собственным словам, держался непринужденно с представителями прессы, донимавшими его вопросом, каково чувствовать себя в безопасности в то время, когда столько людей погибли в пучине. Вопрос поразил его до глубины души, он боролся с собой, как Иаков с Богом, и Бог в этой схватке спрашивал: чем ты воздашь за свое спасение, что ты подаришь миру? Дэвид утверждал, что в журнале «Нью-Йорк юниверсал рекорд», который наверняка никогда не существовал, он видел карикатуру, высмеивающую современную веру во всесилие техники. Там был изображен идущий ко дну корабль под названием «Колосс» с королем Георгом V, королевой Марией, Бернардом Шоу, Киплингом, Арнольдом Беннеттом, Уэллсом, Коженёвским, Асквитом, Ллойд Джорджем, сэром Эдвардом Элгаром и сэром Хьюбертом Парри на борту. А рядом на крохотном плоту стоял заурядный человечек и показывал им всем длинный нос. В мучивших его кошмарных снах Дэвид узнавал в этом человечке себя, заурядного кока из Уэльса.
Он стал поваром на суше, в забегаловке на 35-й улице Вест-Сайда. Нельзя сказать, чтоб «титаническое» прошлое придавало ему весу. «Как! Вам не нравится яичница, сэр? А знаете ли вы, что ее приготовил бывший шеф-повар «Титаника»?» На что, как правило, следовал ответ: «Жаль, что он не утонул вместе с яйцами».
Дэвид Джонс снимал угол в полуразвалившемся пансионе на 12-й улице. Это место рекомендовал ему другой валлиец в изгнании, тоже Дэвид, или Дафидд, или Дэй, правда по фамилии Уильяме. Стенной шкаф в комнате Уильямса был забит обтрепанными фолиантами по истории Уэльса. Он был приверженцем валлийского национализма, течения непопулярного и толком почти никому в Соединенных Штатах, этой земле великих начинаний, не известного. В отличие от движения фениев,[10] оно здесь оказалось неуместным. Чего нельзя сказать об Аргентине, где оно было столь же неуместно, но там курносые индейские женщины учились говорить по-валлийски у белых сожителей и даже забывали свои дикие наречия. Так откуда еще, если не из Латинской Америки, должны поступать деньги в помощь борцам за независимость Уэльса? Дэй Уильямс прочел Дэю Джонсу несколько лекций о бурной древней истории Земли кимров, которую англосаксы прозвали Страной чужаков, что на их старом наречии звучало как Уэльс.
– Кельты, мой мальчик, были христианами, чтоб я сдох, уже через двести лет по смерти Господа нашего Иисуса, да святится Имя Его, и хранили горячий дух веры в то время, когда все прочие племена Британии, по праву принадлежащей кельтам, молились Одину, Тору и прочим деревяшкам. У нас было римское христианство, с римскими банями, белыми шерстяными тогами и мраморными храмами, посвященными единому истинному Богу, пока кровожадные саксы не вторглись и не оттеснили нас в Корнуэлл и Камберленд, где мы укрылись в горах, поэтому считаем их родными. Саксы разрушили римское христианство в Британии, как они разрушили его ранее в святая святых, главном городе империи – если и не они, так их чумазые сородичи. Но восстали из пепла пламенные вожди кимров Кадваллон Долгорукий и сын его Мэлгвин Гвинедд и другой Кадваллон, правнук первого. И сражались они с жестокими выродками, предводительствовал коими боров с отвратительным именем Этельфрид, король англов в Нортумбрии, и вследствие жестокого предательства потеряли мы Стратклайд и всю Северную Британию, а потом окончательно были разгромлены в бесславной битве при Честере. И погиб Кадваллон во время последней благородной попытки свергнуть злое иго и вернуть себе корону, и оставил сыну своему Кадваладру страну разоренную и обездоленную. Да будут прокляты иноземные выродки, нагло называвшие валлийцев чужаками на их родной земле. А умер Кадваладр, король Гвинедда, в гневе и унижении в кровавом шестьсот тридцать пятом году по смерти Спасителя душ человеческих.
Дэй Уильямс был родом из Пембрука. Было ему шестьдесят лет, и работал он портным в портняжном квартале, который незадолго до этого стал пристанищем евреев, бежавших от православных христиан. Дэй Уильямс не знал ни валлийского, ни иврита, но однажды какой-то пьяный шарлатан сообщил ему, что эти два языка родственны друг другу и что валлийцы – одно из потерянных колен Израилевых, благодаря чуду или климату превратившееся в высоких светлокожих блондинов. Поэтому Дэй считал, что ашкенази его родичи – братья и сестры, и пытался подвигнуть замученных работой портных и белошвеек на борьбу за их права-, но его призывы оставались без внимания. Сам он был сутулый, черноглазый, седобородый коротышка с библейским, по валлийским понятиям, лицом. Со временем он перенял пугливые интонации и некоторые привычки евреев, но оставался холост и пробавлялся главным образом горячей бараньей похлебкой – ей он почти не изменял, по его словам, все тридцать лет добровольного изгнания. Он клялся, что никогда не вернется в Уэльс, погрязший в разврате и лицемерии, но навсегда сохранит в своем сердце память о несправедливостях, причиненных земле его предков, и передаст завет грядущим поколениям, которые однажды непременно восстанут и отомстят сполна за все прошлые обиды.
– И со смертью Кадваладра, мой мальчик, надежда на независимость Северной Британии была потеряна навсегда. Шестьсот лет шла борьба между вождями племен и королями, каждый из которых клялся, что носит корону, дарованную ему самим византийским императором. Среди них был Родри Великий, отразивший вторжение язычников датчан, но подло убитый проклятыми мерсийцами. И Хоуэлл Дца, который провозгласил себя властелином края, а затем признал себя вассалом кровавого узурпатора Ательстана и целовал его вонючие ноги.
В честь Дня святого Давида Дэй Уильямс поил Дэя Джонса шотландским и ирландским виски, горько жалуясь на лицемерных саксонских пропойц, разрушивших древние пивоварни кимров и уничтоживших традицию изготовления огненной, или живой, воды. Затем он воздал хвалу трезвости и мужской силе британских кельтов, качествам, которые выгодно отличали их от шотландских и ирландских сородичей.
– Оуэн Рыжебородый и сын его Дафидд, наш тезка, правившие Гвинеддом, ни разу не осквернили своего чрева даже каплей вина. После битв они утоляли жажду только чистой водой из горных источников, и глаза их сияли здоровьем и пылали страстью, когда они входили к своим наложницам. А потом Генрих II Английский, враг кельтов, решил навсегда усмирить валлийских князей заодно с ирландскими, но ему пришлось считаться с Рисом Гриффитом, владевшим долиной Тоуи. Все же, к стыду нашему, следует признать, что кельты – народ уступчивый, хотя кое-кто может сказать и по-другому: они, мол, обладают здравым смыслом и умеют трезво оценить ситуацию. Рис Гриффит раскрыл Ллуэлину Йорвету великую тайну, что, Мол, англичан невозможно победить в честном бою. Поэтому они разработали стратегию проникновения в семью противника: Ллуэлин женился на нелюбимой дочери короля Иоанна Безземельного, горбунье с бородавками на лице, и положил начало позорной сделке, поставившей наш народ на колени. Кончилось это Актом о воссоединении, по которому валлийские короли могли наследовать британский престол, но назывались теперь англичанами, а в придачу к нему мы получили вероломную сволочь Томаса Кромвеля,[11] запрет на использование валлийского языка в судопроизводстве и новые графства Брекнок, Денби, Монмут, Монтгомери и Раднор вместо удельных владений валлийских лордов. Проклятье нечестивцам, и благослови Бог наследников скорби и позора Уэльса.
Тут Дэвид Джонс, допивший седьмую порцию виски, не выдержал:
– Да заткнись же ты наконец!
Дэй Уильяме, никак не ожидавший услышать такое от неблагодарного молокососа, который едва очухался после злоключений в бурной Атлантике и которого он старался расшевелить рассказами о прошлых обидах, нанесенных его родине, и предостеречь от опасностей огромного города, в изумлении отшатнулся:
– Мальчишка! Да ты вдребезину пьян.
– Э, нет… Просто меня тошнит от рассказов об обидах, которым сто лет в обед. Все это давно быльем поросло. По-новому жить надо.
Дэй Уильямс снисходительно кивнул.
– Да-да, это в тебе молодость говорит. Ты вне себя от радости, что спасся и у тебя, в отличие от меня, все впереди. Но старые обиды не забываются. Вступая в будущее, всегда несешь на сапогах грязь прошлого, и никаким скребком ее не отодрать.
– Меня океан отмыл добела. Но я больше никогда не выйду в море.
Дэвид знал из газет об ужесточении правил судоходства после катастрофы, читал рапорт Мерси и статью некоего У.П. Думстера про морского червя, который «да не будет марать зеркала, созданные для роскоши» (черт его знает, на что намекал автор), – и твердо решил не плавать.
– Что же, выходит, тут остаешься?
На этот вопрос Дэвид ответа не знал. Его, как жертву «Титаника», моряка, который оставаться таковым больше не желал, иммиграционные власти пока не беспокоили, но предстояло сделать выбор: подавать заявление на постоянное жительство в Штатах, ехать на север в британские колонии или, снова отдавшись па милость стихии, плыть назад па родину предков. На море, как и на суше, правили капиталисты и англосаксы, которые надоели ему хуже горькой редьки, хотя он не забывал, что многие капиталисты и англосаксы пошли ко дну, в то время как он, радикально настроенный кельт, выжил. Дэй Уильямс, услышав пьяный крик:
– Эй, Арт, еще пять кружек! – снова затянул свое:
– Что за издевательство! Так изуродовать благороднейшее имя Артур, то есть Арктур – Медведь, красный великан, всем известное священное королевское имя, но его валлийское имя пребудет в тайне до конца времен. Он начеку, меч его в ножнах, дай срок – и он вновь засияет в битве. Я уже стар для сражений, мальчик. Это у тебя все еще впереди, так что возвращайся на родину, пока молод и полон сил, а сейчас закажи еще выпить – твоя очередь.
Теперь о русской родне. Дэвид Джонс уже пять дней работал в немецкой забегаловке «У Штайнера», это была его четвертая по счету работа, и после пьянки в честь святого Давида он заявился сюда только к вечеру. На кухне он столкнулся с кривым калабрийцем, похоже нанятым вместо него, – калабриец пытался жарить гамбургеры в едва подогретом масле. После объяснения с хозяином Дэвиду Джонсу пришлось искать пятую работу.
Он отправился в Бруклин и нашел-таки место на Флатбуше. Ресторан назывался «Невский проспект», владел им некий Пит, или Петр Лихутин, русский атеист, в прошлом профессиональный вор, ныне честный предприниматель. Он бежал из Санкт-Петербурга в 1907 году, причем не по политическим причинам и не от бедности, а потому, что, вломившись однажды ночью в ломбард, избил до полусмерти его владелицу. Какой-то тип, смахивающий на шпика, оказался свидетелем этого безобразия, поэтому Петр предпочел поскорее убраться, сел на финский лесовоз вместе с женой и дочкой и причалил в лондонском порту.
В Лондоне он вошел в долю со своим троюродным братом Григорием Петровичем Пришвиным и стал совладельцем расположенного недалеко от Сент-Джайлз-сёркус ресторана «Сутки прочь», который, в соответствии с названием, работал круглосуточно. Однажды в их квартире на Клипстоун-стрит жена Лихутина Соня, гордившаяся своими белоснежными, крепкими зубами, пыталась разгрызть бразильский орех и поперхнулась скорлупой. Дома в этот момент не было никого, кто бы, похлопав Соню по спине, спас ей жизнь. Безутешная семья похоронила се па Хайгетском кладбище неподалеку от могилы известного бабника и большого оригинала по имени Карл Маркс. Вскоре настал день, когда состоятельный вдовец, владелец как честного, так и бесчестного капитала, с мешком золота и златовласой дочерью погрузился на пароход «Императрица» и прибыл в Нью-Йорк.
В этом великом городе через второго мужа матери его покойной жены он связался с анархистами, но сам был далек от политики и лишь время от времени, в целях совершенствования человеческой породы, участвовал в распространении идей атеизма. Он не был прирожденным преступником – вором Петр стал только потому, что был чудовищно ленив. В 1919 году он открыл ресторан для таких же, как сам, эмигрантов из Восточной Европы. Основной груз работы лег на плечи дочери и наемных работников. Еда была некошерная, но местные евреи-ашкенази, оставив ритуальную щепетильность или вследствие шовинистского убеждения, что русская и польская кухни изобретены ими, признали меню вполне правоверным и с удовольствием ели борщ и блины с красной икрой. Дело Пита Лихутина процветало, и в 1913 году ему потребовался второй повар. На это место и претендовал Дэвид Джонс.
Лихутины происходили от варягов, ширококостных и светловолосых. Когда Дэвид Джонс увидел за стойкой бара хозяина с рюмкой водки бруклинского разлива (производство фирмы «Шолохов» – здорово забирает!), он показался себе маленькой серой козявкой рядом с этим седеющим золотоволосым великаном.
В доисторические времена высокие белокурые кельты отняли земли у малорослых и темных пиктов – крестьян, которые скрылись в подземельях. Там пикты перековали серпы на мечи и в отместку стали похищать белокурых кельтских детей, которых переправляли в Ирландию под видом лилипутов, а кельтам подкидывали младенцев-брюнетов. Позднее смешанные браки между пиктами и кельтами показали, что темные гены сильнее. Они выдержали суровую проверку временем, а их носители превратились в главную рабочую силу Англии, в особенности на механических заводах. Дэвид Джонс явно принадлежал к потомкам пиктов: это был невысокий, жилистый брюнет. Полная противоположность ему – светловолосый, огромного роста варяг с непомерным брюхом, вынужденный большую часть дня просиживать за стойкой бара из-за чудовищной боли в ногах. В день он выкуривал по четыре пачки привозных папирос. Очередной приступ гнева мог оказаться для него роковым.
Вошла дочь, Людмила Петровна, и стала накрывать столы для предстоящего обеда. Дэвид Джонс был сражен наповал. Высокая, полная грудь, подобная куполам русских церквей, золотая коса, как пшеничный сноп благодатной Украины, зеленые, как Балтийское море, глаза…
– Из Англии? – спросил Пит Лихутин.
– Из Уэльса. Валлиец я.
– Валяется? Что валяется?
– Ничего не валяется. Из Уэльса, говорю. Хотите, на карте покажу?
– Карта нет, и не нужно. Тут жить, тут умирать. Америка – хорошая страна, – сказал хозяин, имея в виду Бруклин. – На дочь большие глаза не делать. Не смотреть! Если большие глаза – по шее – и вон. Работать на кухню. Принят.
Хозяин, видимо, был слишком занят, чтобы освоить английский.
Дэвид учился русской кухне под руководством угрюмого повара Ивана, по-валлийски Айфана. Когда-то Иван был коком на балтийском торговом судне, потом жарил бифштексы в парижском кафе и во время очередного запоя спалил там кухню. Доконав свою печень, он бросил пить и в бруклинскую пору жизни сохранял трезвость, депрессии переносил всухую, хотя страдал от этого куда больше. Он научил Дэвида готовить и называть традиционные русские блюда на французский манер: суп из рыба, каша смоленски, рассольник з огурзом, филе з изюм.
Дэвид пылал неразделенной страстью к дочери хозяина Людмиле – девушку не трогал его кроткий валлийский взгляд, она оставалась надменной и неприступной. По-английски она говорила несколько лучше отца, но Дэвид не слышал от нее ничего, кроме приказов и попреков. Иван был вечно угрюм, его помощник подавлен, а жизнь полна неожиданностей: именно Иван попытался пробить брешь в ледяной стене Людмилиной неприступности и овладеть ею. Случилось это во время обеда, когда ресторан был полон бородатых посетителей в шляпах, а Пит Лихутин, по обыкновению, сидел за стойкой бара, пропуская стопку за стопкой шолоховской водки. Дело было летом, в начале июля 19Н года. Людмила вошла на кухню во всей красе и стала кричать, чтоб поторопились со смоленской кашей, а Иван, не издав ни звука, без малейшего проблеска страсти на угрюмом лице, принялся лапать ее и рвать с плеч муслиновое платье. Пока жертва орала по-русски, Дэвид воспользовался языком силы – огрел Ивана чугунной сковородкой по причинному месту. Людмила была восхитительна: краска гнева заливала ее лицо и тело, сиявшее сквозь разорванное платье, зеленые глаза горели. Побитый Иван шатался и стонал от боли. Папаше донести еще не успели. Обед продолжался, Дэвид работал один. Иван сидел на табуретке и продолжал стонать, не порываясь, однако, отомстить помощнику. Дэвид налил ему крепкого чаю с абрикосовым вареньем. Позже старику доложили о случившемся. Он тут же выгнал Ивана, замахнувшись на него из-за стойки, потом, задыхаясь от ярости, стал глушить шолоховскую водку прямо из горлышка и вдруг рухнул на пол под громовой звон бутылочного оркестра.
– Врача, скорее! – закричала Людмила, и Дэвид побежал за доктором.
Врач-еврей, обедавший в это время, не вынимая из-за воротника салфетки, вызвал карету «скорой помощи», и Пита Лихутина, хрипящего, но еще живого, повезли в ближайшую больницу. На этом неожиданности, которыми полна жизнь, не кончились, поскольку Людмила вдруг сказала Дэвиду:
– А теперь поехали ко мне.
– К тебе? Зачем? – Сердце его забилось сильнее.
– Там узнаешь зачем. Ресторан запираем – повесь табличку «Закрыто». Сегодня вечером не работаем.
Лихутины занимали два верхних этажа из четырех в кирпичном доме на Бруклинских холмах с видом на статую Свободы. Дом целиком принадлежал Питу Лихутину, два нижних этажа сдавались приличным надежным жильцам, разумеется, евреям. Людмила повернула ключ в двери, и Дэвид увидел русскую мещанскую гостиную: мягкие стулья, обитые красным плюшем, темная позолота. В воздухе стоял неистребимый запах аниса, квашеной капусты и лихутинских папирос. По лестнице, покрытой пурпурно-оранжевым ковром, она повела его наверх, в спальню. «А теперь, – сказала Людмила своим грубым кухонным тоном, – раздевайся, да поживей».
Приземистый Дэвид унаследовал от отца хорошую мускулатуру и поджарый живот. Он был смугл и просолен морем. Он никогда не работал на шахте, и в кожу его не въелась угольная пыль. Ему было стыдно раздеваться перед этими огромными балтийскими очами, потому что член у него стоял выше пупка. Раздевшись, он попытался скрыть степень своего желания, приблизился к совершенно одетой, если не считать оголенного Иваном плеча, Людмиле и обнял ее. Но она оттолкнула Дэвида, приказав ему отвернуться, деловито смерила взглядом его ягодицы, затылок, лопатки и наконец удовлетворенно произнесла по-русски:
– Хорошо.
Затем скинула туфли и легла одетой в постель. Разделась под простыней, как монахиня, – ее нагота не для глаз Всевидящего Ока. Икон в комнате не было, на стене висела только репродукция в отвратительной раме – стадо оленей, устремивших невинные прозрачные глаза на зрителя, работа американской школы, основанной Тишем, учеником Ландзера.
– А теперь иди ко мне, – приказала она, – займемся любовью.
«Ничего себе, раскомандовалась», – подумал Дэвид и под пристальным взглядом оленя забрался, как было велено, под одеяло.
Продолжалась эта любовь долго и носила совершенно животный характер. Дважды они прерывались, молча пили крепкий чай с персиковым вареньем из золоченых стаканов с выгравированными на них серафимами и ели холодные блины с копченой семгой и красной икрой. Позже, словно спохватившись, она позвонила в больницу узнать, как там отец.
– Да, да, – сказала она, выслушав новости, и снова заключила Дэвида в свои могучие объятия.
– Как он?
– Плох. Сердце. Не дотянет до завтрака. (Она имела в виду до завтра.)
– Как же ты смеешь, как мы смеем, как тебе это в голову пришло, это же неприлично!
Но жизнь взяла свое и восторжествовала над смертью. Они исполняли танец жизнетворения, заклинающий смерть. Апофеоз брачного союза без объявления о помолвке, условностей и предосторожностей. Большим опытом по женской части Дэвид не располагал, но девушку от женщины отличить мог – Людмила, ради целомудрия которой умирал теперь ее отец, девушкой не была. Ну и что с того? Ресторан еще до завтрака перейдет в ее руки, и ей нужен муж, помощник в деле. Людмила Джонс – по-русски почти Иванова.
Они поженились в начале августа 1914 года, узаконив свой брак только в мэрии, обошлись без священника. Дэвид предложил расширить меню ресторана, включив туда баранью ногу по-валлийски, шахтерскую похлебку с бренди, брюкву, картофельное пюре и седло косули.
– Нет, – сказала она, – никакой иностранщины.
Дэвид, который в поте лица вкалывал на кухне вместе с престарелым поляком, не способным к покушениям на женскую плоть, чувствовал себя невольником. Деньги были ее, она без конца приказывала, смягчаясь только в постели. Как и многие валлийцы, Дэвид умел ублажать женщин. Между прочим, валлийки считают, что все мужчины-неваллийцы, за исключением бенгальцев, любовники никудышные.
Четвертого августа разразилась мировая война, словно вскрылся нарыв на больном теле Европы, – нью-йоркские газеты сообщали о волне патриотизма в Британии. Дэвид терзался угрызениями совести и душой стремился на родину. Он был подданным Британской империи, и хотя это государство, которое отец называл орудием капиталистического подавления, ничем его не облагодетельствовало, у Дэвида не возникало мысли принять американское гражданство. Речь не шла о том, чтобы отомстить немцам за поруганную Бельгию, – его мучило смутное чувство, что он в долгу перед смертью, которой так легко избежал во время катастрофы «Титаника». К тому же благополучная Америка, черт ее дери, уж больно задирала нос перед растерзанной Европой, а Дэвид, хоть и не мог выразить этого словами, ощущал себя европейцем. Жена его тоже из Европы, а Бруклин, хоть и полон европейцами, все же не Европа. Выйти бы белой ночью к Неве. Или послушать, как валлийские шахтеры, возвращаясь после смены, распевают на четыре голоса. Поесть как люди, ножом и вилкой.
С отцом Дэвид связь не поддерживал, он написал в Тредигар тетке, что женился на совершенно очаровательной русской девушке, что дела его в Америке идут неплохо, что просит передать поклон отцу, которого давно простил за пьяные побои, пусть и отец простит ему побег из дому. Письмо осталось без ответа – ну и бог с ним.
Ответ пришел в конце апреля 1915 года. Ресторан в ту пору процветал, Дэвид немного выучился говорить и читать по-русски, Людмилин английский стал лучше и приобрел характерный певучий валлийский акцент. Несмотря на высокий накал их еженощных соитий, активный сперматозоид пока в цель не попал. Ничего, время еще есть. Ему только двадцать один, а Людмила говорит, что ей вроде бы девятнадцать. Письмо, пришедшее из Тредигара, было от Айрис – тетя Герти грамоте не училась, зато печенье пекла отменно. Из письма он узнал, что отец тяжело болен – опухоль в легком, – врач сказал: хорошо если протянет месяца три. Отец ничего не знает, думает, у него бронхит. «Так что приезжай скорее, Дэй, в Блэквуд, Саннибэнк-роуд, 2, вместе с женой – надо же, русская, ну и дела».
– Ладно, – сказала Людмила, – поеду, а то ведь изменишь.
Это было признанием его любовных заслуг – такие, как он, естественно, бабники.
– А ресторан? Если ты думаешь, что я вернусь в Америку, ошибаешься, – сказал Дэвид. – Мы не вернемся, и не спорь, теперь я командую, продавай ресторан и дом, а деньги пока отложим. Я пойду в армию, по не во флот, морской воды я нахлебался, а когда война кончится, подумаем о будущем.
Они долго спорили. Наконец Людмила, за день до этого обварившая себя борщом, согласилась продать «Невский проспект» одному ловкачу из Бронкса по имени Келлер и выручила двадцать пять тысяч долларов, очень неплохие по тем временам деньги. Дом она продавать не стала, целиком сдала его, доверив сбор ренты адвокатской конторе «Пейзер, Райх, Кениг и Шарп». Ей снова захотелось в Санкт-Петербург. В Нью-Йорке уж больно много иностранцев.
Дэвид Джонс поехал в манхэттенское бюро путешествий и заказал билеты второго класса на пароход «Лузитания», отбывающий в начале мая. Вечером накануне отплытия Людмилу вдруг свалила страшная боль в животе. Аппендицит. Операция прошла удачно. Крепкая, как молодая кобылка, Людмила быстро поправлялась, но отъезд их откладывался до начала июня. Седьмого мая все газеты вышли с известием о гибели «Лузитании» – число жертв перевалило за тысячу двести человек. У Дэвида волосы стали дыбом. В его везучести ему померещилось что-то дьявольское. Они отбыли в Саутгемптон на пароходе «Монро», не имевшем на борту контрабанды и по всем правилам снабженном шлюпками, а после строгого предостережения президента Вильсона еще и противоторпедными устройствами.
– Пока твой отец жив, побудем в Англии, потом поедем в Петербург, я так по нему соскучилась.
– О России мы подумаем после войны, детка, и сейчас мы едем ни в какую не в Англию, а в Южный Уэльс.
Как бы не так административно Монмутшир подчинялся Англии, и в Блэквуде не было более английского адреса, чем Саннибэнк-роуд, 2.