Во время эпидемии тифа, случившейся в конце войны, устроили особенно пышные танцы, поклоняясь «духам» в день поминовения усопших. В тот день шествие, в котором участвовал человек, наряженный огромной белой каракатицей, сползло с гор, пугая детей. Это был жестокий «дух» вши. Конечно, не «дух», в который превратилась подохшая вошь. Просто считалось, что в тот год возродились, как «духи» вши, души наших предков — людей жестоких или хороших, но умерших насильственной смертью, и несут они с собой бедствия. В деревне жил человек, специалист по танцам во славу Будды, руководивший подготовкой шествия в день поминовения усопших. В обычное время он занимался плетением циновок, но каждый раз, когда вспыхивала эпидемия и инфекционная больница, стоявшая в чаще бамбукового леса, переполнялась, он с весны погружался в мысли о праздновании предстоящего дня поминовения и, продолжая работать в своей мастерской, громким, возбужденным голосом переговаривался с каждым прохожим. Ежегодно в день поминовения усопших участники шествия, спускавшиеся гуськом из леса, доходили до нашего двора и, образовав круг, танцевали, а потом заходили в амбар, и там их угощали, так что как зритель, наслаждающийся зрелищем шествия, я находился в привилегированном положении по сравнению с остальными деревенскими детьми.
Из всех шествий в день поминовения усопших, которые я наблюдал, в памяти осталось, как совершенно отличное от прошлых, то, в котором неожиданно появились «духи» в солдатской форме. Это были «духи» жителей деревни, мобилизованных в армию и погибших на войне. С каждым годом «духов» в солдатской форме становилось все больше. «Дух» юноши, погибшего от бомбардировки в Хиросиме, где он работал по трудовой повинности, спустился из леса в виде черной головешки. На следующий год после смерти брата S, перед днем поминовения, плетельщик циновок пришел к нам одолжить курсантскую форму, и я в тайне от матери отдал ему зимнюю куртку брата. На следующий день среди спускавшихся из леса был одетый в нее «дух», стремительно кружившийся в танце.
— Это нечестно, Мицу, что ты не рассказал об этом Така в «ситроене».
— Да нет, я промолчал об этом без всякого умысла. Я совершенно точно знаю, что брат S не был вожаком деревенской молодежи, а кроме того, у меня еще слишком свежо впечатление, которое произвел на меня мертвый брат, когда я увидел его лежащим ничком на дороге. Я просто не мог в своем сознании совместить того красивого, героического на вид «духа» с убитым братом S.
— Значит, у тебя, Мицу, сейчас нет общности чувств с жителями деревни и ты далек от того, к чему зовет Така.
— Если я человек, действительно отторгнутый от деревни, то, принеси ей «духи» бедствия, помочь я бессилен, — сразу же вырвал я ростки нападения, бездарно упрятанные в словах жены. — Если бы ты видела танцы во славу Будды, о которых я рассказывал, сама бы все поняла: хотя «дух» в форме курсанта танцевал действительно мастерски, в шествии спускавшихся из леса он шел в самом хвосте, так как считался «духом» низшего ранга. Блестящей центральной фигурой, стоявшей во главе шествия, которой оказывали всяческие знаки уважения и зрители, и его товарищи, изображавшие «духов», был наряженный в старинные одежды «дух» предводителя восстания восемьсот шестидесятого года. А именно — «дух» брата прадеда.
— Танцы во славу Будды стали обычаем после восстания восемьсот шестидесятого?
— Нет, это не так. Танцы во славу Будды исполнялись и до этого, а «духи» существуют, наверное, с тех нор, как люди поселились здесь. В течение нескольких лет, а может быть, даже нескольких десятилетий после восстания «дух» брата прадеда, так же как и «дух» брата S, был в самом хвосте шествия и делал первые, робкие шаги. Синобу Оригути называет таких новых «духов» неофитами и их обучение в процессии танцам во славу Будды определяет как тренировку.
Танцы во славу Будды, требующие грима и огромного темперамента, — это тяжелый труд, и поэтому, отвлекаясь от обучения самих «духов», деревенская молодежь, соответствующим образом переодетая, обучаясь, действительно набирается сил. Когда в жизни местных жителей возникают трудности, в темпераменте, с каким исполняются танцы, появляется нечто устрашающее.
— Я хочу хоть раз увидеть танцы во славу Будды, — сказала жена простодушно.
— Ты же собираешься каждый день ходить смотреть на футбольные тренировки. Если Така занимается своей футбольной командой, действительно проникшись общим чувством с местными жителями, — это тоже один из видов танцев во славу Будды. Если даже в его ребят и не вселятся «духи», они прекрасно закалятся и отлично потренируются, что позволит достигнуть по меньшей мере половины эффекта, получаемого от танцев во славу Будды. Ребята, набравшись сил благодаря футбольным тренировкам, смогут, не задыхаясь, исполнять летом ритуальные танцы. Я надеюсь, что Така ведет футбольные тренировки в мирных целях, а не в тех, которые преследовал брат прадеда, обучая молодежь на расчищенном от леса плацу.
Накануне Нового года я действительно убедился, что тренировки Такаси оказывают значительное влияние на жизнь деревни. В тот день разогретый воздух, проникая через узкие окна амбара, ласкал меня как теплая ванна, растапливая заледенелые комки в голове, плечах, боках, и я, превратившись в словарь, в книгу издания «Пингвин», в карандаш, развеял в дым себя, совсем иного, чем тот, кто продолжал перевод. И я переводил, смутно ощущая, что, если работа и дальше так пойдет, я, не испытывая горечи труда, смогу выносить ее до самой смерти, не стремясь совершить что-либо более значительное. Вдруг в мое полусонное сознание ворвался крик:
«Человека несет!»
Перескакивая через несколько ступенек, я стремглав сбежал по лестнице, будто мой воображаемый крючок зацепил размокшее от воды тело, как иногда он зацепляет дохлого морского черта. Странно, что я не упал. На нижней ступеньке, в полумраке, я оглянулся на то, что проделал я, одноглазый, и запоздалый страх вскипел во мне и заставил на миг замереть. И одновременно вспыхивает мысль, что обмелевшая зимняя река не должна бы нести человека. Однако теперь уже совсем близко до моих ушей переливчатым эхо донеслись крики детей Дзин: «Человека несет!»
Я вышел во двор и проводил взглядом детей Дзин, которые, точно собаки, травившие зверя, с криками мчались вниз и наконец скрылись из виду. Поразительное искусство, с каким они бежали, подпрыгивая, по узкой крутой дороге, в которой протоптано углубление наподобие днища судна, всколыхнуло во мне воспоминание о людях, которых несет река в стремительном беге. С конца лета и до осени, в период наводнений, особенно после начала лесоразработок во время войны, ежегодно появлялся несчастный, которого несла полноводная река. Первый, кто видел его, громко кричал:
«Человека несет!»
Все, кто это слышал, тоже начинали кричать и толпой мчались по дороге вдоль реки. Но у них не было средств спасти уносимую рекой жертву. Напрасно надеясь угнаться за стремительным потоком полноводной реки, люди мчались по главной дороге, ее ответвлениям, перебегали через мост и снова бежали. Они мчались, издавая крики, пока хватало сил, и наконец падали в изнеможении, но никто из них даже не пытался принять меры к спасению. На следующий день к берегам реки, с которых уже сошла вода, взрослые, одетые как пожарные дружинники, уже без всякого подъема, с таким видом, что, мол, напрасно убивают время, отправлялись в свое трудное и сомнительное путешествие, из которого они не возвращались до тех пор, пока, прощупывая бамбуковыми шестами жидкую грязь, покрывшую прибрежные кусты и заросли ивняка, не обнаруживали тело утопленника.
Я уже готов был признать, что крик мне послышался, но в вызванном этим криком моем рефлекторном порыве, будто я тоже был членом деревенской общины, во мне, слабом, мягком комке мяса, на втором этаже амбара, погруженном в работу, не имеющую никакого отношения к жизни деревни, в нем самом, в этом порыве, было нечто пробуждающее подъем. Стараясь отогнать от себя этот затухающий крик, я снова услыхал:
«Человека несет!»
Я решил делать то, что делают все деревенские, когда слышат этот крик. Но у меня еще есть время.
И, вспомнив детство, когда мне было столько же лет, сколько сейчас детям Дзин, я, упираясь каблуками в крутую ложбину в форме днища судна и балансируя руками, чтобы сохранить равновесие, сбежал вниз по дороге. Когда я добежал до площади перед сельской управой, в глазах у меня потемнело, я тяжело дышал, колени подгибались. Пока я бежал, мое разжиревшее тело сотрясалось и издавало неприятный звук, все время стоявший в ушах. И все же я, упрямо выставив вперед подбородок, как выбившийся из сил бегун на дальнюю дистанцию, глубоко вздохнул и, чувствуя, как сердце ударяет по ребрам, быстрым шагом направился к мосту. Провожая глазами обгонявших меня детей и женщин, я подумал, что вот уже несколько лет я ни разу не бегал.
У моста я увидел пеструю взволнованную толпу людей. В прошлом толпа деревенских жителей представляла собой сплошное черное пятно, как косяк сельди, и казалась впадиной или даже ямой, но разнообразная недорогая одежда, потоком хлынувшая из универмага, совершенно изменила краски толпы. Люди напряженно смотрели вперед. Мрачное, настороженное молчание покрыло их всех, точно сетью. Я, как и бежавшие сюда дети, шагая по зарослям сухой травы у дороги, подошел к обрыву и увидел, что у разрушенного моста ведутся какие-то работы.
Под напором воды центральная опора моста упала, и на стыке, будто растопыренные пальцы, торчат в разные стороны сочленения. Каждый из этих разрушенных железобетонных «пальцев» представляет собой тяжеленный брус, крепящийся на стальных шарнирах и способный свободно двигаться. Если приложить усилие к одному концу, возникает опасное вращательное движение — оно может быть самым неожиданным, и предсказать его направление практически невозможно. На одном из этих брусьев удивительно тихо, — скрючившись сидит мальчик в надвинутой на самые глаза фуражке. Кажется, что он без сознания — так тихо он сидит. Мальчик упал, провалившись между досками временного моста, и удержался на брусе, но даже и его тяжести достаточно, чтобы железобетонный брус начал вращаться, и поэтому испуганному ребенку не оставалось ничего иного, как, прильнув к брусу, дрожать от страха.
Молодые ребята взялись спасти мальчика, попавшего в отчаянное положение. С временного моста к опоре, на которой укреплен брус, где сидит мальчик, на веревках опускают два скрепленных бревна. Чтобы они не бились о центральную опору, к их середине привязана еще одна веревка, которую оттягивает один из парней, стоя в почти пересохшей реке. Двое других по бревнам медленно приближаются к железобетонному брусу, на котором сидит ребенок. Выкрикивая что-то, похоже слова, которыми обычно успокаивают животных, парни ползком продвигаются по бревнам.
Когда передний достигает точки, над которой находится ребенок, задний крепко обнимает его за бедра и, чтобы не потерять равновесия, обхватывает ногами бревно. Передний осторожно снимает мальчика с бруса, как снимают с рукава кузнечика. Раздается победный клич. И в то же мгновение брус, где сидел ребенок, от прикосновения начинает вращаться и, столкнувшись с остовом разрушенного моста, издает скрежещущий звук, прокатившийся по всей долине и взметнувшийся к горам, покрытым лесом. Такаси, лежавший ничком на временном мосту как раз над железобетонным брусом и руководивший действиями парней, вскакивает и дает новые указания тем, кто держит веревки, на которых они должны поднять на уровень временного моста троих, сидящих на бревнах. Звук от столкновения железобетонного бруса с мостом заставляет меня вздрогнуть. Это, видимо, потому, что я испытал глубокое облегчение, такое сильное, даже до тошноты, облегчение оттого, что мой родной брат вышел из опасной, критической ситуации, и стоило мне подумать, что было бы, если бы ему не удалось выйти из этой критической ситуации, как меня охватывало отчаяние при мысли, что мне пришлось бы прикоснуться к грубой, жестокой стороне жизни. Если бы ребенка не удалось спасти и его тело вместе с железобетонным брусом, столкнувшись с мостом, разбилось в лепешку, то и виновника этой смерти, Такаси, сбросили бы вниз, на раскачивающийся железобетонный брус, и голова его разлетелась бы вдребезги. Нет, его постигла бы еще более жестокая кара — как чужака, убившего юного члена деревенской общины. Я пытаюсь успокоить себя: Такаси ведь добился успеха, но все равно во рту вкус страха, кислый, как желудочный сок. И я думаю с бессильным возмущением: ну зачем Такаси сам подверг себя такой опасности? И, повернувшись спиной к толпе, подступившей к спасенному ребенку, я возвращаюсь в деревню. До этого сдерживали толпу, эффективно помогая ведению спасательных работ, ребята из футбольной команды. И тут мне вспомнилось напряженно-мрачное, жалкое лицо Такаси, готового потерять сознание при виде капельки крови на пораненном пальце, хоть он и хвастал, что не боится никакого насилия, физического страдания и даже смерти.
А что если бы, лежа на временном мосту, Такаси увидел в полуметре под ним раздавленное тело ребенка и кровавое месиво вместе с кусками бетона и мяса ударило бы ему в лицо — его, наверное бы, стошнило и он бежал бы без оглядки из этого грубого мира действительности.
За моей спиной послышался возбужденный смех и новый победный клич, как на празднике. Подгоняемый ими, я быстро шел, тяжело дыша от возбуждения, но совсем другого, чем это. «Человека несет!»
На самом деле несет Такаси — именно его сносит сейчас самый опасный поток. Но благодаря этому событию Такаси и его футбольная команда, видимо, обретут в деревне определенный вес. Такаси, добившись веры в себя, почувствует, конечно, что его корни прочно вросли в деревенскую почву. Реальность того, что пускает в нем ростки, сразу же обретет определенность в глазах жены, и это сыграет непосредственную роль в том, чтобы жена вновь ощутила, что ничто новое мне уже недоступно. Я впервые наполнил конкретным содержанием слово «ревность», сказанное ей братом. Перед тем как уйти, я успел заметить в самой гуще толпы «ситроен». Если бы я, растолкав возбужденных людей, подошел к нему, то смог бы присоединиться к жене и ее друзьям. Но я, не обращая внимания на «ситроен», снова повернулся спиной к толпе. Внезапно вспыхнувшее фейерверком слово «ревность», получившее заряд нового значения, сказало мне, что я не хочу присутствовать вместе с женой на триумфе брата…
Не спеша, будто тренируясь в технике медленной езды, меня обгоняет неестественно долговязый человек на древнем велосипеде, потом, без всякого усилия опустив ногу на землю, оборачивается ко мне.
— Мицусабуро-сан, а ваш Такаси здоров командовать! — произносит он безразличным тоном. Так принято разговаривать здесь, в деревне, у людей с положением. Очень осторожные, они надевают маску ледяного спокойствия, чтобы хитростью выведать позицию собеседника. Когда я уезжал из деревни, он был помощником старосты в сельской управе. Разжиревший, с серым лицом, стараясь угадать, почему я ухожу, он продолжал сидеть на велосипеде, принадлежащем сельской управе.
— Если бы это сорвалось, над Такаси учинили бы самосуд, — сказал я, все еще испытывая отвращение к холодному, спокойному голосу помощника старосты. Он, конечно, понял, что я не новичок в уловках, на которые пускаются местные жители в разговоре. Он что-то промычал, и, хотя нельзя сказать с уверенностью, что это было «да», в голосе его звучало с трудом скрываемое презрение.
— Если бы Такаси постоянно жил в деревне, он не стал бы так легкомысленно вести себя, кружась у самого края опасной ловушки. Просто он по-настоящему не знает здешних людей.
— Нет, нет! — сказал он с неопределенной улыбкой, в которой проглядывали осторожность и недоверчивость. — Чтобы все жители деревни, все до одного, были такие злодеи — нет, конечно!
— Почему мост до сих пор не починен? — спросил я, поравнявшись с ним.
— Мост, да, — произнес он и надолго замолчал. Потом сказал с видом, будто подсмеивается над собой, что было обычной манерой разговора деревенских жителей себе на уме: — В следующую весну нас сольют с соседним городом, зачем же деревне чинить мост!
— Сольют, а что будет с сельской управой?
— Ну что ж, помощник старосты станет ненужным! — Он впервые сразу же отреагировал на мои слова. — Да и сейчас сельская управа почти ничего не делает. Ассоциация владельцев леса давно уже объединяет пять городов и деревень. Зато Ассоциация сельских коопераций развалилась, и потому в сельской управе тишина и покой! У старосты пропала всякая охота работать, и он целыми днями сидит дома и с утра смотрит телевизор, вот так-то!
— Телевизор?
— Универмаг установил на горе в лесу общую антенну и торгует телевизорами. За пользование антенной надо платить тридцать тысяч! И все равно десять домов купили телевизоры, вот так-то! — сказал помощник старосты.
Хотя деревня, во всяком случае большинство ее жителей, явно находилась в экономически тяжелом положении, по крайней мере десять зажиточных семей не были разорены универмагом и наслаждались жизнью. Но если верить пессимистической точке зрения настоятеля, то, возможно, и эти десять семей право пользоваться антенной и телевизоры купили в кредит.
— Объявлено, что антенна универмага не ловит передач NHK[18] и поэтому никто не платит за пользование телевизорами.
— Смотрят передачи коммерческого вещания из районного города?
— Нет, лучше всех показывает именно NHK! — пояснил помощник старосты со смаком.
— А танцы во славу Будды сейчас устраивают?
— Нет, вот уже пять лет как не было. Взять хоть ваш дом, Мицусабуро-сан, — в нем остались только те, кто за ним присматривает, да и плетельщик циновок тайком ушел из деревни! Если сейчас в деревне и строят новые дома, то больше европейские, циновки не нужны, вот ему и пришлось бежать! Да, — заключил помощник старосты, опасаясь новой темы.
— Интересно, почему танцы во славу Будды исполнялись в нашем дворе? Была, наверное, какая-то договоренность? Ведь можно было бы выбрать, например, двор старосты или двор помещика Ямахаяси. Может быть, потому, что наш дом расположен на середине дороги между лесом и долиной?
— Наверное, потому, Мицусабуро-сан, что ваш дом — дом Нэдокоро! То есть место, где находятся корни души жителей деревни![19] — сказал помощник старосты. — Ваш отец как-то рассказывал в школе на лекции, что на Окинаве, где он работал перед отъездом в Маньчжурию, есть рюкюское слово «нэндокору», имеющее то же значение, что и «нэдокоро». Потом еще он пожертвовал деревне двадцать бочек сахара-сырца!
— Моя мать высмеивала и ни во что не ставила теорию отца о «нэндокору» и говорила, что пожертвование сахара-сырца сделало его посмешищем всей деревни. Смешнее всего было, по-видимому, то, что пожертвование исходило от человека, хозяйство которого катилось под уклон, верно?
— Нет, нет, ничего подобного! — И помощник старосты, сам того не замечая, проглотил ядовитую наживку, приготовленную им же самим. Теория «нэдокоро-нэндокору» имела хождение лишь как ехидная шутка. Она всплывала каждый раз, когда жители деревни, собравшись поболтать, перебирали бесчисленные неудачи, всю жизнь преследовавшие моего отца, любившего похваляться. Над отцом долго потешались за то, что с помощью двадцати бочек сахара-сырца он надеялся завладеть душами жителей деревни. Если бы я, клюнув на приманку помощника старосты, поддержал теорию «нэдокоро-нэндокору», он бы со своими приятелями сварганил новую шутку, вроде того, что сын Нэдокоро унаследовал кровь отца.
— Вы, Мицусабуро-сан, говорят, продали амбар и землю. Выгодная, наверное, сделка, а?
— Сделка еще не оформлена. Существует семья Дзин, и не исключено, что землю мы вообще не будем продавать.
— Бросьте темнить, Мицусабуро-сан! Условия-то, наверное, выгодные! — упорствовал помощник старосты. — Такаси-сан и владелец универмага уже зарегистрировали в управе купчую и на землю, и на дом. Я все, все знаю!
Спокойно улыбаясь, я медленно шел, изо всех сил стараясь контролировать себя. Внезапно под подошвами мощеная дорога превратилась в сплошные рытвины, точно противясь тому, чтоб по ней шли. Глаза стариков и женщин, смотревшие на нас из темноты сквозь мутные стекла в дверях, забрызганные застарелой грязью, как глаза чужих мне людей, выделяют лишь мое существование. Шагавший рядом со мной помощник старосты — представитель этих чужих мне людей. Окружающий лес темен и молчалив, по небу видно, что вот-вот начнется снегопад. Все вокруг представляется мне пейзажем, родным для чужих людей, не связанных со мной ни кровинкой. Я пытаюсь спокойно сохранять невозмутимую улыбку, такую же, как абсолютно спокойный, невозмутимый взгляд нашего ребенка, полностью лишенного способности воспринимать окружающий мир. Отторгнув себя от всех, я не интересуюсь никем в деревне, и никто из них не в силах вывести меня из равновесия. В глазах этих чужих мне людей я не существую на мощеной дороге, по которой мы сейчас идем…
— Ну что ж, да, — сказал помощник старосты, снова оседлав велосипед. Обнаружив в моей позиции какую-то странность жителя нездешних мест, он приводит в действие унаследованную от предков мудрость держаться подальше от таких людей. Но замеченная им странность не была вызвана потрясением старшего брата, от которого младший тайком продал дом и землю. В деревенской же общине не может быть события, которое привело бы к более грандиозному скандалу, чем это, и если помощник старосты учуял зачатки такого скандала, то, уж конечно, хотел проворно прошмыгнуть в яму моего потрясения, как проникает в ухо охотничьей собаки малейший звук в лесу, и сидеть там тихо, не шелохнувшись. Но то, что он обнаружил во мне, оказалось призраком, абсолютно безразличным к жизни деревни, и к его в том числе. Тогда помощник старосты оседлал велосипед и с недовольным видом — мол, не с привидением ли разговаривал я все это время — с такой силой нажал на педали, что спина его заходила ходуном. Неожиданно я превратился для него в почти нереальную сплетню с дальней улицы.
— Ну что ж, помощник старосты, прощайте, — ответил я на его кивок спокойным голосом, ласкающим и мой собственный слух, а он, даже не обернувшись на восклицание привидения, удалился, опустив голову и с трудом преодолевая подъем. Улыбаясь, я медленно шел, как человек-невидимка идет по чужой улице. Детишки, которым не удалось добежать до моста, смотрели на меня, подняв головы, а я не испытывал ни малейшего волнения, видя в их перепачканных землей лицах выражение, похожее на мое много лет назад, не испытал я и особого потрясения, проходя мимо принадлежавшего в прошлом Дзёдзо винного склада, превращенного в универмаг. Сегодня в нем затишье, и, когда я прохожу мимо, скучающая молодая девушка, сидящая за кассовым аппаратом, провожает меня тупым, затуманенным взглядом.
Если вспомнить, то деревня впервые вернулась ко мне как нечто реальное больше чем через десять лет, когда, не успел я как следует проснуться от собственного крика, увидев страшный сон, возвратившийся из Америки Такаси неожиданно набросился на меня: «Нужно начинать новую жизнь, Мицу. Брось все дела в Токио и поедем со мной на Сикоку, а? Как начало новой жизни это неплохо, Мицу!» И вот я вернулся в деревню в поисках своей соломенной хижины. Просто я по горло полон невыразимой тоски, как Такаси с ног до головы покрыт пылью от своей бродячей жизни в Америке. А что до моей «новой жизни» в деревне, так это просто маневр Такаси, чтобы заранее предупредить мой отказ и беспрепятственно продать бревенчатый дом и землю ради чего-то неуловимого, что должно воспламенить наши чувства. С самого начала я не верил, что наше путешествие принесет реальные плоды. У меня не осталось никаких корней в деревне, и новые я не собирался пускать, а это равносильно тому, что мое родовое владение домом и землей нереально. Брат мог без всяких хитростей и махинаций получить у меня такое право.
Сейчас я с опаской, осторожно поднимался по каменистой дорожке, имеющей форму днища корабля, по которой недавно сбежал вниз, возродив в памяти чувство равновесия, каким я обладал в детстве. Неясное беспокойство я испытываю, конечно, потому, что вся деревня, включая и эту каменистую дорожку, кажется мне чужой, не имеющей ко мне никакого отношения, но, с другой стороны, я наконец освободился от чувства вины, владевшего мною с момента возвращения в деревню, вины в том, что я теряю identity[20] себе настоящему, каким был в детстве.
«Ты точно крыса!» — пусть хоть вся деревня клеймит меня так. Теперь я могу ответить: зачем вы лезете не в свое дело, зачем говорите это человеку чужому, ничем с вами не связанному? Для этой деревни я лишь одноглазый, располневший с годами прохожий, и, что бы ни происходило в деревне, ничто не в силах всколыхнуть воспоминания или создать иллюзию обо мне подлинном, ином, чем я сегодняшний. Я могу настаивать лишь на identity с прохожим. Крыса обладает identity с крысой. И потому, что я крыса, когда мне скажут: «Ты точно крыса!», я не лишусь чувств. Я — жалкая крыса, бегущая без оглядки в свою нору. Мне стало смешно.
Я собрал лежавшие вокруг меня вещи, чтобы вернуться в дом, ни на минуту не забывая, что амбар продан братом королю супермаркета и теперь не принадлежит ни мне, ни кому-либо из моей семьи. Если Такаси продал не только амбар, но и землю, то получил, наверное, во много раз больше, чем сумма, которую он назвал нам с женой как задаток. Да к тому же еще половину моей доли — псевдозадатка — он отобрал в качестве пожертвования на футбольную команду. Я стал припоминать, как Такаси для членов своей футбольной команды отнял у меня дом и землю, с каким простодушным бахвальством описывал он создавшееся положение, чтобы вынудить меня к пожертвованию денег из псевдозадатка. По всей вероятности, мое пожертвование было призвано создать юмористический эффект в комедии, где брат, играя роль хитрого злодея, обводит вокруг пальца меня, исполняющего роль простака. Я принес из амбара книжку издания «Пингвин», словари, записки, бумагу, уложил все это в чемодан и стал ждать возвращения брата и его «гвардии», в рядах которой теперь находилась и жена. Я вернусь в Токио, и снова потекут дни, когда я буду просыпаться на рассвете и всеми клетками своего тела ощущать тупую непреходящую боль. Лицо и голос постепенно заострятся, и мой рот, действительно точно у крысы, начнет издавать звуки наподобие тоненького крысиного писка. На заднем дворе я теперь специально вырою себе яму, чтобы залезать в нее на рассвете. Я буду владельцем личной ямы для самосозерцания, как жители городов Америки владеют личными убежищами на случай атомной войны. И хотя благодаря этому личному убежищу я получу шанс более спокойно приблизиться к смерти, я не стремлюсь обеспечивать себя опорным пунктом, чтобы преодолеть смерть вообще и продлить свою жизнь, поэтому и соседи, и разносчик молока не проникнутся, надеюсь, ненавистью к этой странной моей прихоти. Такое решение начисто перечеркивает мое будущее, где можно найти соломенную хижину, но зато возвращает в прошлое и дает возможность глубже постичь сокровенный смысл и слов, и поступков покойного товарища.
Когда Такаси и его друзья вернулись, я спал у очага. Поза, в которой я лежал, несомненно, источала ленивую умиротворенность. Уже просыпаясь, я услыхал, как Момоко проезжается по моему адресу:
— Така и его товарищи бешеную деятельность развивают, а этот человек, уважаемый в обществе, нежится себе в тепле, точно старая облезлая кошка.
— Или точно старая облезлая кошка, или точно крыса? Твои сравнения противоречивы, — сказал я, поднимаясь.
— Така и его товарищи… — Момоко, покрасневшая, как помидор, в замешательстве готова была еще ожесточеннее напасть на меня. Но жена, стремясь предотвратить ссору, сказала:
— Мицу стоял в толпе и прекрасно видел, как действовал Така со своими товарищами, Момо. Потом он убежал, вместо того чтобы поздравить футбольную команду. Очень уж спать ему захотелось.
Я заметил, что Такаси обратил внимание на мой чемодан на веранде, примыкающей к кухне. Глядя на чемодан, он стал дотошно выспрашивать меня:
— Я видел, как тебя догонял на велосипеде помощник старосты. Да и другие тоже обратили на это внимание, потому что из всех, кто следил за нашим рискованным предприятием, только двое — ты, Мицу, и помощник старосты — ушли, не взглянув на спасенного ребенка, — сказал он.
— Помощник старосты хотел выведать у меня, как прошла сделка по продаже амбара и земли. Она была выгодной, Така? — спросил я, вновь испытывая чувство, как в детстве, когда я часто своими злыми вопросами ставил кого-нибудь в тупик.
Такаси, точно дикая разозленная птица, вскинул голову и в упор глянул на меня. Но я спокойно посмотрел на него, и брат, не выдержав, опустил глаза, его маленькое лицо, точно так же как у Момоко, потемнело от прилившей крови, он покачал головой, будто обиженный ребенок, и сказал грустно:
— Поэтому, Мицу, ты и уезжаешь в Токио?
— Да, я решил. Я ведь свою миссию уже выполнил?
— Я остаюсь, Мицу, — решительно заявила жена. — Хочу помочь Такаси и его товарищам наладить совместную жизнь.
Мы с Такаси от неожиданности одновременно уставились на нее. По правде говоря, упаковывая чемодан, я просто не подумал об отъезде жены. Но все же не мог даже представить себе, что она захочет остаться в деревне с Такаси и его товарищами, причем заявит об этом так категорически.
— Во всяком случае, прямо сейчас уехать из деревни ты, Мицу, не можешь. Начался снегопад, — сказал Такаси. И когда он после этого легко тронул чемодан носком спортивной туфли, я понял маневр брата, и впервые за этот вечер злость, подобная раскаленной докрасна капле металла, из головы скатилась вниз, в сердце. Но она, разумеется, быстро испарилась.
— Пусть я заперт снегом, все равно отделюсь от вас и буду жить один в амбаре. А в главном доме вы можете свободно поселиться всей футбольной командой и жить вместе, — великодушно пошел я на уступку, поддавшись обычной слабости, охватывающей человека после того, как испарится злость.
— Затворнику амбара мы будем доставлять еду, Мицу.
— Под утро в амбаре становится, наверное, холодно, — посочувствовал один только Хосио. Он внимательно прислушивался к нашему разговору, своим унылым видом создавая впечатление, будто он скептически относится даже к сегодняшнему триумфу Такаси.
— Среди товаров, выставленных в универмаге, есть импортные керосиновые печи, и король супермаркета жаловался, что еще ни одна не продана. Давай купим, — сказал Такаси, к которому вновь вернулось самообладание, и добавил, сверкнув обезоруживающей улыбкой: — Деньги есть, Мицу, можешь не беспокоиться.
Уже давно со двора доносились какие-то звуки и голоса ребят, которые что-то там делали. Увидев, что у очага чужой им человек, они, видно, стеснялись войти в кухню. Слышался звук ударов по металлу. Когда я, направляясь в амбар, с чемоданом в руках вышел во двор, ребята, сидевшие на корточках вокруг наковальни, лишь слегка повернув головы, посмотрели на меня, их лица были лишены всякого выражения, так что прочесть на них я ничего не мог. Они изо всех сил ударяли молотком по зубилу, приставив его к небольшому металлическому агрегату, именуемому в этой местности «обдирочная машина» для мицумата[21]. На земле стоят в ряд несколько таких «машин», напоминающих клюв коршуна. Верхняя часть «машины» по конструкции похожа на ножницы, в нижней части расположены захватчики, а между ними заостренные на конусах и повернутые под прямым углом ножи. Этот агрегат укрепляют перпендикулярно стволу мицумата и обдирают кору — работа так и называется «обдирание мицумата». Стоящие в ряд на земле «машины», напоминающие клювы коршуна — и захватчиками, и заостренными ножами, — походили на орудия пыток. С инстинктивным чувством самосохранения, не вдаваясь в их назначение как орудий пыток, я поспешил к амбару. Что бы ни возникло сейчас в деревне, меня это не касается.
И жители долины, и окрестные производили с мицумата три операции. Вначале «черные кругляки» — бревна мицумата, с которых после вымачивания содрана кора, — увязывали и хранили в специальном складе, принадлежавшем нашей семье. Потом их развязывали, снова вымачивали в реке и «обдирочной машиной» счищали темный слой, высушивали и превращали в «белые кругляки». Их сортировали, клали под пресс и в виде четырехугольных брусков, служивших сырьем для производства бумаги, поставляли управлению печати кабинета министров — вот это-то в течение многих лет и было занятием рода Нэдокоро. А очистка черного слоя — дополнительный промысел местных крестьян. Повозка, в которой я вез тело покойного брата, как раз и служила для того, чтобы развозить по крестьянским дворам «черные кругляки» и привозить от них «белые». Семьи, подрядившиеся на эту работу, получали специально изготовленные деревенским кузнецом «обдирочные машины». На рукоятках выбивались фамильные знаки. Количество «обдирочных машин» было строго ограничено, чтобы защитить интересы семей, занимающихся этим промыслом, и поэтому, во всяком случае, до какого-то периода после войны владение такими машинами с фамильными знаками служило указанием на принадлежность к определенному слою в сельской общине. Помню, как крестьяне, у которых отобрали «машины» в связи со слабым спросом на «белые кругляки», толпились в нашем доме, уговаривая мать вернуть им «машины». Перед самой смертью мать передала крестьянской ассоциации все права на поставку мицумата управлению печати кабинета министров. Сейчас ребята вытащили из подвала «обдирочные машины», хранившиеся с тех пор. Наверное, они обнаружили на них фамильные знаки своих отцов. Они и не мыслят использовать эти напоминающие клюв коршуна агрегаты иначе как оружие, и теперь все будут вооружены металлическими палками с фамильными знаками их предков. Такаси, раздав каждому из ребят агрегаты, превратит их в удостоверение личности члена футбольной команды, но интересно, сохранит ли он существовавший еще при деде и отце обычай отбирать палки у изгоняемых из нового сообщества? Впрочем, и это меня не касается. Если даже обнаружится агрегат, напоминающий клюв коршуна, на котором будет выбито «Мицу», у меня не возникнет никакого желания получить его.
Из узкого окна амбара виден бескрайний, погруженный во тьму лес, и небо над ним, обожженное закатом, выглядит бледно-розовой стеной, а выше — далекое сероватое небо, и оно кажется гораздо светлее, чем то, готовое разразиться снегом, которое я видел днем. А снег вот-вот должен пойти. Чтобы ребятам во дворе было светлее работать, Хосио чинит давно испорченный фонарь над входом. Непрерывно слышны удары по металлу. Неожиданно краски леса линяют. Весь лес выцветшего темно-сиреневатого цвета колеблется. Над ним начинает кружиться снег, он наступает на деревню. И тут я действительно прихожу в глубокое уныние. Новая жизнь, соломенная хижина — они не ждали меня в этой деревне. Я снова одинок и беспомощен, не вижу и проблеска надежды и испытываю уныние несравненно более глубокое, чем до придуманного братом возвращения на родину. И я понимаю все значение того, что испытываю сейчас.
8. Сказать правду?
Сюнтаро Таникава[22] Крылья птицы
Такаси и Хосио принесли в амбар керосиновую печь, похожую на ящик, цвета, не имеющего ничего общего с идеей тепла, и я сразу обратил внимание, что их плечи и спины засыпаны сухой, как песок, снежной крупой. Жена и Момоко, взбудораженные первым снегом, не успели вовремя приготовить еду. Когда я шел ужинать в главный дом, снег уже засыпал весь двор. Но покров еще тонкий, непрочный. Падающий снег и тьма до предела сузили кругозор, а когда снег ударял в лицо, возникало ощущение, что в метель плывешь в лодке по бескрайнему морю и очень трудно сохранять равновесие. Мелкая снежная крупа бьет по глазам, вызывая слезы. Мне кажется, что раньше в деревне снег падал крупными, мягкими хлопьями величиной с подушечку большого пальца. Я попытался воскресить в памяти несколько снегопадов, но воспоминания о деревенских снегопадах были расплывчатыми и растворялись в воспоминаниях о других снегопадах, которые я пережил уже в городе. Снежная крупа, бьющая сейчас меня по лицу, воспринимается как что-то далекое, как снег, падающий где-то на чужбине, где живут незнакомые мне люди. Я иду, равнодушно загребая ногами снег. В детстве я старался сразу же поесть выпавшего в деревне первого снега. Казалось, он вобрал в себя вкус всех минералов, содержащихся в атмосфере между бескрайним небом и землей, по которой я бегал. Такаси и его друзья, распахнув дверь, смотрели, как в свете фонаря над входом снег разрезает тьму. Все они уже начали хмелеть от снега, а я трезв.
— Ну, как керосиновая печь POD? Другой, которая бы по цвету так подходила к амбару, не было, — сказала жена. Сегодня вечером она еще не пила виски и была пьяна только от снега.
— Я не собираюсь навсегда поселиться в амбаре. Как только кончится снегопад, хоть завтра, я уезжаю, и у меня просто не хватит времени обдумать, подходит печка по цвету к амбару или нет.
— Тебя, Така, не удивляет, что керосиновую печь, импортированную из Северной Европы, довезли до нашей деревни? — Теперь жена обратилась к брату, видя, что я не проявляю к печи никакого интереса.
— Король супермаркета нарочно старается вызвать деревню на провокацию тем, что завозит в свой магазин очень дорогие товары, которые здесь никто не в состоянии купить, — сказал Такаси.
Я вдруг подумал, что Такаси может воспользоваться тем же методом, агитируя ребят из футбольной команды, но я отогнал от себя эту мысль, не позволив ей укорениться в моем сознании. Я потерял желание думать обо всем, что касается Такаси и деревни. Я ел молча, точно меня не было здесь, у очага. Мне представилось, что «гвардия» Такаси начала наконец осмысливать происшедшую во мне качественную перемену. Разговор шел, обтекая меня, будто стараясь миновать опасность захлебнуться и утонуть, не встречая с моей стороны ни сопротивления, ни препятствия. Один Такаси, слегка задетый моим молчанием, казавшимся ему демонстративным, делал иногда попытки втянуть меня в разговор, но я не поддавался. Я отказывался поддержать разговор не потому, что у меня были какие-то скрытые мотивы, просто он меня абсолютно не интересовал. И протест против искаженных воспоминаний Такаси, когда мы в «ситроене» везли останки брата S и я не мог смолчать, был вызван тем, что в то время я еще надеялся отыскать связь между конкретным прошлым — всем происходившим в нашей деревне — и живущим во мне настоящим, что дало бы возможность ухватиться за путеводную нить, которая привела бы меня к новой жизни. Теперь же, утеряв этот стимул, я впервые в состоянии объективно оценить обстановку. Такаси вел беседу, будто разговор строился в треугольнике, в котором две стороны — его и мою жену — связывала вершина, где был я. Но мне совсем не хотелось, чтобы точка, в которой я находился, помогала им сохранять равновесие сил; в полном одиночестве я погружаюсь в безысходное уныние, не в состоянии шевельнуть ни рукой, ни ногой, как это бывает, когда противишься дурному сну.
— Ты, Мицу, как будто говорил, что вечером того дня, когда был убит брат S, я тихо стоял в темной кухне и сосал тянучку? — Я молчу, не обращая внимания на призывный взгляд Такаси, и тогда он, трусливо отведя глаза, взывает к жене. Мне начинает даже казаться, что Такаси очень стыдно и он чувствует себя преступником из-за того, что проделал со мной такую махинацию. На самом же деле мои чувства совершенно не связаны с тем, что испытывает брат. Меня не задел его поступок. Наоборот, я обрел возможность увидеть все вокруг, а не только то, что сосредоточено во мне самом; и эту возможность я получил благодаря брату. — Нацу-тян, теперь я отчетливо вспомнил, что происходило тогда во мне и вокруг меня. Я стоял в кухне и сосал тянучку, но я не просто сосал, наслаждаясь тянучкой, я ее жевал, энергично двигая языком и осушая пространство между зубами и губами, чтобы коричневатая от растаявшей тянучки слюна не закапала с уголков рта.
Так что и Мицу сможет, призвав на помощь воображение, кое-что исправить в своих воспоминаниях. Мицу утверждал, что изо рта у меня, будто струйка крови, бежала слюна, смешанная с растаявшей тянучкой, но этого не могло быть. Я ведь выработал собственную технику сосания тянучек и все время следил за тем, чтобы слюна не текла. Почему? Да потому, что примета такая у меня была. Тогда уже наступил вечер, но, глядя из темной кухни в открытую дверь, я видел, как ярко сверкала земля во дворе, еще ярче, чем от выпавшего сейчас снега. В это время вернулся Мицу и привез труп брата. В комнате сидела безумная мать. Время от времени она открывала дверь и ругала призраки арендаторов, как ей казалось собравшихся во дворе. Ведь она сидела в той комнате, из которой хозяин, не сходя с места, может отдавать распоряжения людям, находящимся во дворе, верно? Я, тогда еще совсем ребенок, был загнан в тупик, из которого не вырваться, как бы ни старался. И труп брата, и безумие матери — все это крайние проявления насилия. Потому-то, осторожно облизывая тянучку, я хотел, чтобы таким образом мое сознание проникло в плоть и плоть затянула рану, хотел полностью отрешиться от внешнего насилия. И вот я задумал, что, если ни одна капля слюны, смешанная с растаявшей тянучкой, не упадет на пол, мне удастся избежать решения, бродившего где-то совсем рядом. Все было предельно просто, но, когда я думал о насилии, мНе казалось странным, что предки находили в себе силы жить, сопротивляясь окружавшему их насилию; мало того, им удалось передать жизнь мне, правнуку. Ведь они жили в век ужасающих насилий. Я буквально лишался чувств, стоило мне подумать, сколько насилий вынуждены были пережить люди, которым я обязан жизнью, люди, связанные со мной.
— Хорошо, если бы и ты, Така, сопротивляясь насилию, смог бы замкнуть этот круг жизни, — сказала жена, и в голосе ее звучало одобрение честному, откровенному рассказу Такаси.
— Пока я сегодня лежал ничком на временном мосту, не сводя глаз с ребенка, которого вот-вот могло расплющить, меня ни на минуту не покидала мысль о насилии, и я вспомнил тот день, когда в кухне сосал тянучку. Это не новая фантазия! — сказал Такаси и вопросительно посмотрел на меня.
Сквозь пургу я вернулся в амбар и, внутренне иронизируя над тем, что печь, изготовленная в Северной Европе, впервые будет зажжена в этой деревне, скорчился перед ней, как обезьяна, и заглянул в круглую дверцу, прорезанную в черном цилиндре. В глубине непрерывно бушует пламя цвета моря в ясный день. Неожиданно муха нацелилась на мой нос, столкнулась с ним, упала мне на колено и замерла. Воздух, согретый печкой, устремился к потолку — он, видно, и поднял муху, которой следовало пребывать в спячке до весны за огромными вязовыми балками. Таких жирных мух раньше в домах никто не встречал. В конюшнях такой величины мухи, возможно, попадались, но эта не принадлежала к их виду — она обладала всеми особенностями мухи, донимающей людей, и к тому же необычно большая. Сантиметрах в десяти от мухи я косанул ладонью и поймал ее. Должен сказать, не хвастая, что ловить мух я мастер. Несчастный случай, после которого я потерял правый глаз, произошел в разгар лета, и, пока я лежал в больнице, меня изводили бесчисленные мухи. Там я научился единственным глазом определять расстояние и, выработав технику ловли мух, взял реванш.
Я внимательно рассматривал муху, бившуюся, точно пульс, о кончики моих пальцев. И пришел к выводу, что эта муха такая же плотная, как иероглиф «муха». Стоило мне чуть придавить ее пальцами, как она разлезлась и пальцы мои стали мокрыми. Такое ощущение, что их теперь не отмыть. Точно тепло от печки, меня обволакивает, а потом проникает и внутрь какое-то отупение. А я все тру и тру пальцы о колено. Я сижу неподвижно на корточках, и тело мое — как парализованное, будто раздавленная муха была для моих нервов тем же, чем свеча для мотора.
Я отождествил свое сознание с пламенем, плясавшим в круглом окошке, прорезанном в цилиндре. Следовательно, мое тело по эту сторону окошка лишено материальности. И как приятно проводить время, избавившись от ответственности телесной. В горле пересохло, оно горит. Думая о том, что нужно поставить налитый водой чайник на плоский верх печи, я почувствовал, что внутренне готовлю себя не только к тому, чтобы уехать завтра утром в Токио, но и к тому, чтобы жить и дальше, много дней, на втором этаже амбара. Это, наверное, потому, что снег, падение которого улавливали мои уши, я наконец воспринял по-настоящему. Если глубокой ночью в окруженной лесом долине напрячь слух, привыкший к полной тишине и реагирующий на малейший шорох, то можно встретиться с множеством звуков. Однако сейчас в долине полная тишина. И в долине, и в окружающих ее бескрайних лесах все звуки поглощены падающим снегом. Отшельник Ги, до сих пор одиноко живущий в лесу, казалось бы, привык к постоянно нависшей над ним тишине, но даже и он в этом полном безмолвии замкнутой снегом глубокой ночи не может не испытывать тревогу. Когда отшельник Ги умрет, замерзнув в занесенном снегом лесу, интересно, попадется его труп на глаза жителям деревни? О чем будет думать, столкнувшись лицом к лицу с такой антисоциальной, жестокой смертью, отшельник Ги, лежа в безмолвной тьме под огромным сугробом? Будет ли он молчать, будет ли что-нибудь шептать самому себе? Возможно, отшельник Ги, вырыв в лесной глуши глубокую четырехугольную яму, подобную той, на заднем дворе моего дома, которой я действительно владел в течение одного утра, спрятался в ней, чтобы переждать снегопад. В мою яму на заднем дворе врыли бочку для сбора нечистот, почему я не уберег ее? Я нарисовал в своем воображении картину: в лесной глуши две ямы рядом, в старой — отшельник Ги, в новой — я, сидим с намокшими задами, обхватив колени, и спокойно ждем. Мне кажется, раньше я употреблял слово «ждать», вкладывая в него позитивное значение, но теперь оно всплыло в моей памяти в негативном смысле. Если подумать, сейчас у меня такое состояние, что я без страха и жалости к себе готов пойти на смерть, погребя себя в яме под землей и галькой, которые выковыряю собственными пальцами. Вынужденный к поездке в деревню, я неуклонно качусь к последней ступеньке своего падения. И если уж я обрек себя на одинокую жизнь на втором этаже амбара, то, захоти я выкрасить голову в красный цвет и накинуть на шею петлю, я думаю, смогу сделать так, чтобы никто мне в этом не помешал. А здесь ведь есть еще и вязовые балки, простоявшие сто лет. Размечтавшись так, я впервые почувствовал настоящий страх и, усилием воли сдержав движение головы, с трудом подавил желание удостовериться в прочности огромных вязовых балок…
Среди ночи со двора донесся звук, будто по сырой земле топала лошадь. Топ-топ, доносятся удары по земле, абсолютно не разносясь эхом. Протерев овал, напоминающий формой старинное зеркало, в потускневшем стекле продолговатого окна (частичное усовершенствование амбара, включая и застекление окон, было сделано в конце войны, когда, готовясь к приему эвакуированных, туда провели электричество и оборудовали отдельную уборную, но эвакуированные, видимо наслышавшись о безумии матери, так и не решились здесь поселиться), я увидел, что Такаси, совершенно голый, очертив круг на покрывавшем двор снегу, скачет в нем. Свет фонаря над входом, усиливаясь белизной снега, лежавшего на земле, крыше, кустах, освещает двор гораздо щедрее, чем в тусклые сумерки. Все еще идет сильный снег. Рождается удивительная уверенность, что линии, прочерченные в какое-то мгновение снежинками, сохранятся в воздухе, пока будет идти снег. Мгновенная реальность простирается до бесконечности. Направленность времени, впитанная падающим снегом, исчезла подобно тому, как исчезают звуки в толстом слое снега. Вездесущее время, скачущий голым Такаси — брат прадеда — мой брат. Все мгновения столетия слились в этом одном. Голый Такаси перестал скакать, немного походил, потом, опустившись на колени, стал руками сгребать снег. Мне виден его худой, угловатый зад, его согнутая спина, похожая на членистую спинку насекомого. Потом Такаси, громко выкрикивая «а-а-а», начал кататься по земле.
Вывалявшись в снегу, голый Такаси, удрученно свесив непропорционально длинные, как у гориллы, руки, побрел назад, на более освещенное место — к фонарю над входом. Я увидел его возбужденную плоть. Охватывала несказанная жалость при виде силы, стоически сдерживающей возбуждение, как сдерживает она напрягшиеся мускулы спортсмена. И как не скрывают налитые мышцы, Такаси не скрывал своей плоти. Не успел он переступить порог, как женщина, ожидавшая в сенях, шагнув вперед, закутала его голое тело в купальную простыню. Сердце мое сжалось от боли. Но это оказалась не жена, а Момоко. Она не колеблясь приняла в распахнутую купальную простыню дрожащего от холода Такаси, который подошел к ней, не пряча своей плоти.
Мне представилась она непорочной сестрой Такаси. Молча они вошли в дом, дверь за ними закрылась, и во дворе, освещенном фонарем, осталось лишь неподвижное движение снега, заключающее столетия в мгновении. И хотя мне все еще было неясно, что означает пропасть, разверзшаяся в брате, я до невообразимой прежде глубины ощутил ее существование.
Засыплет ли к утру новый снег следы катавшегося на нем голого Такаси? Никто бы не стал, разве только собака, вот так, бессмысленно демонстрировать свою возбужденную плоть. Такаси, скопив в себе все пережитое им в неведомом мне мире тьмы, как бездомная собака, сделал своей принадлежностью прямоту и непосредственность. И так же как собака не может выразить тоску словами, так и Такаси накопил в своем мозгу нечто такое, о чем невозможно сказать словами, доступными другим людям. Засыпая, я пытался представить себе, каковы были бы мои ощущения, если бы в меня вселилась душа собаки. Нарисовать в темноте огромную рыжую собаку, приросшую телом к моей голове, совсем не трудно. С толстым поджатым хвостом, похожим на кнут, собака всплыла в темном пространстве и вопросительно посмотрела на меня. Она не из тех, что в снежную ночь платят вам беспредельной преданностью. Я вслух гавкнул, прогнал рыжую собаку и заснул.
Проснулся я около полудня. Канун Нового года. Из главного дома слышен смех молодежи. Мороз не сильный, продолжает идти снег, и небо темное, но земля сверкает мягким, ярким светом. Утонувшие в долине дома от снега выглядят монотонно, и мне никак не удается извлечь картину, притаившуюся на дне памяти. Окружающий лес тоже утратил от снега свою мрачную, злую реальность. Кажется, что лес отступил и долина раздалась, наполнившись до краев снегом, который все продолжает идти. У меня такое чувство, будто я поселился в каком-то уютном, совершенно незнакомом месте с абстрактным пейзажем. Там, где катался прошлой ночью брат, все осталось нетронутым, лишь вновь выпавший снег сгладил немного впадины и выступы, и теперь это место кажется своей уменьшенной моделью. Глядя на все это, я некоторое время прислушивался к смеху, доносившемуся из главного дома, точно там студенческое общежитие. Когда я вошел в кухню, ребята из футбольной команды, сидевшие вокруг очага, сразу же умолкли. Я растерялся, почувствовав, что они считают меня инородным телом, неожиданно ворвавшимся в тесный круг Такаси. Жена и Момоко хлопочут у печи. В душе надеясь на их поддержку, я подошел к печи и увидел, что они все еще хмельные от первого снега.
— Мицу, я купила сапоги. Утром ходила за ними в магазин, — оживленно сообщила добродушная Момоко. — Ожидая, что пойдет снег, туда навезли тьму новых товаров. Грузовик, который привез их, застрял у моста в сугробе. И теперь страдающий ностальгией Мицу никуда, к сожалению, не сможет уехать.