— Вот ты себя и выдал! — вскричал Лазарев с глупым смехом. — Что значит «они»? «Мы»! Это ведь мы — вампиры, забыл?
Говоривший ему не ответил, только пожал плечами и отвернулся. Лазарев, впрочем, этого не заметил.
— Что же Алию сюда не пригласили, если она такая знаменитая? — спросил я.
На меня воззрились с таким удивлением, словно я брякнул несусветную глупость. Но я решил настаивать:
— Заодно и меня бы с ней познакомили… А может, и я бы ей понравился, кто знает? Никогда нельзя предвидеть, где встретишь судьбу.
Конечно, я был пьян, ничем иным нельзя оправдать подобную патетичность. Но здесь следует заметить, что для русского человека «судьба» по преимуществу означает поиск брачного партнера, в то время как для персонажа американского комикса это же самое слово имеет смысл более зловещий: «встретить судьбу» — это попросту умереть.
Именно это и имел в виду Милованов, когда ответил:
— Встретиться с судьбой никогда не поздно. И лучше позднее, чем раньше. А еще лучше — никогда. Поэтому мы и избрали путь Детей Мрака.
Мы поболтали еще немного, стараясь построже придерживаться вампирской тематики. Лазарь периодически ходил в подвал блевать и возвращался оттуда бледный, несчастный, но с осмысленным взором. Прочие истребляли рыбные закуски, щедро заливали их водкой и громко, перебивая друг друга, говорили… Рыбный запах стоял нестерпимый, внутренности потрошеной селедки валялись повсюду, разбросанные по столу и растоптанные на полу. Я сам, отправляясь в туалет, наступил на рыбий пузырь, и он хлопнул под ногой.
Когда я вернулся, меня поразила одна вещь. Я как будто заново увидел всех своих товарищей по пирушке и в первое мгновение не узнал их. В них всех проступило нечто общее и в то же время они сильно отличались от обычных людей. Я не мог сформулировать этого для себя — ни тогда, когда был сильно пьян, ни теперь, когда я абсолютно трезв. Это было именно «нечто», что-то не поддающееся четкому определению.
Но хуже всего было другое. Хоть они по-прежнему шумно и весело болтали, я теперь не понимал ни слова. Какие-то тягучие звуки изливались из их уст, не похожие ни на один человеческий язык. Не были они и подражанием животным. Никаких там «му-му» или «кукареку». Нет, это была именно речь, и притом осмысленная, но… нечеловеческая. Может быть, одушевленные рыбы переговариваются на подобном наречии, подумал я тогда в смятении, но эта мысль была такой же абсурдной, как и все остальное, что происходило в тот вечер.
Я не помню, как уходил, закрывали ли за мной дверь и прощался ли я с Лазарем или же смылся «по-английски», никому ничего не сказав. Проснулся я дома с сильной головной болью, и тотчас картины того, что происходило накануне у Лазаря, отчетливо нарисовались в моем воспаленном мозгу.
Когда я говорю о «воспаленном мозге», я имею в виду именно это. Когда-то, лет десять назад, в макулатуре, которую я тащил выбросить на помойку, я увидел книжку «Господство и подчинение» и, повинуясь обычному любопытству, полистал ее в поисках картинок. В подобных книжках иногда помещают изображения голых женщин в собачьих ошейниках. Будучи подростком, я испытывал к ним сильный интерес.
(В жизни бы не подумал! Сколько всего важного, оказывается, я упустил.
Однако книжица меня разочаровала. Там имелись в основном довольно скучные схемы вроде: «субъект» — стрелочка — «воля» — стрелочка — «объект». Но одна картинка оказалась забавная. Там был весьма условно нарисован некий «субъект» с вытаращенными глазами. Над его головой волнистые линии изображали высокую температуру. Волосы «субъекта» стояли дыбом. Подпись гласила: «Воспаленное состояние мозга».
Вот у меня в то утро после пробуждения было именно такое состояние мозга. Полагаю, волнистые линии над моей головой оказались бы весьма кстати. Я выпил очень много холодной воды из-под крана, оделся и, сообщив домашним, что иду в вуз, вышел на улицу.
День был тихий и пасмурный. Гудение в моей голове, по крайней мере, прекратилось, но чувствовал я себя очень странно. Если говорить коротко, то я как будто не узнавал самого себя. Что-то во мне переменилось, и произошло это после вчерашней вечеринки.
Дело было не в похмелье, как мог бы предположить какой-нибудь местечковый циник вроде тебя. (Странный выпад в мой адрес! Кажется, я вообще ничего не предполагал и уж точно никаких тупых острот не высказывал. Не говоря о полной сомнительности предположения касательно того, что я могу иметь отношение к «местечковому цинизму»!
Всем моим естеством я ощущал, что и сам я, и весь мир, в котором я отныне обречен существовать, не имеем ничего общего с прежним. Я как будто видел все вокруг совершенно другими глазами. Когда я дотрагивался до какой-либо вещи, на ощупь она оказывалась совершенно незнакомой. Словно все поверхности разом кто-то смазал слегка жирной влагой, от которой чуть склеиваются пальцы. Иными сделались и запахи. Я не мог избавиться от назойливой селедочной вони, которая как будто нарочно застряла у меня в ноздрях и пропитывала собой решительно всё. Скажу сразу, что все эти искажения восприятия сохранились. Разве что теперь я не воспринимаю их так остро, как в те первые дни.
Туман полз по улицам, и украшения на фасадах домов — все это барокко и рококо, которым так гордится центр Санкт-Петербурга, — сцеплялись с завитушками тумана, сливались с ними в единое целое. Серая, взвешенная в воздухе влага была истинной кровью насильственно выпрямленных, растянутых жил приморского города. Она изливалась из неведомого источника и, пройдя по всем улицам, площадям, переулкам, исчезала в незримом устье.
Я шел, не выбирая направления, однако ноги сами принесли меня к реке, и я увидел, что Нева набухла и поднялась. Она залила ступени и медленно подбиралась к парапету. От зеленоватой воды тянуло подгнившими огурцами.
Впервые в жизни я начал понимать назначение всех этих каменных и металлических львов, установленных возле спусков к Неве. Я понимал, почему они скалятся и кто тот незримый враг, которого они тщетно пытаются запугать своими ощеренными мордами.
Ни тогда, ни теперь у меня нет слова для того, чтобы дать этому врагу четкое определение, однако уже тогда я с обостренной ясностью осознавал, что и сам сделался частью этого враждебного львам окружения. Я был из «тех», а львы — из «этих», я был, условно говоря, из числа ночных и влажных, а они — из воинства солнечных и земных. И смысл их откровенного уродства стал мне теперь очевиден.
Я ступил на мост. Вдали виднелись вырастающие из облачной гущи сломанные шеи портальных кранов. Круглый купол церкви с ангелом был наполовину съеден белесой дымкой. Васильевский остров медленно плыл, оставаясь притом на месте.
Я миновал готическую церковь, краем глаза заметив в ее высокой башне странные огни. Одно время в этой церкви устроили заводской склад, а после она долго стояла заколоченная.
По мере того как я уходил все дальше в глубь острова, туман сгущался. Неожиданно я перестал узнавать пейзаж. На привычные петербургские доходные дома начали накладываться совершенно иные картины. Я видел серый камень, покрытый фантастической резьбой: изображения глубоководных гадов с переплетающимися щупальцами, морских дев со свисающими до пояса грудями и жабрами за ушами, витые рога, раковины, медуз и тритонов. Все это двигалось и видоизменялось, перетекало из одного в другое, растворяясь в тумане и снова материализуясь перед моим изумленным взором. Но — и это показалось мне самым странным — прежние фасады зданий тоже оставались на месте. Они то проступали сквозь призрачные, незнакомые, то исчезали, но никогда не пропадали насовсем. Их присутствие постоянно угадывалось, а иногда — особенно после очередного порыва ветра — делалось единственным.
Приблизительно то же самое произошло и с людьми. На улицах было довольно мало прохожих: в основном это были бабки с авоськами или офис-женщины, спешащие куда-то с папочкой в руке. Но среди них ленивой, расхлябанной походкой бродили совершенно другие личности: в грязных шароварах, босые, в балахонах или вовсе полунагие, с острым горбиком между лопаток, согнутые, кривобокие, чрезмерно тучные или, наоборот, ужасно тощие. Одни были черны как сажа, другие обладали болезненно-белой кожей и одутловатыми щеками. Они текли по мостовым, то и дело натыкаясь на жителей Васильевского острова, но никогда не вступая с ними в контакт.
Казалось, я неведомым образом обрел способность видеть два непересекающихся мира одновременно и находиться сразу в обоих. Я до сих пор не вполне избавился от этого, и, признаюсь честно, иногда подобное существование становится мучительным.
Когда я увидел тот самый дом, то мгновенно узнал его. Розовый фасад, пустырь с одной стороны и перекресток — с другой. У меня не возникло ни малейших сомнений в том, что я у цели. Возможно, с самого начала я направлялся именно сюда, к таинственной Алии, о которой велись разговоры вчера за столом у Лазарева, и только сейчас осознал это.
Розовый дом выступал из тумана, как плечи Элен Безуховой из кружев бального платья; он одновременно был и очень красив и производил отталкивающее впечатление. Казалось, в нем есть нечто сальное, нечистое, такое, что заставляет, прикоснувшись, тотчас отдернуть руку. И чем дольше я рассматривал его, тем менее понимал, в каком из двух открывшихся мне миров он находится. Дом был достаточно материален, чтобы считаться принадлежностью мира здешнего, и вместе с тем абсолютно призрачен, как всякий выходец из мира потустороннего (или, если угодно, параллельного).
Некоторое время я разглядывал его и пытался понять, чего я хочу: уйти и никогда больше не думать ни о доме, ни об Алии, ни даже о бедном Лазаре; или же, напротив, — войти и стать частью этой истории.
Мысли в голове не то чтобы путались — их было слишком мало для того, чтобы они могли перепутаться или даже просто встретиться в моих пустынных мозгах. Мое умственное состояние в тот миг можно было выразить одним-единственным словом: недоумение. Я вообще не понимал ни своих желаний, ни своих ощущений, ни того, что происходило у меня под носом, ни того, что случилось со мной вчера. Словом, сплошной туман. Обыкновенная питерская погода, но разве не она свела с ума целую кучу народу?
В конце концов одно чувство выделилось из бесформенного клубка слабо выраженных эмоций и открыто заявило о себе. Это чувство было любопытством.
Повинуясь его импульсу — не потому, что он был сильным, а потому, что он был единственным, — я вошел в подъезд и сразу же остановился.
Это был самый обыкновенный подъезд. Здесь пахло кошками. В стене, разрисованной таинственными иероглифами местных хулиганов, красовались остатки камина, и даже многократные покраски казенной синей краской не смогли вполне уничтожить лепнину, его украшающую. Широкие ступени были выщерблены, перила кое-где обвалились.
Сквозь немытые стекла медленно сочился серый свет. Как и на всякой лестнице в старом петербургском доме, здесь начинало чудиться, будто ты погружен глубоко под воду.
Я сделал несколько шагов и стал подниматься по ступенькам.
Здесь мой собеседник вдруг зевнул и спросил меня, не выпью ли я с ним коньяку. Мы отправились в другое место, потому что в том кафе, где мы встречались, коньяку не подавали.
Я заметил при этом, что Гемпель сильно изменился. Если в начале нашей встречи он радовал меня как раз тем, что остался похожим на прежнего Андрюшу Гемпеля, необходимую принадлежность моего безмятежного детства, то теперь, по мере того как развивался его рассказ, я все больше замечал тревожащие перемены в его облике.
При ходьбе он стал сутулиться и все время оглядывался через плечо, как будто боялся, что за нами следует некто, кого надлежит опасаться. Я, конечно, ему ничего не сказал. Приступы паранойи могут случиться со всяким. В некоторых журнальных статьях даже пишут, что в этом состоянии нет ничего особенного. Вариант нормы психического развития. Нужно только отдавать себе в этом отчет и не заострять внимания.
По правде говоря, больше всего меня напрягала голова Гемпеля. Что-то в ее форме было неестественным. Она выглядела распухшей и шишковатой. А то обстоятельство, что он ни разу не снял свою вязаную шапочку, только усиливало впечатление ненормальности. Впрочем, я надеялся на коньяк. Русский человек (я имею в виду — русский мужчина) всегда обнажает голову при употреблении крепких спиртных напитков. Связано ли это с инстинктом, с традицией, с какими-то реликтовыми воспоминаниями, которые передаются нам вместе с генами, — или же причина тому еще более таинственная, — я сказать не могу.
Несколько раз Гемпель останавливался и тихо спрашивал меня, вижу ли я «это».
— Что именно? — недоумевал я. Все, что я видел, была улица и совершенно обычные прохожие на ней. Возможно, одна или две бабули могли бы потянуть на Бабу-ягу, но это оставалось под вопросом и уж тем более вряд ли смущало Гемпеля.
Мой собеседник вдруг страдальчески сморщил лицо и зажмурился. Кажется, даже и с опущенными веками он продолжал видеть то, что мучило его все последнее время, потому что вскорости он опять открыл глаза.
— С каждым днем оно становится все ярче, — проговорил он, — все живее, в то время как настоящий город уже почти совсем выцвел. Может быть, я вообще опоздал.
— С чем опоздал? — спросил я.
С психами надо разговаривать ласково. И не перечить.
Он задергал ртом так быстро и страшно, что я замолчал и больше не произнес ни слова. Ну его совсем. Еще набросится. Я уж стал прикидывать, как бы мне ловчее от него удрать, но Гемпель, кажется, угадал мое намерение и схватил меня за локоть. Я поразился крепости его пальцев.
— Вон хороший бар, — сказал он, указывая кивком на заведение, оформленное в темно-зеленых и золотых тонах — тонах дорогого бильярда.
Мы забрели туда, взяли по коньяку. В зале никого не было, только в очень темном углу кто-то курил.
Гемпель нагнулся ко мне через стол и приглушенно заговорил:
— Все двери в том доме были заперты.
Я сразу понял, что он вернулся к своему воспоминанию о посещении жилища Алии на Васильевском острове, и, как ни странно, почувствовал облегчение. Все лучше слушать связный рассказ, пусть даже полубезумный, чем гадать, что творится в мыслях собеседника, и быть вынужденным отвечать на его отрывочные и по большей части непонятные замечания.
— Знаешь, Гемпель, — сказал я, — вообще-то людям свойственно держать двери своих квартир запертыми. Так, на всякий случай. Это старая традиция.
Он грустно улыбнулся:
— По-твоему, я — сумасшедший?
— С чего ты решил?
— Ты со мной так разговариваешь, как будто я псих.
— У меня был опыт общения с психом, — сказал я. — С настоящим, из психушки. Он мне про буйных интересно рассказывал.
— Я не буйный, — медленно проговорил Гемпель, — и, боюсь, не псих… Те двери были закрыты по-другому. Не так, как обычно.
— Как дверь может быть закрыта необычно? — возмутился наконец я. — Ты хоть себя со стороны слышишь? Что ты несешь?
— Я полностью отдаю себе отчет в том, что говорю, — ответил Гемпель. Я видел, что он совершенно серьезен. — Когда за дверью есть жизнь, она закрыта бережно. Тщательно. И в любое мгновение может распахнуться. Она… — Тут он криво усмехнулся: — Она дышит. Понимаешь?
Я сказал «да», хотя ровным счетом ничего не понял.
Гемпель не придал моему лицемерию ни малейшего значения. Он продолжал:
— А те двери просто прикрывали мертвые помещения. Они были обшарпанные, с многократно смененными замками, с содранной обивкой, с какими-то выцветшими и покрытыми пылью квитанциями, засунутыми в щель… К ним никто не прикасался очень много лет. И все же за ними я угадывал нечто…
— «Всюду жизнь», — глупо процитировал я и тотчас пожалел об этом.
Лицо Гемпеля передернулось, как от физической боли.
— Вовсе нет! — горячо возразил он и только тут обнаружил, что еще не допил свой коньяк. Он посмотрел на стаканчик с таким удивлением, словно только что впервые в жизни по-настоящему поверил в Санта-Клауса.
— Я закажу тебе еще, — предложил я и подошел к стойке.
Гемпель замер и сидел в той же самой позе все то время, пока я ходил. Стоило мне вернуться и сесть на место, как он ожил, словно в замочке, приводившем его в движение, опять повернули ключик.
— За этими дверьми находилось нечто, — повторил Гемпель, — но назвать это жизнью нельзя ни в коем случае. Это не имело к жизни — как мы ее понимаем — ни малейшего отношения. Нечто, чему не место в нашем мире, в нашем городе, возможно на нашей Земле, копошилось и ползало в тех запертых квартирах. Если приложить ухо к двери, можно было расслышать их шепот. Они как будто переговаривались друг с другом, несмотря на разделяющие их стены. И несколько раз мне слышалось, что они называли мое имя.
— Какое? — спросил я.
Гемпель вздрогнул, как будто его пробудили от глубокого забытья со сложным сюжетным сновидением.
— В каком смысле?
— У русского человека, как известно, три имени: собственно имя, отчество и фамилия. Вот я и спрашиваю, по какому имени они тебя окликали?
Гемпель вдруг погрузился в задумчивость. Он молчал довольно долго. Допил коньяк. Вздохнул несколько раз. А потом улыбнулся обезоруживающей улыбкой обаятельного киношного хулигана-шестиклассника:
— Понятия не имею… Оно не было звуком. Оно не имело звукового оформления, если угодно. Некое понятие, обозначающее меня, и только меня. Оно существовало исключительно в их разуме, который узнавал меня и тянулся ко мне, как бы пытаясь заманить к себе.
— Странно… но в целом понятно, — вынужден был признать я.
Продолжение рассказа Андрея Гемпеля
(в баре)
Я поднялся на шестой этаж и увидел наконец «живую» дверь. Она стояла полуоткрытой, и из нее выползала полоска желтого света. Как только я остановился перед ней, она мгновенно распахнулась, и на пороге появилась девушка.
Представь себе бледное лицо с большими темными глазами. Глаза эти сияли так, словно были ограненными полудрагоценными камнями. Знаешь, если сравнивать глаза с самоцветами, то встречаются отполированные, вечно смазанные слезками, бывают озаренные внутренним светом, эдакие глаза-абажуры… У Алии это была тончайшая огранка. Иначе не выразишь.
Носик у нее хорошенький, с горбинкой, губы почти черные, причудливые. Целовать такие губы не хочется, это уж точно, но прикоснуться к ним — ладонью, щекой — так и тянет. У нее были длинные гладкие черные волосы, прямые плечи, маленькая грудь. Она носила длинное платье, темно-красное, очень простое, даже без талии.
Я влюбился сразу… И дело не в ее красоте, и не в тех загадках, которыми она была окружена… Не существовало ни малейшего сомнения в том, что мне суждено влюбиться в нее без памяти. Это нельзя даже назвать предопределением. Оно было так же естественно, как естествен ход солнца по небу днем и луны — ночью. И так же обыденно. И так же неотменимо. В том мире, где мы оказались, Алия была единственной женщиной, а я — единственным мужчиной. Адам не сказал Еве, когда увидел ее, — мол, я люблю тебя, и все такое. Он сказал — вот плоть от плоти моей. Вот приблизительно это я и чувствовал к Алии. Кощунственный Адам в кощунственном Эдеме.
(Прежде я не замечал за Гемпелем обыкновения ссылаться на Адама и Еву и вообще на такие вещи и немного испугался: нет ничего более нудного, чем проповедник из числа новообращенных. Но, к счастью, Гемпель ограничился этим сравнением, и впоследствии его мысль ушла далеко от всяких там божественных штучек.
Алия взяла меня за руку и затащила в квартиру. Она сделала это так просто и дружески, что я сразу почувствовал к ней полное доверие. Да, она была другом, верным, добрым другом — не менее, но и не более!
— Хорошо ли вы добрались? — спросила она, когда мы оказались в гостиной. — Без происшествий?
Я не вполне понимал, что она имеет в виду под «происшествиями», и поэтому только покачал головой. Этот жест можно было истолковать как угодно: и как «да», и как «нет», и как «были неприятности, но я, как видите, недурно справился».
К счастью, она не стала уточнять.
— Мне звонил Милованов, — пояснила Алия. — Он предупреждал о вашем скором визите. А вы давно с ним знакомы?
Я сказал, что Милованова видел впервые на вечеринке у Лазарева, а вот с Лазарем действительно знаком уже много лет. Кажется, это ей было на самом деле совершенно не интересно. Она сказала, что приготовит чай, а я остался в комнате ждать и заодно осматриваться.
Это была просторная комната с высоким потолком. Лепнина была довольно примитивной — выпуклые ракушки, окруженные хороводом из десятка маленьких «камушков». Обоев практически не было видно: все стены гостиной были заставлены стеллажами, на которых громоздились огромные аквариумы. За стеклом медленно шевелились водоросли самых разных оттенков, от нежно-зеленого до густо-красного, плавали рыбы, в том числе и очень крупные, мерцали пластмассовые украшения, купленные в каком-нибудь недорогом магазине. Здесь были античные храмы, амфоры, затонувшие корабли и даже русалка. Последняя настолько заросла тиной, что казалась бородатой.
Все это булькало и источало острый запах, какой обычно бывает на побережье ранней весной, когда на берег выбрасывает сгнившие водоросли и дохлых моллюсков.
Алия возвратилась с чайником и двумя чашками на подносе. Она поставила все это на стол, уселась напротив меня и повернула ко мне свое восхитительное лицо.
— Будете пить чай? — спросила она, как будто все еще сомневалась в моих желаниях.
Я молча кивнул. Она не двинулась с места и не сделала ни малейшего поползновения налить мне в чашку. Продолжала сидеть и рассматривать меня. Наконец она сказала:
— У Милованова случается иногда весьма забавно. Не находите?
— Вы ходите на эти сборища? — спросил я.
Она пожала плечами:
— Была пару раз. Милованов бывает довольно милым.