VI
Средневековье цепко держалось за своих детей и добровольно не уступало их Возрождению. Кровь подлинного средневековья текла в жилах Виллона. Ей он обязан своей цельностью, своим темпераментом, своим духовным своеобразием. Физиология готики - а такая была, и средние века именно физиологически-гениальная эпоха - заменила Виллону мировоззрение и с избытком вознаградила его за отсутствие традиционной связи с прошлым. Более того - она обеспечила ему почетное место в будущем, так как XIX век французской поэзии черпал свою силу из той же национальной сокровищницы готики. Скажут: что имеет общего великолепная ритмика "Testaments", то фокусничающая, как бильбоке, то замедленная, как церковная кантилена, с мастерством готических зодчих? Но разве готика не торжество динамики? Еще вопрос, что более подвижно, более текуче - готический собор или океанская зыбь? Чем, как не чувством архитектоники, объясняется дивное равновесие строфы, в которой Биллон поручает свою душу Троице через богоматерь Chambre dela Divinite1 - и девять небесных легионов. Это не анемичный полет на восковых крылышках бессмертия, но архитектурно-обоснованное восхождение, соответственно ярусам готического собора. Кто первый провозгласил в архитектуре подвижное равновесие масс и построил крестовый свод - гениально выразил психологическую сущность феодализма. Средневековый человек считал себя в мировом здании столь же необходимым и связанным, как любой камень в готической постройке, с достоинством выносящий давление соседей и входящий неизбежной ставкой в общую игру сил. Служить не только значило быть деятельным для общего блага. Бессознательно средневековый человек считал службой, своего рода подвигом, неприкрашенный факт своего существования. Виллон, последыш, эпигон феодального мироощущения, оказался невосприимчив к его этической стороне, круговой поруке. Устойчивое, нравственное в готике было ему вполне чуждо. Зато, неравнодушный к динамике, он возвел ее на степень аморализма. Виллон дважды получал отпускные грамоты - lettres de remission - от королей: Карла VII и Людовика XI. Он был твердо уверен, что получит такое же письмо от бога, с прощением всех своих грехов. Быть может, в духе своей сухой и рассудочной мистики он продолжил лестницу феодальных юрисдикций в бесконечность, и в душе его смутно бродило дикое, но глубоко феодальное ощущение, что есть бог над богом...
"Я хорошо знаю, что я не сын ангела, венчанного диадемой звезды или другой планеты",- сказал о себе бедный парижский школьник, способный на многое ради хорошего ужина.
Такие отрицания равноценны положительной уверенности.
1 Букв.: "Приют божества" (фр.) - определение богоматери "Большое завещание", LXXXV).
1913
ЗАМЕТКИ О ШЕНЬЕ
Восемнадцатый век похож на озеро с высохшим дном: ни глубины, ни влаги,- всё подводное оказалось на поверхности. Людям самим было страшно от прозрачности и пустоты понятий. La Verite la Liberte, la Nature, la Deite1, особенно la Vertu2, вызывают почти обморочное головокружение мысли, как прозрачные, пустые омуты. Этот век, который вынужден был ходить по морскому дну идей, как по паркету,- обернулся веком морали по преимуществу. Самым тривиальным нравственным истинам изумлялись, как редким морским раковинам. Человеческая мысль задыхалась от обилья непреложных истин и, однако, не находила себе покою. Так как, очевидно, все они оказывались недостаточно действенными, приходилось без устали повторять их.
1 Истина, Свобода, Природа, Божество (фр.).
2 Добродетель (фр.).
Великие принципы восемнадцатого века всё время в движении, в какой-то механической тревоге, как буддийская молитвенная мельница. Вот тому пример: античная мысль понимала добро как благо или благополучие; здесь еще не было внутренней пустоты гедонизма. Добро, благополучье, здоровье были слиты в одно представленье, как полновесный и однородный золотой шар. Внутри этого понятья не было пустоты. Вот этот-то сплошной, отнюдь не императивный и отнюдь не гедонистический характер античной морали позволяет даже усумниться в нравственной природе этого сознанья: уж не просто ли это гигиена, то есть профилактика душевного здоровья?
Восемнадцатый век утратил прямую связь с нравственным сознаньем античного мира. Золотой сплошной шар уже не звучал сам по себе. Из него извлекали звуки исхищренными приемами, соображеньями о пользе приятного и о приятности полезного. Опустошенное сознанье никак не могло выкормить идею долга, и она явилась в образе "la Vertu romaine"1, более подходящей для поддержания равновесия плохих трагедий, чем для управления душевной жизнью человека. Да, связь с античностью подлинной для восемнадцатого века была потеряна, и гораздо сильнее была связь с омертвевшими формами схоластической казуистики, так что век Разума является прямым наследником схоластики со своим рационализмом, аллегорическим мышлением, персонификацией идей, совершенно во вкусе старофранцузской поэтики. У средне-вековья была своя душа и было подлинное знанье античности, и не только по грамотности, но и по любовному воспроизведенью классического мира оно оставляет далеко позади век Просве-щенья. Музам было невесело около Разума, они скучали с ним, хотя неохотно в этом сознава-лись. Всё живое и здоровое уходило в безделушки, потому что за ними был меньший присмотр, а дитя с семью няньками - трагедия - выродилась в пышный пустоцвет именно потому, что над ее колыбелью склонялись и заботливо ее нянчили "великие принципы". Младшие виды поэзии, счастливо избежавшие этой убийственной опеки, переживут старших, захиревших под ее рукой.
Поэтический путь Шенье, это - уход, почти бегство от "великих принципов" к живой воде поэзии, совсем не к античному, а к вполне современному миропониманию.
В поэзии Шенье чудится религиозное и, может быть, детски-наивное предчувствие девятнад-цатого века.
1 "Римская доблесть" (фр.) - выражение, обозначающее доблесть, мужество, силу духа, достойные древнего римлянина.
* * *
Александрийский стих восходит к антифону, то есть к перекличке хора, разделенного на две половины, располагающие одинаковым временем для изъявления своей воли. Впрочем, это равноправие нарушается, когда один голос уступает часть принадлежащего ему времени другому. Время - чистая и неприкрашенная субстанция александрийца. Распределение времени по желобам глагола, существительного и эпитета составляет автономную внутреннюю жизнь александрийского стиха, регулирует его дыхание, его напряженность и насыщенность. При этом происходит как бы "борьба за время" между элементами стиха, причем каждый из них подобно губке старается впитать в себя возможно большее количество времени, встречаясь в этом стрем-лении с притязаниями прочих. Триада существительного, глагола и эпитета в александрийском стихе не есть нечто незыблемое, потому что они впитывают в себя чужое содержание, и нередко глагол является со значением и весом существительного, эпитет со значением действия, то есть глагола, и т. д.
Вот эта зыбкость соотношений отдельных частей речи, их плавкость, способность к химическому превращению при абсолютной ясности и прозрачности синтаксиса чрезвычайно характерны для стиля Шенье. Строжайшая иерархия эпитета, глагола и существительного на однообразной канве александрийского стихосложения вычерчивает линию господствующего образа, сообщает выпуклость чередованию парных стихов.
Шенье принадлежал к поколению французских поэтов, для которых синтаксис был золотой клеткой, откуда не мечталось выпрыгнуть. Эта золотая клетка была окончательно построена Расином и оборудована, как великолепный дворец. Синтаксическая свобода поэтов средневеко-вья - Виллона, Рабле, весь старофранцузский синтаксис - остались позади, а романтическое буйство Шатобриана и Ламартина еще не начиналось. Золотую клетку сторожил злой попугай - Буало. Перед Шенье стояла задача осуществить абсолютную полноту поэтической свободы в пределах самого узкого канона, и он разрешил эту задачу. Чувство отдельного стиха, как живого неделимого организма, и чувство иерархии словесной в пределах этого цельного стиха необы-чайно присущи французской поэзии.
Шенье любил и чувствовал отдельный блуждающий стих: ему понравился стих из "Эпитала-мы" Биона, и он сохраняет его.
* * *
В природе нового французского стиха, обоснованного Клеманом Маро, отцом александрий-ца, взвешивать слово прежде, чем оно сказано. А романтическая поэтика предполагает взрыв, неожиданность, ищет эффекта, непредусмотренной акустики и никогда не знает, во что ей самой обходится песня. От мощной гармонической волны ламартиновского "Озера" - до иронической песенки Верлена романтическая поэзия утверждает поэтику неожиданности. Законы поэзии спят в гортани, и вся романтическая поэзия, как ожерелье из мертвых соловьев, не передаст, не выдаст своих тайн, не знает завещания. Мертвый соловей никого не научит петь. Шенье искусно нашел середину между классической и романтической манерой.
* * *
Поколение Пушкина уже преодолело Шенье, потому что был Байрон. Одно и то же поколе-ние не могло воспринять одновременно - "звук новой, чудной лиры - звук лиры Байрона" - и абстрактную, внешне холодную и рассудочную, но полную античного беснования поэзию Шенье.
* * *
То, чем Шенье еще духовно горел - энциклопедия, деизм, права человека,- для Пушкина уже прошлое и чистая литература.
...Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедовал...
Пушкинская формула - союз ума и фурии - две стихии в поэзии Шенье. Век был таков, что никому не удалось избежать одержимости. Только направление ее изменялось и уходило то в пафос обуздания, то в силу ямба обличительного.
* * *
Ямбический дух сходит к Шенье, как фурия. Императивность. Дионисийский характер. Одержимость.
* * *
Шенье никогда не сказал бы: "Для жизни ты живешь". Он был совершенно чужд эпикурей-ству века, олимпийству вельмож и бар.
* * *
Пушкин объективнее и бесстрастнее Шенье в оценке французской революции. Там, где у Шенье только ненависть и живая боль, у Пушкина созерцание и историческая перспектива:
...Ты помнишь Трианон и шумные забавы?..
* * *
Аллегорическая поэтика. Очень широкие аллегории, отнюдь не бесплотные, в том числе и "Свобода, Равенство и Братство",- для поэта и его времени почти живые лица и собеседники. Он улавливает их черты, чувствует теплое дыхание.
* * *
В "Jeu de paume"1 наблюдается борьба газетной темы и ямбического духа. Почти вся поэма в плену у газеты.
Общее место газетного стиля:
Peres d'un peuple! architectes de lois!
Vous qui savez fonder, d'une main ferme et sure,
Pour I'homme une code solennel...2
1 "Игра в мяч" (фр.). Стихотв. Шенье, посвященное художнику Луи Давиду, автору картины "Клятва в Зале для игры в мяч". (В этом зале 20 июня 1789 г. депутаты третьего сословия поклялись не расходиться до тех пор, пока не получат конституции для Франции.)
2 ...Отцы народа, созидатели законов!
Вы, кому дано основать рукой твердой и уверенной
Кодекс поведения для человека...
(Здесь и далее подстрочный перевод с фр.).
* * *
Классическая идеализация современности: толпа сословий, отправляющаяся в манеж, сопровождаемая народом, сравнивается с беременной Латоной, почти уже матерью.
...Comme Latone enceinte, et deja presque mere,
Victime d'un jaloux pouvoir,
Sans asile flottait, courait la terre entiere... 1
1 ...Словно беременная Латона, уже почти ставшая матерью,
Жертва ревнивой власти,
Плавала, скиталась она, не находя пристанища, по всему свету...
* * *
Разложение мира на разумно действующие силы. Единственно неразумным оказывается человек. Вся поэтика гражданской поэзии, искание узды - frein1.
...l' oppresseur n'est jamais libre ..2
1 Узда (фр.).
2 Угнетатель никогда не бывает свободным (фр. ).
* * *
Что такое поэтика Шенье? Может, у него не одна поэтика, а несколько в различные периоды или, вернее, минуты поэтического сознанья?
Различаются явно: пасторально-пастушеская (Вuсоliques Idylles1) и грандиозное построение почти "научной поэзии".
1 Буколики, идиллии (фр.).
* * *
Не подтверждается ли влияние на Шенье со стороны Монтескье и английского государстве-нного права, в связи с пребыванием в Англии? Не найдется ли у него чего-нибудь подобного
"Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый..."
- или же его абстрактный ум чужд пушкинской практичности?
* * *
При полном забвении старофранцузской литературной традиции автоматически воспроиз-водятся некоторые ее приемы, потому что они вошли в кровь.
* * *
Странно после античной элегии со всеми аксессуарами, где глиняный кувшин, троечник, ручей, пчелиный улей, розовый куст, ласточка - и друзья, и собеседники, и свидетели, и соглядатаи любящих, найти у Шенье уклон к совершенно светской элегии в духе романтиков, почти Мюссе, как например, третья элегия "A Camille"1, - светское любовное письмо, утонченно-непринужденное и взволнованное, где эпистолярная форма почти освобождается от мифологических условностей, и течет свободно живая разговорная речь романтически мыслящего и чувствующего человека.
...Et puis d'un ton charmant ta lettre me demande
Ce que je veux de toi, ce que je te commande!
Ce que je veux? dis-tu. Je veux que ton retour
Те paraisse bien lent; je veux que nuit et jour
Tu m'aimes. (Nuit et jour, helas! je me tourmente.)
Presente au milieu d'eux, sois seule, sois absente;
Dors en pensant a moi; reve-moi pres de toi;
Ne vois que moi sans cesse, et sois toute avec moi2.
В этих строчках слышится письмо Татьяны к Онегину, та же домашность языка, та же милая небрежность, лучше всякой заботы: это так же в сердце французского языка, так же сугубо невольно по-французски, как Татьянино письмо по-русски. Для нас сквозь кристалл пушкинских стихов эти стихи звучат почти русскими:
Облатка розовая сохнет
На воспаленном языке...
Так в поэзии разрушаются грани национального, и стихия одного языка перекликается с другой через головы пространства и времени, ибо все языки связаны братским союзом, утверждающимся на свободе и домашности каждого, и внутри этой свободы братски родственны и по-домашнему аукаются.
1 "К Камилле" (фр.).
2 ...И далее в очаровательном тоне письмо задает мне вопрос:
Чего я хочу от тебя, чего я от тебя требую!
Чего я хочу? - говоришь ты - Я хочу, чтобы миг твоего возвращения
Казался тебе слишком далеким; я хочу, чтобы ночью и днем
Ты любила меня. (Ночью и днем, увы, я терзаюсь.)
Находясь среди людей, будь среди них одинокой;
Спи с мыслью обо мне, мечтай увидеть меня рядом с собой;
Не знай никого кроме меня, и будь вся со мной.
&1914>
ПЕТР ЧААДАЕВ
I
След, оставленный Чаадаевым в сознании русского общества,- такой глубокий и неизгла-димый, что невольно возникает вопрос: уж не алмазом ли проведен он по стеклу? Это тем более замечательно, что Чаадаев не был деятелем: профессиональным писателем или трибуном. По всему своему складу он был "частный" человек, что называется "privatier". Но, как бы сознавая, что его личность не принадлежит ему, а должна перейти в потомство, он относился к ней с некоторым смирением: что бы он ни делал,- казалось, что он служил, священнодействовал.