Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История глаза - Жорж Батай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Меня не покидала величайшая тревога. До Х… ещё было десять километров, и, учитывая наше положение, нам необходимо было любой ценой добраться до него ещё затемно. Я еле держался на ногах, отчаявшись увидеть окончание этой долгой поездки в невозможное. С тех пор, как мы покинули реальный мир, состоявший из одетых людей, прошло так много времени, что нам казалось, будто он для нас уже недосягаем. На сей раз эта личная галлюцинация разрослась и заполнила собой всё, подобно всеобщему кошмару человеческой жизни, включающему в себя землю, атмосферу и небо.

Кожаное сиденье прилипло к голой попе Симоны, и она поневоле мастурбировала, работая ногами. Задняя шина словно бы врезалась между голыми ягодицами велосипедистки. Быстрое вращение колеса служило точным отображением моего желания, той эрекции, которая уже увлекала меня в бездну ануса, прилипшего к седлу. Ветер немного утих, и на небе в одном месте проступили звёзды; мне пришла в голову мысль, что моя эрекция может закончиться только смертью и что, когда нас с Симоной убьют, в нашей воображаемой вселенной мы займём места чистых звёзд, и тогда я хладнокровно осознал, что венцом моей похоти станет это геометрически выверенное и просто-таки головокружительное свечение, в котором стирались различия между жизнью и смертью, бытием и небытием.

Однако все эти образы были вызваны всего лишь несоответствием между длительным изнурением и моим смешным стоячим членом. Симона не могла его видеть из-за темноты и ещё из-за того, что моя левая нога, поднимаясь, то и дело закрывала его. Но мне казалось, будто она косится в темноте на эту точку разрыва в моём теле. Она всё быстрее и отчаяннее мастурбировала о сиденье. Теперь у неё остался только я, изнурённый бурей, которую вызывала во мне её нагота. Я услышал её хриплые стоны; прилив наслаждения буквально выбросил её из седла, и её обнажённое тело покатилось по склону под грохот железа, волочившегося по камням.

Когда я спустился к ней, она лежала неподвижно, свесив голову: из угла губ стекала тоненькая струйка крови. Я приподнял её руку, но она безжизненно упала на землю. Тогда я, трепеща от ужаса, набросился на это бездыханное тело, и, обнимая его, ощутил невольную судорогу семени и крови, причём моя нижняя губа отстала от зубов, как бывает у идиотов.

Постепенно придя в чувства, Симона пошевелилась и разбудила меня. Я очнулся от полусна, в который погрузился из-за слабости в ту минуту, когда, как мне казалось, я осквернил её труп. На её теле, всё так же одетом только в чулки и поясок для подвязок, не было ни одной царапины и ни одного синяка. Я взял её на руки и понёс по дороге, забыв об усталости; я старался шагать как можно быстрее (уже светало). Мне стоило нечеловеческих усилий добраться до виллы и благополучно уложить мою чудесную живую подругу в постель.

Моё лицо лоснилось от пота. Мои глаза покраснели и выпучились, в голове гудело, зуб не попадал на зуб, но зато я спас ту, которую любил, и я надеялся, что скоро мы увидимся с Марсель; мокрый от пота и весь в разводах запёкшейся грязи, я лёг рядом с телом Симоны и безропотно окунулся в пучину кошмаров.

Симона

За неприятностью, приключившейся с Симоной, последовал период затишья. Она не вставала с постели. Когда приходила её мама, я прятался в ванной. Пользуясь случаем, я мочился там или мылся. В первый раз, когда эта женщина хотела войти в комнату, дочь не пустила её.

— Не заходи, — сказала она, — здесь голый мужчина.

Симона старалась поскорее выставить её за дверь, и я снова садился на стул рядом с кроватью. Я курил и читал газеты. Иногда я брал на руки пылающую от жара Симону, и она вместе со мной мочилась в ванной. Затем я бережно подмывал её над биде. Она ослабела, и я, понятное дело, уже давно не был с нею близок.

Ей нравилось, когда я бросал в унитаз яйца — сваренные вкрутую, которые сразу шли на дно, и надпитые или полупустые. Она сидя наблюдала за ними. Я усаживал её на раковину, а она смотрела на них, заглядывая себе между ног под попу; наконец, я спускал воду.

Другая игра заключалась в том, что я разбивал яйцо о край биде и выливал его под неё; затем она мочилась на это яйцо, или же я снимал штаны и слизывал его со дна биде; она обещала мне, что, когда выздоровеет, сделает то же самое сначала передо мной, а потом перед Марсель.

Одновременно мы мечтали о том, как положим Марсель, в платье и в туфельках, но с задранным подолом, в ванну, наполовину заваленную яйцами, и как, раздавливая их, она будет на них мочиться. Симона представляла себе, как я поставлю голую Марсель вниз головой, с поднятой попой и согнутыми ногами, а она сама, надев на себя мокрый, тёплый, облегающий пеньюар, не прикрывающий груди, влезет на белый стул. Я буду ласкать ей груди, вставляя соски в дуло револьвера уставного образца, заряженного и только что выстрелившего; от выстрела мы, во-первых, возбудимся, а во-вторых, дуло будет пахнуть порохом. Тем временем Симона станет сверху лить сметану на хмурый анус Марсель; она помочится прямо в пеньюар или же, если пеньюар расстегнётся, на спину или на голову Марсель, куда я тоже смогу пописать. Потом Марсель помочится на меня, зажав мою шею между бёдер. Она может также взять в рот мой брызжущий мочой член.

После всех этих грёз Симона просила меня положить её на одеяло рядом с унитазом; она склоняла над ним лицо, положив руки на края раковины, и широко раскрытыми глазами пристально смотрела на яйца. Я тоже устраивался рядом с ней, и наши щёки и виски соприкасались. Длительное созерцание нас успокаивало. Шум спускаемой воды отвлекал Симону: она выходила из транса, и к ней снова возвращалось хорошее настроение.

Как-то раз, в шестом часу вечера, когда солнце освещало своими косыми лучами ванную комнату, вода подхватила наполовину выпитое яйцо, и оно, наполнившись со странным шумом, у нас на глазах пошло на дно; этот эпизод имел для Симоны решающее значение: теперь она с наслаждением припадала ртом к моему глазу, словно бы пытаясь его выпить. Потом, не отрывая губ от глаза, который она сосала с таким упорством, словно это была грудь, она садилась на раковину, притягивая к себе мою голову, и с явным удовлетворением шумно мочилась на плавающие в воде яйца.

Отныне я мог считать её выздоровевшей. Её радость выражалась в долгих разговорах на интимные темы; раньше она избегала говорить о себе или обо мне. Она с улыбкой призналась мне, что минуту назад ощутила позыв облегчиться по-большому, но сдержала себя, чтобы растянуть удовольствие. От позывов живот у неё напрягся, а попа раздулась, словно готовый вот-вот распуститься цветок. Я засунул руку в её щель; она сказала, чтобы я так и держал её, что ей безумно хорошо. И когда я спросил, с чем ассоциируется у неё слово «мочиться», она ответила, что со словом сочиться, глаза — с бритвой, чем-то красным, например, с солнцем. А яйцо? С телячьим глазом, потому что оно такого же цвета, как его голова, а ещё яичный белок похож на белок глаза, а желток — на зрачок. По её словам, глаз напоминает по своей форме яйцо. Когда она встанет на ноги, мы выйдем на улицу, и я должен буду подбрасывать яйца под лучами солнца и палить по ним из револьвера. Мне это показалось странным, но она начала со мной спорить, приводя довольно забавные аргументы. Она весело играла словами и говорила разбить глаз или выколоть яйцо, пускаясь в невыносимые разглагольствования на эту тему.

Она прибавила, что запах попы и кишечных газов напоминает ей запах пороха, а струя мочи — «выстрел света». Половинки её попы — это два варёных яйца, очищенные от скорлупы. Мы велели принести горячие яйца без скорлупы, сваренные «в мешочек»: она пообещала мне, что сходит на них по-большому. Я не вынимал руки из её попы, как она и просила; от её обещания в нас вспыхнула страсть.

Нужно сказать, что комната больной превосходно разжигает детскую похоть. В ожидании яиц я сосал Симоне грудь. Она гладила меня по голове. Её мама принесла нам яйца. Я не оборачивался. Приняв её за служанку, я продолжал сосать. Когда я узнал её голос, то замер на месте, но не мог даже на миг оторваться от соска; я снял с себя штаны с таким видом, будто хотел справить нужду, без рисовки, но желая заставить её уйти и испытывая радость от того, что перехожу все границы. Когда она вышла из комнаты, начинало смеркаться. Я включил свет в ванной. Симона сидела на унитазе, и мы оба ели горячие яйца; я ласкал тело своей подружки, проводя по нему яйцами и запихивая их в ложбинку между ягодицами. Некоторое время Симона наблюдала за тем, как они тонули, белые, горячие и «голенькие», под её попой; а затем опросталась с шумом, напоминавшим падающие в воду яйца «в мешочек».

Оговорюсь: ничего подобного между нами больше не происходило; за исключением одного случая, мы никогда не вспоминали о яйцах. Когда мы их видели, то тут же краснели, и в наших взглядах застывал неясный вопрос.

Окончание этой истории покажет, что наш вопрос не остался без ответа и что ответ был соразмерен пустоте, образовавшейся в нас после игр с яйцами.

Марсель

Мы с Симоной избегали малейших упоминаний о наших навязчивых идеях. Слово «яйцо» было исключено из нашего словаря. Мы больше не говорили о том, какой страстью пылаем друг к другу. И тем более о том, чем для нас обоих была Марсель. Пока Симона болела, мы не выходили из комнаты и ждали того дня, когда сможем вернуться к Марсель, с таким же нетерпением, с каким в школе ждут окончания урока. Иногда мы смутно представляли себе этот день. Я приготовил верёвку, канат с узлами и ножовку для металла, которую Симона тщательно осмотрела. Я пригнал велосипеды, брошенные в чаще, старательно их смазал и приладил к своему парочку креплений, чтобы сзади можно было посадить на него одну из девочек. Первое время Марсель могла пожить вместе со мной в комнате Симоны.

Симона окончательно встала на ноги только через полтора месяца. Мы выехали ночью. Я никогда не выходил из дома днём: у нас были веские причины не привлекать к себе внимания. Мне не терпелось добраться до того места, которое я мысленно окрестил заколдованным замком; слова «лечебница» и «замок» ассоциировались у меня с простынёй-призраком и безмолвным жилищем, населенным сумасшедшими. И что удивительно: мне казалось, будто я возвращаюсь домой, тогда как во всех других местах я чувствовал себя неловко.

Это ощущение посетило меня, когда я перепрыгнул через ограду и увидел перед собой само здание. Светилось только широко распахнутое окно Марсель. Подобрав в аллее пару камешков, я забросил их к ней в комнату; девочка сразу поняла, что это мы, но сдержала свою радость, увидев, как мы приставили пальцы к губам. Мы тотчас показали ей канат с узлами, чтобы она поняла наши намерения. Я забросил вверх верёвку с грузилом на конце. Она швырнула мне её обратно, пропустив сквозь решётку. Не возникло никаких проблем; мы подняли канат, закрепили его, и я влез по нему до самого окна.

Когда я попытался поцеловать Марсель, она сперва отстранилась. Она очень внимательно наблюдала за тем, как я пилил прут ножовкой. Я ласково попросил её одеться и пойти с нами; она была в купальном халате. Повернувшись ко мне спиной, Марсель надела шёлковые чулки и закрепила их на пояске, точнее, на ярко-красных ленточках, выставив поразительно чистый и изящный задок. Я продолжал пилить, обливаясь потом. Марсель прикрыла сорочкой свою длинную, гладкую талию, резко переходившую в попу, которая выпячивалась, когда она ставила одну ногу на стул. Девочка так и осталась без трусиков. Она надела серую шерстяную плиссированную юбку и пуловер в мелкую черную, белую и красную клетку. Обувшись в туфельки на низких каблучках, она села рядом со мной. Одной рукой я мог гладить её красивые прямые волосы, такие светлые, что они казались прозрачными. Она посмотрела на меня с любовью, словно бы тронутая моей немой радостью.

— Мы ведь поженимся, да? — сказала она наконец. — Здесь так плохо, я так страдаю…

В ту минуту я готов был посвятить всю оставшуюся жизнь этому фантастическому существу. Я долго целовал ей лоб и глаза. Одна её рука случайно соскользнула мне на ногу, она посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, но, прежде чем убрать руку, рассеянно погладила меня сквозь одежду.

После огромных усилий ненавистная решётка всё-таки поддалась. Я раздвинул её изо всех сил, чтобы в образовавшийся просвет можно было пролезть. Марсель пролезла, и я помог ей спуститься, придерживая одной рукой, просунутой между ног. Очутившись на земле, она бросилась в мои объятия и поцеловала меня в губы. Симона с блестящими от слёз глазами стояла на коленях, обнимала ей ноги и целовала бёдра, к которым сначала прижималась щекой, а затем, не в силах сдержать радостной дрожи, обнажила её живот и, припав губами к вульве, жадно её поцеловала.

Вскоре нам с Симоной стало ясно, что Марсель не понимает, что с ней происходит. Она улыбалась, представляя себе удивление директора «заколдованного замка», когда он увидит её вместе с «мужем». Она не узнавала Симону и, смеясь, порою принимала её за волка из-за её черной гривы, её молчания и потому, что она, подобно собаке, прижималась головой к её ногам. Тем не менее, когда я заговорил с ней о «заколдованном замке», она сразу поняла, что речь идёт о лечебнице, в которую её упекли, и, как только она об этом вспомнила, так в ужасе отпрянула от меня, словно её испугал какой-то призрак. Я тревожно следил за ней; черты моего лица огрубели, и оно могло напугать её. Почти в тот же миг она попросила меня защитить её, когда вернётся Кардинал.

На полпути мы решили отдохнуть и легли на опушке, освещённой луной. Больше всего нам хотелось смотреть на Марсель и целовать её.

— Кто такой Кардинал? — спросила Симона.

— Тот, кто запер меня в шкафу, — сказала Марсель.

— Но почему «Кардинал»? — закричал я.

Она ответила почти не раздумывая:

— Потому что он — кюре гильотины.

Я вспомнил, какой страх охватил её, когда я открыл шкаф; на голове у меня был фригийский колпак — ярко-красный аксессуар котильона. Кроме того, я был испачкан кровью порезавшейся девочки, которую поцеловал.

Так в больном мозгу Марсель «Кардинал, кюре гильотины» смешался с испачканным кровью палачом во фригийском колпаке; это смешение можно было объяснить странным сочетанием набожности и ужаса перед священниками; я также связываю его с моей неоспоримой грубостью и озабоченностью, непрерывно вынуждающей меня совершать то, что я совершаю.

Раскрытые глаза умершей

Это открытие привело меня в смятение. Симона тоже растерялась. Марсель задремала у меня на руках. Мы не знали, что делать. Под приподнятой юбкой виднелись длинные бёдра и пушистый лобок, опоясанный красными ленточками. От этой безмолвной, неподвижной наготы мы пришли в экстаз: чтобы зажечь нас, хватило бы одной искры. Мы не двигались, желая продлить это мгновение, пока Марсель совсем не уснёт.

Внутреннее горение изнуряло меня, и я не знаю, чем бы всё обернулось, если бы Симона внезапно не зашевелилась; она раздвинула её бёдра как можно шире и прошептала мне, что больше не может себя сдерживать; вздрагивая, она помочилась себе на платье; в то же мгновение я кончил себе в штаны.

Потом я растянулся на траве, подложив под голову плоский камень, и устремил взгляд на Млечный путь — странный пролом в черепном своде созвездий, наполненный астральной спермой и небесной мочой: эту трещину на самом верху неба, образованную, очевидно, парами аммиака, светившимися в бескрайнем космосе — в полом пространстве, которое они прорывали, подобно крику петуха в полной тишине — быку, выколотому глазу или моему ослеплённому черепу, лежавшему на камне — симметричные образы умножались до бесконечности. Этот нелепый крик петуха до отвращения сроднился с моей жизнью: теперь Кардинал, из-за трещины, красного цвета, прерывистых воплей, раздававшихся в шкафу, и зарезанных петухов…

Другим людям вселенная кажется благопристойной. Благопристойной считают её благопристойные люди, потому что их зрение выхолощено. По этой причине они боятся непристойности. Они не испытывают ни малейшей тревоги, если слышат крик петуха или видят звёздное небо. И вообще, они признают «плотские утехи» лишь при условии, что эти утехи пресны.

Отныне для меня стало ясно: я не люблю того, что называют «плотскими утехами» именно потому, что они пресны. Я люблю всё то, что считается «сальным». Однако меня нисколько не удовлетворяет, скорее наоборот, обычный разврат, поскольку при нём пачкается только сам разврат, а некая возвышенная и абсолютно чистая субстанция всегда остаётся нетронутой. Разврат, который я познал, оскверняет не только моё тело и мои мысли, но и всё то, на что он обращен, и прежде всего, звёздный мир…

Луна напоминает мне о крови рожениц и менструальной жидкости с тошнотворным запахом.

Я любил Марсель, но ни о чём не жалел. Она умерла только по моей вине. И хотя мне снятся кошмары, хотя я просиживаю по нескольку часов в пещере, думая о Марсель, я всё равно готов снова и снова опускать её головой в унитаз. Но она мертва, и мне остаётся только вспоминать о нашей близости, когда она менее всего возможна. Иначе бы я не смог осознать никакой связи между смертью и мной, превратившей мою жизнь в сплошную муку.

Теперь я просто расскажу о том, как Марсель повесилась: она сразу же узнала нормандский шкаф и застучала зубами. Затем, посмотрев на меня, она поняла, что я и есть Кардинал. Если она начинала вопить, её нельзя было остановить никакими уговорами, и мы оставили её в покое. Когда мы вернулись в комнату, она уже висела в шкафу.

Я перерезал верёвку; она была мертва. Мы положили её на ковёр. Симона увидела, что я возбудился, и принялась ласкать меня; мы легли на пол и занялись любовью рядом с трупом. Симона была девственницей, и нам было больно, но мы хотели, чтобы нам было больно. Когда Симона встала и взглянула на труп, Марсель показалась ей чужой, и Симона тоже стала для меня чужой. Я больше не любил ни Симоны, ни Марсель, и если бы мне сказали, что я сам умер, я бы нисколько не удивился. Смысл случившегося до меня не доходил. Я хорошо помню, как посмотрел на Симону и обрадовался тому, что она начала безобразничать. Труп выводил её из себя. Её бесило то, что это существо, так похожее на неё, больше ничего не чувствует. Больше всего её раздражали раскрытые глаза. Она помочилась на спокойное лицо и удивилась тому, что глаза не закрылись. Самым ужасным было то, что мы все трое были спокойны. С тех пор всякое ощущение досады ассоциируется у меня с этим моментом и комическим препятствием, каким стала для нас смерть. Однако я вспоминаю об этом без возмущения и даже с чувством сообщничества. В сущности, отсутствие эмоций сделало всю сцену абсурдной; мёртвая Марсель стала мне ближе, чем была при жизни, поскольку, как я полагаю, абсурдное существо обладает всеми правами.

То, что Симона помочилась на неё от досады и от раздражения, доказывает, что мы совершенно не осознавали этой смерти. Симона была вне себя, она тосковала, но не проявляла ни малейшего уважения к мёртвой. В нашем уединении мы считали Марсель своей собственностью и не могли даже предположить, что она способна умереть. К Марсель нельзя было подходить с обычными мерками. Противоположные порывы, овладевшие нами в тот день, нейтрализовали друг друга и ослепили нас. Они перенесли нас в далёкий мир, где любые наши действия были так же невозможны, как не слышны голоса в безвоздушном пространстве.

Непристойные животные

Дабы избежать утомительного следствия, мы решили уехать в Испанию. Симона рассчитывала на помощь богатенького англичанина, предложившего разыграть её похищение и взять её на содержание.

Мы покинули виллу ночью. Без труда украв лодку, мы добрались на ней до пустынного места на испанском берегу.

Симона оставила меня в лесу, а сама ушла в Сан-Себастьян. Она вернулась с наступлением ночи в красивом автомобиле.

Симона рассказала мне, что сэр Эдмунд, с которым мы должны были встретиться в Мадриде, весь день подробно расспрашивал её об обстоятельствах смерти Марсель и даже заставил её рисовать планы и чертежи. В конце концов, он велел слуге купить манекен в белокуром парике. Симоне пришлось помочиться на лицо лежавшего манекена, глаза которого были раскрыты, точно так же, как у Марсель. К самой девочке сэр Эдмунд даже не притронулся.

После самоубийства Марсель Симона сильно изменилась. Она витала в облаках и была словно бы не от мира сего. Казалось, будто всё наводит на неё скуку. С этой жизнью её связывали только редкие оргазмы, которые были гораздо сильнее, чем прежде. От обычных наслаждений они отличались так же разительно, как, скажем, смех дикарей отличается от смеха цивилизованных людей.

Впервые за долгое время Симона почтила своим усталым взором одну печальную, непристойную сцену…

Однажды сэр Эдмунд приказал бросить в низкий, тесный, безоконный загон для свиней маленькую, прелестную мадридскую флоксу; во всей своей девственной наготе она плавала в навозной жиже под животами свиноматок. Я долго занимался любовью с Симоной, в грязи, перед дверью загона, а сэр Эдмунд в это время мастурбировал.

Вдруг девочка с хрипом вырвалась из моих объятий, вцепилась в свою попу обеими руками и начала биться о землю головой, бешено её запрокидывая; задержав дыхание на несколько секунд, она изо всех сил впилась ногтями в попу, одним махом расцарапала её и рухнула наземь, как зарезанная птица, с ужасным стуком раня себя о железную оковку двери. Сэр Эдмунд подставил ей своё запястье для укуса. Она ещё долго содрогалась в оргазме с лицом, испачканным слюной и кровью.

После таких припадков она всегда бросалась ко мне на руки; я обнимал её ладонями за попу, а она молчала и не шевелилась, словно загрустивший ребёнок.

Однако этим непристойным сценкам, которые сэр Эдмунд неустанно для нас устраивал, Симона всё-таки предпочитала корриду. Её пленяли три момента боя: первый, когда бык стремглав, подобно жирной крысе, выскакивал из загона; второй, когда его рога вонзались по самый череп кобыле в бок; и третий, когда эта нелепая кобыла галопом неслась по арене, брыкаясь невпопад и волоча между ног клубок внутренностей, переливавшихся омерзительными цветами — белым, красным и перламутрово-серым. Когда лопающийся мочевой пузырь брызгал на песок кобыльей мочой, её ноздри трепетали.

От начала до конца боя Симона пребывала в тревоге и со страхом, явственно проступавшим на фоне неодолимого желания, ждала, когда один из чудовищных ударов, которыми взбешённый бык непрерывно, вслепую осыпал порожнюю красную материю, подбросит в воздух самого тореро. Нужно сказать, что, когда этот страшный зверь постоянно, без остановки бодает плащ в считанных сантиметрах от тела тореро, возникает ощущение многократного глубокого погружения, напоминающего любовную игру. Близость смерти только обостряет это чувство. Серии удачных выпадов были редким явлением и приводили толпу в сущее безумие, а женщины в эти волнующие минуты испытывали оргазм — так напрягались у них мышцы ног и живота.

Как-то раз, заведя разговор о корриде, сэр Эдмунд рассказал Симоне, что ещё совсем недавно у испанских тореро-любителей существовал такой обычай: они приказывали слуге изжарить яички первого убитого быка и принести их в первый ряд, где они сидели, а затем ели их, наблюдая за тем, как умирал второй бык. Симона серьёзно увлеклась этим рассказом, и когда в следующее воскресенье мы пошли на первую корриду в этом году, она попросила у сэра Эдмунда яички первого быка. Однако поставила условие: яички должны быть сырыми.

— Что же вы станете делать с сырыми яичками? — спросил сэр Эдмунд. — Не собираетесь же вы их съесть?

— Я хочу, чтобы их положили передо мной на тарелке, — сказала она.

Глаз Гранеро

7 мая 1922 года Ла Роса, Лаланда и Гранеро должны были выступать на аренах Мадрида. Бельмонте-мексиканец, Лаланда и Гранеро были великими матадорами Испании. Лучшим среди них обычно называли Гранеро. Этот высокий красавец с по-детски непринуждёнными манерами сумел прославиться уже к двадцати годам. Симона заинтересовалась им; и когда сэр Эдмунд объявил ей, что знаменитый убийца быков будет обедать с нами вечером после боя, она несказанно обрадовалась.

В отличие от других матадоров, Гранеро был похож не на мясника, а на очаровательного принца, возмужалого и чудесно сложённого. Когда бык бросался на него, костюм матадора ещё больше подчёркивал ровную, вытянутую, как струя, линию его тела (материя плотно облегала попу). Ярко-красная ткань и сверкающая на солнце шпага перед умирающим быком с дымящейся шерстью, залитой потом и кровью, довершали эту метаморфозу и придавали ещё больше очарования зрелищу. Всё это происходило под знойным небом Испании, совсем не синим и суровым, каким его представляют, а солнечным и ослепительным — рыхлым и пасмурным — и порой нереальным; нестерпимый свет и страшная жара расковывали чувства, увлажняя и размягчая плоть.

Эта влажная нереальность ассоциируется у меня с сиянием солнца в день 7 мая. В память о той корриде я бережно храню только жёлто-голубой веер да дешёвую брошюрку, посвящённую смерти Гранеро. Когда мы садились в лодку, чемодан с этими сувенирами упал в воду (один араб выловил его багром); вещи, конечно, намокли и покоробились, но даже в таком плачевном виде они вызывают у меня смутные грёзы, связанные с этой землёй, этим местом и этой датой.

Первым быком, яичек которого дожидалась Симона, оказался чёрный монстр, так стремительно выбежавший из загона, что, несмотря на все усилия и крики, он успел вспороть брюхо трём лошадям ещё до начала боя. Он поднял в воздух одну лошадь вместе со всадником, словно бы желая принести их в жертву солнцу; эта ноша с грохотом обрушилась наземь за его рогами. В назначенный час на арену вышел Гранеро: выставляя свой плащ под удары быка, он играл его яростью. Под гром оваций молодой человек заставлял чудовище вертеться вокруг плаща; всякий раз, когда зверь бросался на него, будто бы в атаку, он в последний момент увёртывался от ужасного удара. Убить этого «солнечного» монстра не стоило труда. Под нескончаемые овации жертва, покачиваясь, словно пьяная, упала на колени, а затем повалилась на землю, подбросив ноги, и испустила дух.

Симона стояла между сэром Эдмундом и мной — она испытывала такой же восторг, как и я — и не захотела садиться после окончания оваций. Не сказав ни слова, она взяла меня за руку и повела во дворик за ареной, весь пропахший мочой. Я обнял Симону за попу, а она в нетерпении вытащила наружу мой член. Мы очутились на зловонных задворках, где в солнечных лучах копошились стаи маленьких мушек. Раздев девочку донага, я погрузил в её влажную плоть цвета крови свой розовый жезл; пока он проникал в эту пещеру любви, я исступлённо ласкал ей анус: тем временем наши уста слились в бурном порыве страсти.

Охвативший нас оргазм можно было сравнить только с оргазмом быка: наши спины судорожно выгнулись, и моя жердь отпрянула от разодранного, залитого спермой влагалища.

Сердца бешено колотились у нас в грудях — трепещущих, жадных до наготы — и не могли никак успокоиться. Мы вернулись в первый ряд: Симона со всё ещё пылающей попой, я — со стоячим членом. Но на том месте, где должна была сесть моя подружка, стояла тарелка с двумя яичками без кожицы; эти железы, по величине и форме напоминавшие куриные яйца, были перламутрово-белого цвета и розоватые от крови, как глазные яблоки.

— Это сырые яички, — сказал сэр Эдмунд Симоне с лёгким английским акцентом.

Симона встала на колени перед тарелкой, приведшей её в небывалое замешательство. Зная, чего ей хочется, но не зная, как это сделать, она была близка к отчаянию. Я снял тарелку со скамьи, чтобы она могла сесть. Она вырвала её у меня из рук и поставила на плиту.

Мы с сэром Эдмундом боялись привлечь к себе внимание. Бой был скучным. Наклонившись над ухом Симоны, я спросил её, что она хочет сделать:

— Дурак! — ответила она. — Я хочу сесть голой попой в тарелку.

— Это невозможно, — прошептал я, — сядь.

Я поднял тарелку и заставил её сесть. Я пристально посмотрел на неё. Я хотел, чтобы она увидела, что я всё понял (я думал о тарелке с молоком). Нам больше не сиделось на месте. Наше беспокойство передалось даже безмятежному сэру Эдмунду. Бой был скверным, рассеянные матадоры вяло дразнили быков. Симона захотела пересесть на солнце; мы мгновенно окунулись в облако света и влажного зноя, и у нас пересохли губы.

Симоне никак не удавалось поднять платье и сесть попой на яички; она не выпускала тарелку из рук. Перед тем как снова выйдет Гранеро, мне хотелось ещё раз заняться с ней любовью. Но она отказала мне, пояснив, что её опьяняет зрелище вспоротых животов, сопровождаемое «гибелью и грохотом», то есть каскадом вываливающихся кишок (в те времена на лошадей ещё не надевали защитных лат).

Сияние солнца, в конце концов, погрузило нас в нереальный мир, сходный с нашей тревогой, нашим бессильным желанием взорваться, раздеться. Черты лица искажались от жары, жажды и обострённых чувств, и нас обоих охватывала эта мрачная бесформенность, отдельные элементы которой больше не согласовывались друг с другом. Даже когда вернулся Гранеро, ничего не изменилось. Бык был слишком осторожен, и бой не клеился.

То, что произошло потом, не имело никакого перехода и даже видимой связи; эти события, конечно же, были связаны между собой, но я наблюдал за ними с таким видом, будто они меня не касались. Внезапно Симона, к моему ужасу, вцепилась зубами в один из шариков, а Гранеро выступил вперёд и взмахнул перед быком красной тканью; в следующее мгновение Симона ощутила прилив грубой похоти, обнажила свою вульву и вставила в неё второе яичко; бык свалил Гранеро с ног, загнал его под балюстраду и под этой балюстрадой с лёту нанёс ему три удара: один из рогов вонзился в глаз и в голову. Ошеломлённый возглас трибун совпал с судорогой Симоны. Встав с каменной плиты, она покачнулась и упала, ослеплённая солнцем; из носу у неё потекла кровь. Несколько человек подбежали к Гранеро и взяли его на руки.

Все зрители повскакивали со своих мест. Правый глаз трупа свисал из орбиты.

Под небом Севильи

Два шара одинакового размера и плотности совершили одновременные, но противоположные движения. Белое яичко быка проникло в «розово-чёрную плоть» Симоны, а глаз вывалился из головы молодого человека. Это совпадение, связанное не только со смертью, но и со своеобразным мочеиспусканием небес, внезапно напомнило мне о Марсель. На один короткий миг мне показалось, будто я прикоснулся к ней.

К нам вернулась привычная скука. У Симоны не было настроения, и она не желала больше ни дня оставаться в Мадриде. Её тянуло в Севилью, слывшую столицей развлечений.

Сэр Эдмунд потакал малейшим капризам своей «ангельской подружки». Юг встретил нас светом и зноем, ещё более угнетающим, чем в Мадриде. Улицы утопали в цветах, сводивших нас с ума.

Симона ходила без трусиков в лёгком белом платье; сквозь тонкий шёлк просвечивал поясок, а в некоторых позах даже лобок. Весь город словно бы сговорился превратить её в жгучее лакомство. Я часто видел, как у встречных мужчин топорщились спереди брюки.

Мы практически непрерывно занимались любовью. Никогда не доводя дело до оргазма, мы шатались по городу. Мы постоянно переходили с места на место: в музейную залу, в парковую аллею, под сень церкви, а вечером — на пустынную улочку. Я раздевал свою подружку и вонзал свой член в её вульву. Затем я быстро выдёргивал его из стойла, и мы снова шли куда глаза глядят. Сэр Эдмунд издалека следил за нами и застигал нас врасплох. Он весь заливался краской, но близко не подходил. Если он мастурбировал, то делал это тайком, стоя в стороне.

— Забавно, — сказал он нам однажды, показывая рукой на церковь, — это церковь Дон-Жуана.

— Ну и что из этого? — спросила Симона.

— Не хотите ли войти внутрь? — предложил ей сэр Эдмунд.

— Вот это мысль!

Какой бы нелепой ни казалась ей эта мысль, Симона всё-таки вошла, а мы остались ждать её у двери.

Когда она вернулась, мы попали в довольно дурацкое положение: Симона хохотала от души, не в силах остановиться. Её смех был таким заразительным, да и солнце в придачу так пекло, что я тоже рассмеялся, и даже сэр Эдмунд не смог удержаться.

— Bloody girl![1] — воскликнул англичанин. — Да объясните вы наконец? Мы что, смеёмся на могиле Дон-Жуана?

И, расхохотавшись ещё громче, она показала на большую медную плиту у нас под ногами; под ней покоился основатель церкви, которым, по преданию, был Дон-Жуан. Раскаявшийся грешник завещал похоронить себя под входной дверью, чтобы по нему топтались самые низменные создания.

Мы засмеялись с удесятерённой силой. Симона даже описалась от смеха: струйка мочи потекла по её ногам на плиту.



Поделиться книгой:

На главную
Назад