— Тогда почему твоя мама не пускает тебя к ней, если она такая хорошая?
— Не знаю. Мама говорит, что она плохая, но они не плохие. Они мне все время что-нибудь дают.
— Что дают?
— Всякое разное: красивые платья, ботинки. У меня сейчас столько ботинок, сколько за всю жизнь не было. И еще украшения, конфеты, деньги. Они водят меня в кино, а однажды мы даже ездили на карнавал. Чайна возила меня в Кливленд, чтобы посмотреть площадь, а Поланд — в Чикаго, посмотреть Колесо. Мы везде вместе бываем.
— Ты врешь. У тебя нет красивых платьев.
— Есть.
— Да ладно, Пекола, зачем ты нам всю эту ерунду рассказываешь? — спросила Фрида.
— Это не ерунда, — Пекола встала, готовая защищать свои слова, и тут дверь открылась.
Миссис Бридлоу высунула голову и спросила:
— Что тут происходит, Пекола? Кто эти дети?
— Это Фрида и Клодия, миссис Бридлоу.
— Вы чьи, девочки? — она вышла на крыльцо. Такой симпатичной я ее еще не видела: на ней была белая форма, а волосы зачесаны назад.
— Миссис Мактир, мэм.
— А, живете на Двадцать первой улице?
— Да, мэм.
— А что вы делаете здесь?
— Гуляем. Мы пришли повидать Пеколу.
— Вам лучше вернуться. Можете пойти с Пеколой. Зайдите, пока я приготовлю белье.
Мы зашли на кухню, большую просторную комнату. Кожа миссис Бридлоу блестела как тафта в окружении сверкающих белых тарелок, белых шкафов, полированной мебели, сияющей медной посуды. Запахи мяса, овощей и чего-то свежеиспеченного смешивались с запахом «Фелс Нафта».
— Сейчас приготовлю белье. Стойте там, где стоите, и ничего не трогайте, — она исчезла за белой вращающейся дверью, и мы услышали неровный стук ее шагов, пока она спускалась в подвал.
Тут открылась другая дверь, и в кухню вошла маленькая девочка, младше, чем кто-либо из нас. На ней было розовое платье и розовые пушистые тапочки с торчащими по краям заячьими ушками. Под толстой резинкой были собраны золотистые волосы. Она увидела нас, и на ее лице промелькнул страх. Она раздраженно осмотрела кухню.
— Где Полли? — спросила она.
Во мне возникла знакомая ненависть. То, что она называла миссис Бридлоу «Полли», тогда как даже Пекола звала свою мать «миссис Бридлоу», казалось вполне достаточным основанием, чтобы исцарапать ей лицо.
— В подвале, — сказала я.
— Полли! — позвала она.
— Смотри-ка, — прошептала Фрида. — Только взгляни на это.
На столике у плиты стояла глубокая серебристая сковорода с фруктовым пирогом. То тут, то там сквозь корку сочился фиолетовый сок. Мы подошли ближе.
— Все еще горячий, — сказала Фрида.
Пекола протянула руку, чтобы узнать, правда ли сковородка горячая.
— Полли, иди сюда! — снова крикнула девочка.
Возможно, это случилось из-за нервозности или неуклюжести Пеколы, но сковородка от ее прикосновения качнулась и упала на пол, повсюду разбрызгав ягоды черники. Большая часть сока облила ноги Пеколы и больно обожгла их; она вскрикнула и подпрыгнула как раз в тот момент, когда в кухню вошла миссис Бридлоу с плотно упакованной сумкой белья. Одним прыжком она оказалось рядом с Пеколой и ударом кулака сбила ее на пол. Пекола упала прямо в лужу сока, подвернув ногу. Миссис Бридлоу подхватила ее за руку, ударила снова, и гневным, сдержанным голосом произнесла, обращаясь к Пеколе прямо, и косвенно к нам:
— Мерзавка… такой пол, устроила тут бардак… только посмотри, что ты наделала… такую работу! Ну-ка вон отсюда… мерзавка… такой пол, такой пол, такая работа!
Ее слова были горячее и темнее, чем дымящиеся ягоды пирога, и мы в ужасе попятились.
Девочка в розовом расплакалась. Миссис Бридлоу повернулась к ней:
— Тихо, детка, тихо. Иди ко мне. Боже, ты только посмотри на платье. Ну не плачь. Полли наденет тебе новое.
Она подошла к раковине и смочила чистое полотенце. Через плечо она бросила слова, словно гнилые куски яблок:
— Забери белье и проваливай, чтобы мне можно было убраться.
Пекола взяла тяжелую сумку с мокрой одеждой, и мы быстро вышли на улицу. Пока Пекола укладывала сверток в тележку, мы слышали, как миссис Бридлоу успокаивает желтоволосую девочку в розовом.
— Кто они были, Полли?
— Не бойся, детка.
— Ты сделаешь еще пирог?
— Конечно сделаю.
— Кто они были, Полли?
— Тише. Не бойся, — шептала она, и нежность ее слов сливалась с закатом, сверкающим над озером.
ВОТМАМАМАМАОЧЕНЬХОРОШАЯМАМАПОИГРАЙСДЖЕЙНМАМАСМЕЕТСЯСМЕЙСЯМАМАСМЕЙСЯСМЕЙСЯСМ
Проще всего было найти причину неудач в ноге. Так она и поступила. Но если хочешь узнать правду о том, как умирают мечты, нельзя доверять словам мечтателя. Вполне возможно, что концом такого прекрасного начала явилась дырка в переднем зубе. Однако сама она предпочитала обвинять ногу. У ее родителей, живших в Алабаме на холме из красной глины, в семи милях от ближайшей дороги, было одиннадцать детей, она — девятая, и только глубокое равнодушие, с которым было встречено известие о том, что она проткнула ногу ржавым гвоздем, когда ей только исполнилось два года, спасло Полин Уильямс от небытия. Из-за раны нога ее скривилась, согнулась и волочилась по земле: она не хромала, что в конце концов изуродовало бы ей спину, а особым образом приподнимала ногу, будто вытаскивая ее из маленького водоворота, старавшегося затянуть в себя ступню. Это незначительное, по сути, увечье объясняло ей множество вещей, которые иначе остались бы за гранью понимания: например, почему у нее нет клички, как у других детей; почему никто не шутит и не рассказывает историй о разных забавных случаях, которые с ней происходили; почему никто не помнит, что она любит есть — ей не оставляли крылышка или шейки, ей не готовили горох в другой кастрюле, отдельно от риса, хотя она терпеть его не могла, — почему никто не дразнил ее, почему она нигде не чувствовала себя дома и никогда не ощущала, что принадлежит какому-то месту. Она считала, что причиной ее одиночества и ненужности была искалеченная нога. Замкнувшись в кругу семьи, ребенком она изобретала тихие, интимные игры. Больше всего ей нравилось распределять предметы: расставлять в ряд консервные банки на полках, раскладывать на крыльце персиковые косточки, палочки, камни, листья, и родственники не мешали ей этим заниматься. Если кто-нибудь случайно задевал эти ряды, то всегда останавливался и собирал их обратно, и она никогда не злилась, потому что могла потом снова их переложить. Когда она обнаруживала что-то, чего бывает много, то обязательно раскладывала это по размеру, по форме или по цвету. Она никогда бы не положила сосновую иголку рядом с листиком пушицы и ни за что не поставила бы рядом банку помидоров и банку с зеленым горошком. В течение всех четырех лет, пока она ходила в школу, ее восхищали цифры и приводили в уныние слова. Она пропускала уроки рисования, не зная, чего себя лишает.
Незадолго до начала Первой мировой войны от своих вернувшихся соседей и родственников Уильямсы узнали, что в другом месте им могло бы житься лучше. Группами, большими и не очень, смешиваясь с другими семьями, они двинулись в путь и за шесть месяцев и четыре перехода прибыли в Кентукки, где находились шахты и металлургические заводы.
«
В Кентукки они жили в настоящем городе, где на каждой улице стояло от десяти до пятнадцати домов, а на кухне вода текла прямо из-под крана. Ада и Фаулер Уильямсы нашли для семьи пятикомнатный каркасный дом. Двор был огорожен забором, который когда-то был белым; рядом с ним мать Полин посадила цветы и держала несколько кур. Кое-кто из братьев ушел в армию, одна сестра умерла, две вышли замуж, освободив место и дав остальным возможность ощутить, как хорошо жить в полупустом доме. Больше всего переезд обрадовал Полин, которой уже было достаточно лет, чтобы оставить школу. Миссис Уильямс готовила и занималась уборкой в доме белого священника на другой стороне города, а Полин, как самая старшая из оставшихся дочерей, взяла на себя все домашние заботы. Она чинила ограду, поднимая упавшие столбики и подвязывая их кусочками проволоки, собирала яйца, подметала, готовила, стирала и следила за двумя младшими детьми, близнецами по прозвищу Чикен и Пай, которые еще ходили в школу. Все у нее получалось отлично, к тому же, ей это нравилось. Когда родители уходили на работу, а братья и сестры — в школу или на рудник, в доме воцарялась тишина. Покой и одиночество одновременно успокаивали ее и заряжали энергией. Она беспрепятственно могла наводить порядок и чистоту до двух часов дня, когда из школы возвращались Чикен и Пай.
Когда война закончилась и близнецами исполнилось одиннадцать, они тоже оставили школу. Полин было пятнадцать, она все еще занималась домом, но уже без прежнего энтузиазма. Мечты о мужчинах, любви и нежности увлекали ее мысли и руки прочь от работы. На нее начали действовать перемены погоды, определенные звуки и пейзажи. Эти чувства вызывали в ней сильную тоску. Она размышляла о бренности только что созданных вещей, о пустынных дорогах, незнакомцах, которые возникают словно ниоткуда, чтобы взять тебя за руку, о лесах, за которыми всегда садилось солнце. Особенно эти мысли донимали ее в церкви. Песни убаюкивали, и когда она пыталась думать о грехах, ее тело трепетало в желании искупления, спасения и таинственного воскрешения, которые могли произойти без малейшего усилия с ее стороны. Ее фантазии не были агрессивными: она представляла, как слоняется по берегу реки или собирает ягоды на опушке, когда вдруг откуда ни возьмись возникает незнакомец с нежными пронзительными глазами, тот, кто все поймет без слов, и от этого взгляда ее нога выпрямлялась, а глаза опускались к земле. У него не было лица, не было голоса, запаха или определенной внешности. Он был простым Присутствием, всеобъемлющей могучей нежностью и обещанием покоя. Она не знала, что сделать или что сказать этому Присутствию, но это было не важно: после молчаливого узнавания и беззвучного прикосновения ее мечты обрывались. Однако Присутствие само знало, что делать. Ей нужно было только положить голову ему на грудь, и он повел бы ее к морю, в город, в леса — на веки вечные.
Полин знала женщину по имени Айви, которая, казалось, могла выразить в песне все ее мечты. Стоя немного в стороне от хора, Айви пела о той темной сладости, которую Полин не могла назвать; она пела смерть, попирающую смерть, о чем тосковала Полин, она пела о незнакомце, который
И когда Незнакомец, наконец, появился, словно ниоткуда, Полин обрадовалась, но не удивилась.
Он появился в самый жаркий день года, важной походкой выступив прямо из яркого солнца Кентукки. Он оказался большим и сильным, у него были желтые глаза, широкие ноздри и собственная музыка.
Полин стояла, лениво прислонившись к забору, облокотившись о перекладину между двумя столбами. Только что она поставила в духовку бисквитный пирог и теперь вычищала из-под ногтей муку. Вдруг она услыхала, как кто-то насвистывает у нее за спиной. Быстрые, высокие переливы: так свистят черные парни, когда подметают, копают или просто идут по своим делам. Нечто вроде уличной музыки, где злость отступает перед смехом, а радость коротка и открыта, как лезвие перочинного ножа. Она внимательно слушала музыку и позволила себе улыбнуться. Мелодия слышалась все ближе, но она не оборачивалась, потому что хотела дослушать до конца. Улыбаясь себе и удерживаясь от всплеска грустных мыслей, она вдруг почувствовала, как кто-то щекочет ей ногу. Она громко засмеялась и обернулась. Свистун склонился, щекоча пятку на покалеченной ноге и целуя ее в лодыжку. Она смеялась, пока он не посмотрел на нее, и она увидела, как солнце Кентукки смешивается с желтизной глаз Чолли Бридлоу.
«
Полин и Чолли любили друг друга. Казалось, он наслаждался ее обществом, даже радовался ее деревенскому поведению и отсутствию представлений о городской жизни. Он говорил с ней о ноге, спрашивал, когда они гуляли по городу или в полях, не устала ли она. Вместо того, чтобы не обращать внимания на этот физический недостаток, притворясь, что его не существует, он вел себя так, словно это было нечто особенное и дорогое для него. Впервые Полин почувствовала, что ее нога представляет некоторую ценность.
И он касался ее, решительно и нежно, как она и мечтала. Не было только мрачного заката и пустынных речных берегов. Она была благодарной и спокойной; он же был добрым и веселым. Она и не подозревала, что в мире может быть столько веселья.
Они решили пожениться и уехать на север, где, по словам Чолли, требовались рабочие на заводы. Молодые, любящие, полные сил, они приехали в Лорейн, в штат Огайо. Чолли быстро нашел работу на заводе, а Полин занялась домашним хозяйством.
И вдруг она потеряла передний зуб. Но до этого должно было возникнуть пятнышко, маленькое коричневое пятнышко, которое легко было спутать с едой, но которое не исчезало, присосавшись к эмали на несколько месяцев, и росло, пока не пробилось сквозь нее, не добралось до внутреннего слоя и в конце концов съело корень, не тронув нерва, а потому его присутствие ничем себя не выдало. Потом ослабевшие корни, привыкшие к яду, отреагировали на тяжелое давление, и зуб выпал, оставив острый обломок. Однако еще до того пятнышка должно было случиться то, что способствовало его появлению.
Что же могло пойти не так в молодом, растущем городке в Огайо, где даже окраинные улицы были покрыты асфальтом, где поблизости раскинулось тихое голубое озеро, а жители гордились соседством с Оберлином, одной из станций Подземной железной дороги, находящейся всего в тринадцати милях к востоку, кипящим котлом на краю Америки рядом с холодной, но привлекательной Канадой?
«
Она искала избавления от одиночества у мужа, ей хотелось утешения, развлечения, хотелось заполнить существующую пустоту. Домашних забот не хватало: в ее распоряжении имелось всего две комнаты, а двора, за которым она могла бы следить или где гулять, не было. Женщины в городе носили обувь на высоких каблуках, но когда Полин попробовала надеть такие туфли, они превратили ее шарканье в ярко выраженную хромоту. Чолли все еще был добр, но его начинала тяготить столь полная зависимость от него. Они все меньше разговаривали друг с другом. У него не возникало сложностей с поиском новых друзей или новых занятий — всегда кто-нибудь поднимался наверх, звал его, и он с радостью уходил, оставляя ее в одиночестве.
Полин чувствовала себя неуютно с теми черными женщинами, которых ей удавалось встретить. Они смеялись над ней, потому что она не выпрямляла волосы. Когда она попыталась накраситься так, как они, макияж получился довольно устрашающим. Их оценивающие взгляды и смешки за спиной над тем, как она говорит (например, «видала» вместо «видела»), как одевается, пробудили в ней стремление купить новую одежду. Когда Чолли стал ругаться, не желая давать ей деньги, она решила найти работу. Подработки хватало на платья и на мелочи для дома, но это не помогло наладить отношения с Чолли. Ему не нравились ее покупки, и он этого не скрывал. Ссоры разрушали их семейную жизнь. Она оставалась все той же девушкой, которая ждала покоя и счастья, руки Господа, который, когда ее путь станет тяжел, всегда будет рядом. Только теперь ей стало ясно, что значит тяжелый путь. Причиной их ссор стали деньги, ее — для одежды, его — для выпивки. Самое грустное было в том, что Полин не особенно интересовали платья и макияж. Она просто хотела, чтобы другие женщины смотрели на нее с одобрением.
Через несколько месяцев случайных заработков она нашла постоянную работу в доме, где жила семья со скромным доходом и нервными, показными манерами.
«
Зимой Полин обнаружила, что беременна. Когда она сказала об этом Чолли, он, к ее немалому удивлению, обрадовался. Он стал меньше пить и чаще приходить домой. Между ними снова возникли те отношения, какие были в начале семейной жизни, когда он спрашивал, не устала ли она, не хочет ли чего-нибудь вкусного. Успокоившись, Полин оставила работу и вернулась к домашнему хозяйству. Но одиночество из этих двух комнат никуда не делось. Когда зимнее солнце освещало отслаивающуюся зеленую краску на кухонных стульях, когда в кастрюле варилось мясо, когда она целыми днями слышала только шум машины, доставляющей мебель в магазин на первом этаже, она думала о родном доме, о том, что и там она была одна почти все время, но теперешнее ее одиночество совсем другого рода. Потом ей надоело разглядывать зеленые стулья и грузовики; она стала ходить в кино. Там, в темноте, пробуждались ее воспоминания, и она возвращалась к своим юношеским мечтам. В кино, вместе с идеей романтической любви, ей преподнесли и другую — идею физической красоты. Возможно, это две самые разрушительные идеи в истории человеческой мысли. Оба эти представления рождались из зависти, разрастались от неуверенности и заканчивались разочарованием. Приравняв физическую красоту к достоинству, она обнажила свой ум, отгородила его и собрала в кучу все, за что можно было себя презирать. Она забыла о вожделении и мало обращала на него внимания. Она решила, что любовь — это взаимное притяжение, а романтичность — цель духа. Это стало для нее источником самых разрушительных эмоций, когда обманываешь любовника и пытаешься лишить свободы возлюбленного, ограничивая ее всеми возможными способами.
После своего «обучения» в кинозале она, глядя на чье-нибудь лицо, непременно относила его к какой-либо категории на шкале красоты, идеалы которой восприняла с экрана. Именно там были темные леса, пустынные дороги, речные берега, нежные, понимающие глаза. Никто там становился всем, слепые прозревали, хромые и увечные отбрасывали костыли. Там не было смерти, а люди двигались под звуки музыки. Черно-белые образы создавали волшебную целостность, возникающую в луче света, который лился на экран сверху из-за спины.
Это была очень простая радость, но так она научилась любить и ненавидеть.
Когда Сэмми и Пекола еще были маленькими, Полин снова пошла работать. Она стала старше, для фильмов и мечтаний не оставалось времени. Пришла пора собирать камни, связывать там, где раньше связывать было нечего. Эту необходимость ей дали дети, да и сама она больше не была ребенком. Она росла, и процесс ее становления был таким же, как у большинства из нас: она ненавидела то, чего не понимала, или то, что ей мешало; она приобретала те добродетели, которые давались легко, отводила себе определенное место в окружающем мире и возвращалась к тем далеким беззаботным временам лишь за добрыми воспоминаниями.
Как кормилец, она взяла на себя всю ответственность за семью и вернулась в лоно церкви. Сперва она переехала из двух верхних комнат на первый, более просторный этаж, где раньше располагался магазин. Она примирилась с женщинами, которые терпеть ее не могли, став более нравственной, чем они; она отомстила себе за Чолли, заставив его предаваться слабостям, которые ненавидела сама. Она ходила в церковь, где нельзя было шуметь, стала завсегдатаем общинных собраний и вступила в Дамский кружок. На молитвенных встречах она вздыхала, оплакивая заблудшего Чолли в надежде, что Господь поможет ей воспитать детей и оградить их от грехов отца. Она больше не говорила «видала», а вместо этого говорила «увидела». У нее выпал еще один зуб; она гневалась на крашеных женщин, которых заботили только наряды и мужчины. Чолли как модель грешника и неудачника был ее терновым венцом, а дети — крестом.
Ей повезло — она нашла постоянную работу в богатой семье, члены которой были доброжелательными, великодушными людьми и помнили добро. Она следила за их домом, вдыхала запах белья, касалась шелковых занавесок и любила все это. Розовые детские пижамы, кучи белых подушек, украшенных по краям вышивкой, простыни с кромкой, на которых были нарисованы синие васильки. Она стала идеальной прислугой, потому что эта роль удовлетворяла практически все ее нужды. Она купала маленькую дочку Фишеров в фарфоровой ванне с блестящими кранами, откуда в любом количестве лилась горячая вода. Она вытирала ее пушистым белым полотенцем и надевала разноцветную ночную рубашку. Она расчесывала золотистые кудрявые волосы, приятно скользившие между пальцами. Никаких цинковых кранов, тазов с нагретой на печке водой, слоистых, одеревенелых серых полотенец, которые стирали в раковине на кухне и сушили на пыльном заднем дворе, никаких черных жестких спутанных комков волос на расческе. Вскоре она совершенно запустила собственный дом. Вещи, которые она могла себе позволить, не носились, в них не было ни красоты, ни стиля, и в конце концов они скапливались на грязной витрине. Все больше она забывала о доме, детях, муже — они превращались в дрему, которая приходит перед глубоким сном, они были только началом и концом ее дня, темными краями, из-за которых дневная жизнь с Фишерами становилась еще светлее и приятнее. Здесь она могла расставлять предметы, чистить их и выстраивать по порядку. Здесь ее нога бесшумно волочилась по толстым коврам. Здесь она нашла красоту, чистоту, порядок и уважение. Мистер Фишер говорил: «Я лучше буду продавать ее вино из голубики, чем недвижимость». Она правила шкафами, заставленными таким количеством еды, что его не съесть не то что за недели, но и за месяцы; она хозяйничала среди консервированной зелени, купленной по случаю, разных помадок и свернутых в ленту конфет на маленьких серебряных тарелочках. Кредиторы и ремонтники, унижавшие ее, если она заходила к ним по собственным нуждам, проявляли к ней уважение, когда она приходила по делам Фишеров. Она отказывалась от мяса, если оно было немного темное или с краями, обрезанными не так, как надо. Для себя она покупала слегка пахнущую рыбу, но торговцу, приславшему такую рыбу в дом Фишеров, она могла швырнуть ее в лицо. Власть, уважение, роскошь этого дома принадлежали ей. Здесь у нее появилось даже прозвище — Полли, чего никогда не было раньше. В конце дня, стоя посреди кухни, она любила смотреть на результаты своей работы. Она знала, что мыла вдоволь, что ветчина нарезана, и наслаждалась видом сверкающих кастрюль, сковородок и блестящим полом. И слышала слова хозяев: «Мы никогда ее не отпустим. Мы никогда не найдем такую, как Полли. Она ни за что не оставит кухню, пока не приведет ее в порядок. Это идеальная прислуга».
Полин поддерживала красоту и порядок ради себя, ради своего собственного мира, и никогда не переносила его в родной дом или на своих детей. Она учила их уважению, а заодно и страху: страху быть невоспитанными, быть как их отец, попасть в немилость к Богу, сойти с ума, как мать Чолли. В сыне она вырастила безудержное стремление убежать из дому, а в дочери — страх взросления, боязнь других людей, ужас перед жизнью.
Смысл ее существования был в работе. Она оставалась все такой же добродетельной. Была активной прихожанкой, не пила, не курила, не распутничала, защищала себя от Чолли и ежедневно росла в своих глазах, чувствуя, что добросовестно выполняет роль матери, указывая на грехи отца, чтобы уберечь от них детей, или наказывая их, если они проявляли малейшую небрежность, в то время как она работает по двенадцать часов в день, только чтобы прокормить их. И мир соглашался с ней.
Лишь иногда, очень редко, она вспоминала старые дни и думала о том, как же изменилась ее жизнь. Это были ленивые, праздные мысли, иногда похожие на прежние мечтания, но она не размышляла об этом чересчур долго.
ВОТПАПАОНБОЛЬШОЙИСИЛЬНЫЙПАПАПОИГРАЙСДЖЕЙНПАПАУЛЫБАЕТСЯУЛЫБАЙСЯПАПАУЛЫБАЙ
Когда Чолли было четыре дня отроду, мать завернула его в два одеяла, обернула газетой и оставила на куче мусора у железной дороги. Его спасла тетя Джимми, видевшая, как племянница выходила из задней двери со свертком. Она избила ее ремнем для правки бритв и запретила приближаться к ребенку. Тетя Джимми вырастила Чолли одна и иногда любила рассказывать, как спасла его. От нее он узнал, что мать была не в себе. Однако у Чолли не было возможности выяснить, так ли это, потому что вскоре после порки она сбежала, и с тех пор о ней никто ничего не слышал.
Чолли был благодарен за то, что его спасли. Только изредка, когда он смотрел, как тетя Джимми ест руками рулет, облизывая четыре золотых зуба, или когда она надевала на шею пакетик с асафетидой, или когда зимой укладывала его спать на своей кровати, чтобы было теплее, и он видел ее старые морщинистые груди сквозь ночную рубашку — тогда он думал, что все это похоже на смерть там, у дороги. На шине под мягкими черными небесами Джорджии.
Он проучился в школе четыре года, прежде чем набрался храбрости спросить тетю, что за человек был его отец и где он теперь.
— Думаю, это был сын Фуллеров, — сказала тетя. — Тогда он все время болтался поблизости, а потом быстренько сбежал, как раз перед тем, как тебе родиться. Или он, или его брат. Слышала, как старик Фуллер что-то об этом говорил.
— Как его звали? — спросил Чолли.
— Фуллер. Глупо звучит.
— Я имею в виду его имя.
— А, — она закрыла глаза и вздохнула. — Совсем память плохая стала. Сэм, кажется. Да, Сэмюэль. Нет. Не Сэмюэль. Самсон. Самсон Фуллер.
— Почему вы не назвали меня Самсоном? — подавленно спросил Чолли.
— А зачем? Его тут не было, когда ты родился. Твоя мать тебя вообще никак не назвала. И девяти дней не прошло, как она бросила тебя в кучу мусора. Когда я на девятый день тебя подобрала, то назвала тебя так, как сама захотела. Как звали моего покойного брата. Чарльз Бридлоу. Хороший был человек. А все эти Самсоны тебя бы ни к чему хорошему не привели.
Больше Чолли ни о чем не спрашивал.
Через два года он ушел из школы и устроился работать в магазин Тайсона. Он подметал, был на посылках, взвешивал мешки и забрасывал их на телеги. Иногда ему разрешали проехаться с извозчиком. Извозчика, приятного пожилого человека, звали Блю Джек. Он любил вспоминать о тех далеких временах, когда вышла Декларация об освобождении. О том, как черные люди радовались, плакали и пели. А еще рассказывал истории о привидениях, например, как однажды один белый мужчина отрезал голову своей жене и бросил труп в болото, а ночью обезглавленное тело явилось во двор и бродило там, натыкаясь на все подряд, потому что ничего не видело, и умоляло принести расческу. Они разговаривали о женщинах, которые когда-то были у Блю, о том, как он в молодости любил подраться, о том, как однажды ему удалось избежать линчевания и как другим этого не удалось.
Чолли любил Блю. Даже став взрослым, он вспоминал те счастливые времена. Например, как однажды, на церковном пикнике Четвертого июля, одна семья решил разбить арбуз. Рядом стояло несколько детей. Блю в предвкушении бродил поодаль, и на его лице играла едва заметная улыбка. Отец семейства поднял арбуз высоко над головой: его огромные руки казались Чолли выше деревьев, а арбуз заслонял собой солнце. Он на мгновение застыл, высокий, с поднятой головой, вытянув руки выше сосен и держа арбуз размером больше солнца, глядя на камень и примериваясь для удара. Чолли смотрел на фигуру, застывшую на фоне ясного голубого неба, и чувствовал, как по всему телу ползут мурашки. Он подумал: не так ли выглядит Бог? Но нет. Бог был милым белым старичком с длинными седыми волосами, ниспадающей бородой и маленькими голубыми глазами, глядящими печально, когда люди умирали, и неодобрительно, если они совершали что-нибудь плохое. Нет, так должен выглядеть дьявол, который держит в руках мир и готовится разбить его, чтобы наружу вытекло красное содержимое, и ниггеры смогли бы съесть сладкие, теплые внутренности. Если дьявол действительно выглядел так, то Чолли предпочитал его. Думая о Боге, он никогда ничего не чувствовал, но мысль о дьяволе приводила его в восторг. И вот теперь сильный черный дьявол закрыл солнце и готовился разбить мир вдребезги.
Вдалеке кто-то играл на губной гармошке — музыка текла над зарослями камыша и сосновым леском; она обвивалась вокруг стволов деревьев, смешивалась с запахом сосен, и Чолли не смог бы сказать, в чем разница между этими звуками и ароматами, витающими над головами людей.
Мужчина ударил арбуз о край камня. Слабый вздох разочарования сопровождал звук расколовшейся кожуры. Арбуз разбили неудачно. Он раскрошился, и повсюду на траве оказались разбросаны куски корки и красной мякоти.
Блю подпрыгнул.