— Ну так и сказала бы. Одну? Сколько?
Пекола разжимает кулачок, показывая три пенни. Он подталкивает конфеты к ней — по три желтых квадратика в каждой упаковке. Она протягивает деньги. Он медлит, не желая дотрагиваться до ее руки. Она не знает, как отдать ему деньги и можно ли уже убрать палец правой руки от витрины. Наконец он сгребает пенни с ее руки. Его ногти больно царапают ее потную ладошку.
Выйдя из магазина, Пекола чувствует неизъяснимое облегчение.
Одуванчики. Она испытывает к ним прилив нежности. Но они не смотрят на нее с ответным чувством. Она думает: «Они и вправду ужасны. Сорняки и есть». Взволнованная этим открытием, она спотыкается о трещину в асфальте. В ней просыпается злоба; словно щенок с жарким дыханием, она вылизывает остатки ее стыда.
Злость лучше. В этом чувстве есть смысл. Реальность и осязаемость. Ощущение значимости. Прекрасное чувство. Она мысленно возвращается к глазам мистера Якобовски, его равнодушному голосу. Злость не задерживается в ней, щенок слишком быстро насыщается. Жажда его утолена, и злость засыпает. Снова становится стыдно, к глазам подступают слезы. Как бы их удержать? Она вспоминает о «Мэри Джейн».
Каждая бледно-желтая обертка — с картинкой. Изображение малышки Мэри Джейн, чьим именем названа конфета. Белое улыбающееся личико. Светлые волосы в легком беспорядке, синие глаза глядят на нее из мира чистого удовольствия. Глаза нетерпеливые и озорные. С точки зрения Пеколы они просто прекрасны. Она ест конфету, и ей нравится ее сладость. Съесть конфету — это в каком-то смысле съесть саму Мэри Джейн, съесть ее глаза. Любить Мэри Джейн. Быть ею.
За три пенни она купила себе девять кратких мгновений наслаждения с Мэри Джейн. С милой Мэри Джейн, чьим именем назвали конфету.
На втором этаже над Бридлоу жили три шлюхи — Чайна, Поланд и мисс Мэри. Пекола любила заходить к ним в гости и выполняла их мелкие поручения. А они не презирали ее.
В то октябрьское утро, когда Чолли оглушили печной заслонкой, Пекола поднялась по лестнице к ним в комнату.
Еще до того, как Пекола постучалась и ей открыли дверь, она услышала пение Поланд, ее сильный и сладкий голос, похожий на свежую землянику:
— Привет, клецка. Где твои носки? — Мэри редко называла Пеколу дважды одним и тем же именем, но все эти прозвища совпадали с названиями ее любимых блюд.
— Здравствуйте, мисс Мэри. Здравствуйте, мисс Чайна. Здравствуйте, мисс Поланд.
— Ты слышала меня. Где твои носки? Лапы голые, как у дворняжки.
— Я не нашла.
— Не нашла? Наверное, кто-то у тебя дома очень любит носки.
Чайна усмехнулась. Если у нее или у кого-нибудь еще что-то пропадало, Мэри всегда ставила это в вину «кому-то в доме, кто очень это любит». «Кто-то в доме очень любит лифчики», — говорила она с тревогой.
Поланд и Чайна готовились к вечеру. Поланд вечно гладила что-то и вечно пела. Чайна, сидя на бледно-зеленом кухонном стуле, вечно завивала волосы. Мэри вечно опаздывала.
Женщины были дружелюбны, но их тяжело было разговорить. Пекола всегда заводила беседу с Мэри — стоило ей начать болтать, как она уже не останавливалась.
— Почему вы все время встречаетесь с разными мальчиками, мисс Мэри?
—
— Тогда ты вообще их не видела, — Чайна положила горячие щипцы в банку со средством для укладки «Ню Найл». От прикосновения раскаленного металла масло зашипело.
— Ну почему, мисс Мэри? — настаивала Пекола.
— Что почему? Почему я не видела мальчиков с тысяча девятьсот двадцать седьмого? Потому что с тех пор мальчики перевелись. Именно с того времени. Люди стали рождаться старыми.
— Ты хочешь сказать, что состарилась
— Я не состарилась. Просто растолстела.
— Какая разница.
— Думаешь, если ты худая, тебя за молодую принимают? Ты сапожнику сапоги продаешь.
— А ты выглядишь как ослиная задница.
— Я только знаю, что твои кривые ноги не моложе моих.
— О моих кривых ногах не беспокойся. Чтобы на них посмотреть, клиенту надо обернуться.
Женщины засмеялись. Мэри запрокинула голову. Ее смех был похож на шум полноводной реки, свободной, глубокой, мутной, держащей свой путь к морским просторам. Чайна отрывисто хихикала. Казалось, каждый смешок вырывает из нее невидимая рука, дергающая невидимую струну. Поланд, которая обычно помалкивала на трезвую голову, смеялась беззвучно. В трезвом состоянии она по большей части напевала себе под нос блюзы, которых знала великое множество.
Пекола дотронулась до бахромы шарфа, лежащего на спинке дивана.
— Я никогда не видела, чтобы у кого-то было столько приятелей, сколько у вас, мисс Мэри. Почему они все вас так любят?
Мэри открыла бутылку шипучки.
— А что еще им остается делать? Они знают, что я богатая и красивая. Они хотят погладить пятками мои волосы и заполучить денежки.
— Так вы богатая, мисс Мэри?
— Пирожок, денег у меня завались!
— А откуда они у вас? Вы же не работаете.
— Да, — сказала Чайна, — откуда они у тебя?
— Гувер дал. Как-то раз я сделала ему одолжение.
— Что вы сделали?
— Одолжение. Они хотели поймать одного жулика. По имени Джонни. Он был такой подлец, что…
— Мы сто раз уже это слышали, — Чайна укладывала завиток.
— … ФБР очень хотело его поймать. Он скосил больше народу, чем туберкулез. А если его разозлить, тут уж держись! Он тебя будет гнать, покуда земли хватит. Ну, я тогда была молодая и симпатичная. Не больше девяноста фунтов, в самом соку.
— Ты никогда не была в самом соку, — сказала Чайна.
— А ты никогда не просыхала. Заткнись. Давай я расскажу тебе дальше, конфетка. Сказать по правде, я единственная могла с ним сладить. Он уходил, грабил банк или убивал кого-нибудь, а я ему говорила так ласково: «Джонни, не надо бы тебе этого делать». А он отвечал, что хотел мне купить подарков. Кружевного белья и всякого такого. Каждую субботу мы брали упаковку пива и жарили рыбу. Жаришь ее в муке и яичном тесте, и когда она становится такая темная и поджаристая — только не слишком — открываешь холодное пиво… — Глаза Мэри затуманились от воспоминаний. Все ее истории заканчивались описаниями еды. Пекола видела, как зубы Мэри глубоко впиваются в хрустящую спинку морского окуня, видела, как ее толстые пальцы отправляют в рот маленькие кусочки горячего белого мяса, упавшие с губ, она слышала хлопок открывающейся пивной бутылки, чувствовала резкий запах пива, ощущала на языке холодную горечь. Она опомнилась гораздо раньше Мэри.
— А как же деньги? — спросила она.
Чайна хмыкнула.
— Она воображает себя той дамочкой в красном, которая настучала на Диллинджера. Диллинджер бы к тебе и близко не подошел, разве что в Африке, на охоте, перепутал бы тебя с бегемотом.
— Что ж, у этого бегемота была неплохая житуха в Чикаго. Боже мой и три девятки!
— Почему вы всегда говорите «Боже мой», а потом цифру? — Пеколе давно хотелось это узнать.
— Потому что мама учила меня никогда не ругаться.
— А штаны снимать она тебя учила? — спросила Чайна.
— А у меня их и не было, — сказала Мэри. — Ни разу их не видала до пятнадцати лет, пока не уехала из Джексона и не нашла поденную работу в Цинциннати. Моя хозяйка дала мне свои старые трусы. Я подумала, что это что-то вроде чепца. Надела их на голову, когда вытирала пыль. Она меня увидела и чуть в обморок не грохнулась.
— Ну и дура ты была, — Чайна закурила и помахала щипцами.
— Откуда ж мне было знать? — Мэри помолчала. — И потом, какой смысл надевать то, что постоянно приходится снимать? Дьюи никогда не давал мне носить их так долго, чтобы я успела к ним привыкнуть.
— А кто такой Дьюи? — это имя Пекола слышала впервые.
— Кто такой Дьюи? Цыпленочек! Я никогда не рассказывала тебе о Дьюи? — Мэри была потрясена.
— Нет, мэм.
— Дорогуша, ты много потеряла. Боже мой и две пятерки! Как это я упустила! Я встретила его в четырнадцать. Мы сбежали и жили вместе как муж и жена целых три года. Ты видела всех этих мазуриков, которые поднимаются сюда к нам? Хоть полсотни их собери, а все они не стоят и мизинчика ноги Принца Дьюи. Боже мой, как этот человек любил меня!
Чайна пальцами подвернула себе челку.
— Тогда почему он позволил тебе торговать своей задницей?
— Подруга, когда я поняла, что этим можно торговать — что кто-то станет за это платить живыми деньгами, — я была потрясена до глубины души.
Поланд засмеялась. Беззвучно.
— Я тоже. Моя тетка хорошенько отхлестала меня в первый раз, когда я сказала, что не взяла денег. Я сказала: «Деньги? За что? Он мне ничего не должен». Она ответила: «Черта с два он не должен!»
Все они расхохотались.
Три веселых горгульи. Три веселые ведьмы. Оживились, вспомнив далекие дни своего неведения. Они не принадлежали к сонму проституток, выдуманных романистами, великодушных и благородных, обреченных по вине ужасных обстоятельств скрашивать мужчинам их несчастную, скучную жизнь, беря деньги за свое «понимание» униженно и от случая к случаю. Не были они и юными девушками с несчастной судьбой, которые вынуждены на всех огрызаться, чтобы защитить свою ранимую душу от дальнейших потрясений, ожидая при этом лучших времен и твердо зная, что смогут сделать правильного мужчину счастливым. Они никогда не были и теми неряшливыми, неудачливыми шлюхами, которые не могут жить в одиночестве и потому начинают продавать и употреблять наркотики или пользоваться услугами сводней, чтобы довести до конца свое саморазрушение, не накладывая на себя рук только потому, что хотят отомстить отцу, давным-давно пропавшему невесть куда, или бессловесной матери. Если не считать басни о любви Мэри и Принца Дьюи, эти женщины ненавидели мужчин, всех мужчин, без всяких оговорок, извинений или предпочтений. Они ругали своих посетителей механически, с привычным презрением. Черные, белые, пуэрториканцы, мексиканцы, евреи, поляки, кто угодно — все были никуда не годными слабаками, все попадали им на язык, и каждому доставалось в полной мере. Они обожали их обманывать. Об одном таком случае знал весь город: они заманили одного еврея к себе наверх, набросились на него все вместе, ухватили за ноги, вытрясли содержимое из его карманов и выкинули беднягу в окно.
Они не уважали и женщин, которые — хотя и не были, так сказать, их коллегами, — тем не менее, обманывали своих мужей; постоянно или изредка — не имело значения. Они называли их «сахарными шлюшками» и ни за что на свете не хотели бы с ними поменяться. Они уважали лишь тех, кого называли «добрыми цветными христианками» — тех женщин, чья репутация была безупречна, хороших домохозяек, которые не пили, не курили и не бегали налево. Таких женщин они одобряли, хотя и не выражали своего одобрения открыто. Но мужей их они презирали, хотя спали с ними и брали у них деньги.
Невинность, по их мнению, тоже не была качеством, достойным уважения. Они считали свою юность порой невежества и сожалели, что не воспользовались своей невинностью лучшим образом. Они не были ни юными девушками в облике шлюх, ни шлюхами, жалеющими о потере невинности. Они были шлюхами в одежде шлюх, шлюхами, которые никогда не были молодыми и не понимали, что может быть хорошего в невинности. С Пеколой они вели себя так же свободно, как друг с другом. Мэри сочиняла для нее разные истории, потому что Пекола была ребенком, но истории эти были грубоватыми и слегка непристойными. Если бы Пекола выразила намерение жить так, как они, они бы не стали беспокоиться и отговаривать ее.
— А у вас с Принцем Дьюи были дети, мисс Мэри?
— Да. Да. Были. — Мэри засуетилась. Она вытащила из волос заколку и принялась ковырять ею в зубах. Это означало, что она больше не хочет говорить.
Пекола подошла к окну и выглянула на пустынную улицу. Сквозь трещину в асфальте пробился клочок травы, но лишь затем, чтобы попасть под жестокий октябрьский ветер. Она подумала о Принце Дьюи и о том, как он любил мисс Мэри. Как это — любить, подумала она. Как ведут себя взрослые, когда любят друг друга? Едят вместе рыбу? Ей вспомнились Чолли и миссис Бридлоу в постели. Он издавал такие звуки, словно мучился от боли, словно кто-то схватил его за горло и не отпускал. Звуки эти были ужасны, но еще страшней были звуки, которые издавала мать. Как будто там лежал кто-то другой. Может быть, это и есть любовь. Придушенные стоны и тишина.
Отвернувшись от окна, Пекола посмотрела на женщин.
Чайна решила, что не будет делать челку, и сделала маленький, но крепкий помпадур. Она умела сооружать самые разные прически, но любая из них придавала ей измученный и взволнованный вид. Потом она накрасилась. Она нарисовала себе изогнутые удивленные брови и рот в виде лука Амура. Через несколько дней она, возможно, сменит их на восточные брови и тонкий злобный рот.
Поланд запела своим сладким голосом другую песню:
Мэри чистила орехи и бросала их в рот. Пекола долго смотрела на женщин. Настоящие они или только кажутся ей? Мэри рыгнула, нежно и мягко, словно мурлыкнула кошка.
Зима
Лицо моего отца — настоящая наука. Пришла зима и поселилась там. Глаза превратились в снежный склон, грозящий лавиной; брови изогнулись, словно черные ветви голых деревьев. Кожа впитывает слабые, безрадостные лучи желтого зимнего солнца; вместо рта у него снегоупорная кромка поля, покрытого стерней, его высокий лоб — словно замерзшее озеро Эри, скрывает токи ледяных мыслей, вихрящихся во тьме. Охотник на волков превратился в убийцу ястребов: день и ночь он пытался отогнать одного от дверей, другого из-под крыши. Подобно Вулкану, охраняющему огонь, он учит нас, какие двери надо закрывать, а какие открывать для лучшего распределения тепла, заготавливает лучину, обсуждает качество угля, показывает, как его сгребать, как класть его в печь и поддерживать пламя. И до самой весны он не будет бриться.
Зима сковала холодом наши головы, глаза стали хуже видеть. Мы клали в чулки перец, мазали вазелином лицо и темными морозными утрами смотрели на четыре тушеные сливы, скользкие комки овсянки и какао с пенкой.
Но в основном мы ждали весны, когда все начнут заниматься своими огородами.
И вот, когда ненавистная зима свернулась в клубок, который никто не мог распутать, что-то, а вернее, кто-то его все же размотал. Он разрубил этот узел на серебряные нити, опутавшие нас, словно паучья сеть, и мы стали с горечью мечтать о том ленивом существовании, что совсем недавно казалось таким постылым.
Этой разрушительницей была наша новая одноклассница по имени Морин Пил. Ребенок-мечта с длинными каштановыми волосами, завязанными в две свисавшие на спину косички, похожие на веревки для линчевания. Она была богата — по крайней мере, с нашей точки зрения; она казалась нам самой богатой из всех белых девочек, купающихся в уюте и ласке. Качество ее одежды угрожало нашему с Фридой душевному спокойствию. У нее были туфли из натуральной кожи с пряжками, — такие же, но более дешевые мы надевали только на Пасху, а к концу мая они уже разваливались. Пушистый свитер лимонного цвета заправлялся в юбку с такими аккуратными складками, что они выводили нас из равновесия. Яркие гольфы с белой каймой, коричневое вельветовое пальто, опушенное кроличьим мехом, и такая же муфта. В ее зеленых глазах было что-то весеннее, в фигуре — что-то от лета, а в ее походке чувствовалась осенняя зрелость.
Она очаровала всю школу. Вызывая ее к доске, учителя ободряюще улыбались. Черные мальчишки не ставили ей подножек, белые мальчишки не кидались в нее камнями; белые девочки не морщились, если им доводилось работать с ней в паре на уроке, а черные девочки отступали, если она подходила к раковине в туалете, и опускали глаза, как придворные перед королевой. Ей никогда не нужно было искать, с кем бы вместе посидеть в столовой за обедом — все толпились вокруг места, которое она выбрала, и там она разворачивала свои великолепные завтраки, и мы выглядели посрамленными, вытаскивая размокшие бутерброды с яичным салатом, разрезанные на четыре аккуратных кусочка, замерзшие кексы, палочки сельдерея, морковь и сморщенные темные яблоки. Она даже любила молоко.
Нас с Фридой она поражала, раздражала и приводила в восторг. Мы стали искать в ней какие-нибудь недостатки, чтобы восстановить душевное спокойствие, но поначалу удовольствовались тем, что переделали ее имя «Морин» в «мерин». Позже мы обнаружили, что у нее резцы как у кролика — весьма милые, впрочем — но тем не менее! А когда мы заметили, что она родилась с шестью пальцами на каждой руке, и там, откуда их удалили, остались еле заметные шишечки, мы злорадно ухмыльнулись. Открытия были невелики, но мы получили что хотели: мы хихикали у нее за спиной и обзывали ее зубастым шестипалым мерином. Но делали мы это в одиночестве, потому что больше никто к нам не присоединялся. Все ею восхищались.
В раздевалке ей отвели шкафчик рядом с моим, и теперь я могла удовлетворять свою ревность по четыре раза в день. В глубине души мы с сестрой не сомневались, что именно нам суждено стать ее близкими подругами, если только она обратит на нас внимание, но я знала, что это была бы опасная дружба, потому что, когда я видела белую кайму на зеленых гольфах, мне хотелось ее ударить. А когда замечала в ее глазах незаслуженное высокомерие, то начинала искать случая прищемить ей руку дверцей шкафчика. Однако, как соседи в раздевалке, мы немного знали друг друга, и я даже могла поддержать с ней недолгий разговор, при этом ни разу не представив себе, как она падает со скалы, и не отпустив ни одной язвительной реплики в ее адрес.
Однажды, когда я ждала у шкафчика Фриду, Морин подошла ко мне.
— Привет.
— Привет.
— Ждешь сестру?
— Ага.
— Как вы ходите домой?
— По Двадцать первой улице к Бродвею.
— А почему вы не идете по Двадцать второй улице?
— Потому что я живу на Двадцать первой.
— А. Мне с вами немного по пути.
— Каждый ходит где хочет.
К нам подошла Фрида; ее коричневые чулки натянулись на коленках, потому что на пальце у нее была дырка, которую она пыталась прикрыть.