7 ноября 1918 г. эссеист, литературный критик и поэт Курт Айснер, представляя независимых социал-демократов, занял место династии Виттельсбахов в Баварии. Он расположился в прежних апартаментах имперского канцлера графа фон Гертлинга. Литературный деятель и революционер сразу же начал печатать секретную дипломатическую переписку — он хотел публикацией баварских дипломатических архивов показать всему миру, что в ужасной войне виновата Пруссия. Айснера питала надежда, что западные союзники оценят его прыть и любовь к исторической истине, предоставив взамен Баварии привилегированное положение среди германских государств: это, мол, виноваты воинственные пруссаки, а не добродушные южные немцы.
В зале Баварской оперы Айснер устроил «Праздник Баварской революции». Оркестр Бруно Вальтера исполнял увертюры Бетховена и арии Генделя. После музыкального вступления Курт Айснер обратился к публике со своей теорией интернационализма в современном театре. Результатом такой просветительской деятельности стало то, что на всеобщих выборах в январе 1919 г. партия Айснера — «свободные социал-демократы» — получила всего три места в баварском парламенте. Удивительным при этом было то, что Айснер путем политических махинаций сумел удержать за собой пост министра-президента — главы баварского правительства. Социализм остановился у границ Альп и Западной Европы. Это был грозный знак.
Перемирие на Западном фронте и отречение императора Вильгельма Второго были в центре внимания Германии и мира до середины ноября 1918 г. Но далее взоры начали простираться на Восток Европы, и первым делом в зону повсеместного внимания попала Польша. Немцы готовы были признать свое поражение на Западе, но что касается Востока, то здесь эта готовность иссякала. И не занятая Гражданской войной Россия, а рядом лежащая Польша вышла на первый план размышлений стратегов.
Немцы уже задумывались об этой проблеме. Когда принц Макс предлагал создание «Учредительной национальной ассамблеи», он имел в виду уже не старые границы рейха, а «единую немецкую нацию», включающую в себя германскую Австрию и соседнюю Польшу (посредством некоего договорного союза). В тот самый день (6 ноября), когда Эрцбергер отправился в Компьен, другой высокий правительственный чиновник, граф Кесслер, был послан на переговоры с плененным польским лидером. Кесслер в сопровождении военного офицера прибыл в Магдебург 7 ноября 1918 г. Здесь еще не было революционных излишеств, солдаты отдавали честь, гражданские почтительно кланялись. Магдебург не был похож на Гамбург.
В центральном бастионе Магдебургской крепости располагались «почетные» узники — военнопленные высокого ранга. Три комнаты занимал бывший командующий Польским легионом Юзеф Пилсудский. Он не тяготился пленом и вынужденным «полуодиночеством», это как-то отвечало его психологическому настрою. У него был внушительный революционный послужной список. В двадцатилетнем возрасте этот житель Вильнюса бежал из сибирской ссылки; в тридцатипятилетнем сумел сбежать из Санкт-Петербурга. На территории австрийской Польши он организовал «клуб стрелков», а затем и «офицерскую школу». Пилсудский не испытывал никакой особой враждебности в отношении австрийцев или немцев, но он ненавидел Россию.
С Польским легионом он вошел в 1915 г. в оставляемую Россией часть Польши. В ноябре Верховное командование Германии провозгласило создание «Независимой Польши», располагавшейся на территории Царства Польского. Немцы потребовали мобилизации, сопровождаемой такой клятвой: «Клянусь служить польскому отечеству и подчиняться германскому кайзеру как главнокомандующему в текущей войне, кайзеру Австрии и королю Венгрии». Пять (из шести) тысяч легионеров отказались принести эту клятву; Пилсудский был арестован в июле 1917 г. Он начал писать воспоминания, что, по его собственному признанию, давалось нелегко. Он живописал Польшу, которую любил, но у него не было ответа на самые существенные вопросы, начиная с того, каковы границы Польши.
Ни немцы, ни противостоящая коалиция не могли указать подлинные границы государства, которое на этот раз имело шанс восстановить свою независимость. До Бреста западные союзники молчали на эту тему. Определенную сумятицу внес в январе 1918 г. президент Вильсон, когда в своем тринадцатом (из четырнадцати) пункте очертил границы будущего государства как «включающее территории с преобладающим польским населением» и имеющее «свободный и безопасный выход к морю». Отметим специально, что в документе о перемирии, в условиях перемирия, четко определявших отход на Западном фронте, практически ничего не говорилось о
Кесслер нашел Пилсудского прогуливающимся во внутреннем дворике с генералом Соснковским. Предложение прибыть в польскую столицу вызвало восторг обоих польских генералов, но объяснение их поразило. «Мы смотрели на одетых в гражданское офицеров, а они рассказывали о разразившейся революции; мы должны были отправиться не как солдаты, а как простые смертные на автомобилях… Я не знаю (пишет Пилсудский), какое бы решение я принял, если бы не перспектива уже в шесть часов вечера сидеть в поезде, отправляющемся в Варшаву»[368].
Пилсудский взял с собой только самое необходимое. Они пересекли Эльбу пешком, здесь уже урчали заведенные автомобили, привезшие польского лидера к отдельно стоящему поезду. По дороге они пропустили специальный состав с революционными солдатами. В Берлине его разместили в шикарном «Континентале», в самом центре города. На ланч его пригласили на Унтер ден Линден. На частной квартире с ним начала переговоры группа высокопоставленных чиновников германского Министерства иностранных дел. Ему были оказаны все возможные почести. Командиру Польского легиона предназначалось большое будущее; немцы готовы помочь ему в этом. Предварительно следует только решить проблему границ нового, возрожденного польского государства.
Почувствовав силу, Пилсудский, которому было не занимать авантюризма, потребовал проезда до Варшавы. И немцы, стоящие между поражением и революцией, подчинились вчерашнему узнику[369].
В Варшаву Пилсудский прибыл 10 ноября. На следующий день этот вчерашний заключенный был провозглашен главой польского государства. «Случилось необычайное, — пишет Пилсудский. — В течение нескольких дней я стал необходим. Без особых усилий, без подкупа, без насилия, без уступок, без «легальных» обязательств, нечто необычное стало фактом. Я стал Диктатором»[370].
Лучший исследователь этого социального феномена историк Альфред Доблин так характеризует германскую революцию: «Революция в других странах распространялась как ярость, зажигая и вытаскивая перепуганных людей из своих домов; в Германии же, мчась по ее широкой земле, не тронутой войной, революция со временем теряла свой пыл, становясь все меньше и меньше, становясь девочкой, цветочком в потрепанных одеждах, дрожащей от холода, ищущей укрытия»[371].
Не этого ожидали Ленин и группа коммунистов, с надеждой смотревших на Берлин в эти ноябрьские дни.
Попытка взять и удержать власть сделана была. Революционный совет разместился в королевской конюшне, рядом с Королевским замком. Совет охраняли революционные матросы. Неподалеку товарищ Эйхгорн, разместившись в полицейском президиуме, пытался взять на себя силовые функции новой власти. И ему помогали революционные матросы. Совет рабочих и солдатских депутатов Большого Берлина разместился в самом рейхстаге, окруженный своими броневиками. Немецкая дисциплина ограждала от случайных элементов и от противников, матросы спрашивали документы и тщательно их изучали.
Нечто deja vu. Противостояние Петроградского Совета и Временного правительства с известным исходом. В роли Милюкова-Гучкова-Керенского выступали Эберт-Шейдеман-Носке.
Канцелярия «пряталась» неподалеку в большом доме за высокой железной решеткой. Важно отметить, что на этом этапе — вопреки очевидному влиянию основной массы социал-демократов в рейхстаге — новое правительство было слабо и едва ли не бессильно. Шанс для большевиков. Гражданскому кабинету никак не помогали люди с оружием. У канцлера и его окружения не было, собственно, рычагов управления столицей и страной. У Эберта и его коллег не было даже источников информации о том, что делается в различных частях страны. Бавария провозгласила себя независимой социалистической республикой, а Эберт был бессилен что-либо сделать.
Главным препятствием государственного правления канцлера Эберта стали «независимые социал-демократы». Они согласны были вступить в правительство только при условия трансформации этого правительства в Совет народных комиссаров, опирающийся на Берлинский Совет рабочих и солдатских депутатов. Не далее как 10 ноября огромная делегация представителей этих советов, избранных на ведущих заводах этим утром, собралась в цирке Буша, чтобы одобрить формирование нового исполнительного Совета, который и возьмет на себя функции центральной власти. Одна мысль разделялась всеми: войне как массовому убийству следует положить конец. Эберт выступил с апологией «социалистической республики» и обещал скорые выборы конституционной ассамблеи. В этом ему решительно противостоял вождь «независимых социал-демократов» Карл Либкнехт и руководитель «Союза Спартака» Рихард Мюллер. С их точки зрения, конституционная ассамблея будет «смертным приговором революции». Но Эберту все же удалось провести
Собрание назначило бывшего шорника Фридриха Эберта председателем Совета народных комиссаров. Отныне к нему должны были обращаться как к «народному комиссару Эберту». Примет ли вся страна эти титулы, эти перемены? Законопослушный немец желал видеть одобрение рейхстага, а не овации непонятно как избранного собрания, сидящего в цирке. Не было того, что важно в начале всякого дела — некой легитимизирующей точки, своего рода ленинского Декрета о мире, джефферсоновской Декларации независимости. Все иное легко могло рассматриваться как сугубая случайность. Эберт был достаточно проницателен, чтобы увидеть свою слабость; он надеялся на учредительную ассамблею, а для ее собрания необходимо было время.
Но экстренное время не ждало, кризис огромных пропорций стоял на пороге. Кризис экономический и военный.
За годы свирепой войны промышленное производство в Германии опустилось до 57 % предвоенного уровня; 95 % этого производства было так или иначе связано с военным — за счет, разумеется, производства товаров массового потребления. Добыча угля пала до 61 % предвоенных показателей, сталь — до 40 %, цемент — до 30 %. Этой урезанной и изнемогшей системе предстояло кормить и обслуживать многомиллионную армию, налаживать прежние экономические связи. И все же Германия была не Россией. Ее индустриальный механизм изнемогал, но работал, сломать систему в этом индустриальном обществе было тяжело, если не невозможно — обстоятельство, с трудом воспринимаемое кремлевскими мечтателями.
Военная система пребывала в состоянии крайнего напряжения. В армию были мобилизованы 6 млн. человек. 2,5 млн. стояли на Западе, 2,9 млн. — являли собой армию оккупации на бывшем Восточном фронте. Если в пик военного кризиса Гинденбург и Людендорф не осмеливались снять эти неполные 3 млн. солдат — это значит, что они твердо надеялись отстоять захваченное.
Согласно перемирию 11 ноября 1918 г. Германия обязалась в течение двух недель уйти с оккупированных территорий на Западе и в течение 31 дня освободить весь левый берег Рейна и десятикилометровую полосу на правом берегу.
И психологически Германия никак не была похожа на Россию. Распыл и раздрай не последовали здесь за великими потрясениями. На второй день после революции — 12 ноября — открылись кафе и рестораны, бизнесмены поспешили по отложенным делам, вчерашние революционеры стояли в цехах. Да, все еще возлагали вину за несчастья на кайзера, но его уже не было, а винить новое правительство было рано по всем меркам. Пусть положение исправляют профессионалы. Не было жгучей психологической трясины, чувства, что вокруг враги и нужно предвосхитить их удар.
Объявления говорили о множестве предстоящих митингов и собраний. Но революционный «Интернационал» мирно соседствовал с патриотическим «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес». Мудрые теоретики германской социал-демократии напоминали, что «мы живем еще в буржуазной экономике» (Эдуард Бернштейн). Частная собственность сохраняла свой священный характер — несмотря на жаркий пафос социалистических собраний. Газеты уже 14 ноября писали, что жизнь наконец-то входит в
15 ноября было достигнуто так называемое соглашение Стиннеса — Легина. Владельцы-предприниматели договорились о соглашениях с рабочими-производителями. Восстановлен 8-часовой рабочий день, Центральная рабочая комиссия трезво взялась за дело демобилизации. Красные флаги еще реяли над Королевским замком Берлина, но эксплуататоры уже договорились о формах эксплуатации своих рабочих. Индустриалист-капиталист Вальтер Ратенау спросил ведущего профсоюзного деятеля Карла Легина, не смущает ли его союз с капиталистами. Тот ответил, что никоим образом. Его интересует лишь общественный порядок и возрождение экономики. Вот этого не мог понять В.И. Ленин, со всей страстью вглядываясь в ноябрьскую Германию, ожидая именно от нее, оскорбленной и поверженной, титанических усилий, которые безусловно погребут старый мир.
Стало известно о секретном договоре капиталистов и рабочих в 1917 г., согласно которому были очерчены линии взаимоотношений, которые проявили себя в критические дни ноября 1918 г. Профессия важнее класса? Великие разочарования ждали тех, кто возложил свои самые святые надежды на
Всеми возможными способами главный квартирмейстер генерал Гренер стремился спасти то, что ему казалось остовом государства — невосполнимый офицерский корпус. Именно офицеры, полагал Гренер, не дадут стране распасться, именно они могут предотвратить национальный раскол по социальному или иному признаку. Они преданы Германии, они принесли невероятные жертвы. Их не соблазнят материальные или идейные факторы, деньги бизнеса или идеи социал-демократов.
Перед сдачей Гренер сделал последнюю попытку обнаружить внутренние силы. Всем командирам германских дивизий был сделан запрос: видят ли они смысл в дальнейшем сопротивлении? Группа офицеров во главе с полковником Хейе проанализировала ответы к утру 10 ноября. Все командиры дали отрицательный ответ.
Накануне, 9-го вечером, из Компьена прибыли условия перемирия, и Гренер просидел над ними все воскресенье (напомним, срок ультиматума истекал 11 ноября). Он отправил условия в Берлин, но это было то время, когда у Германии не было правительства. И тогда он послал в Компьен положительный ответ за подписью «Канцлер Шлюс», где второе слово означало «точка, окончание текста».
Принимая самостоятельно это решение, Гренер отказался от прежних планов длительного сопротивления, от тщательных немецких схем постепенной демобилизации. Отставлены были идеи «последнего страшного удара» на западном направлении. Нажим союзников, раскол внутри и истощение армии были такими, что у него едва ли был иной выход. Противник жестко требовал в течение месяца отойти на восток от Рейна.
Дело осложнялось потерей в последние месяцы боев крупных железнодорожных станций. Теперь войскам следовало отходить пешком в осеннюю слякоть и по пересеченной местности. Эвакуировалось и Верховное военное командование в Спа. Западные союзники уже решили (это было частью письменных требований) расположить Постоянную международную комиссию по перемирию в помещениях прежнего Верховного военного командования в Спа.
Тренера не могло не волновать создание системы «советского управления». И он решил перехватить инициативу, надеясь, во-первых, использовать новые органы власти в своих целях, а во-вторых, ему нужна была любая дисциплинирующая жесткая структура — иной у него уже не было. 10 ноября Тренер собственноручно призвал к созданию солдатских Советов в каждом батальоне, эскадроне, роте. (Позже он будет оправдываться, говоря о «случайном» характере приказа, но 10 ноября у начальника Генерального штаба Германии не было ничего случайного.) Тренер приложил исключительные усилия по введению в указанные Советы надежных офицеров; он всеми силами стремился сохранить дисциплину, обеспечить работу железных дорог и продовольственных складов.
Главным для Тренера было следующее: «Не позволить нашей победе над прежними диктаторами быть замаранной созданием нового диктатора, который неизбежно доведет страну до русского состояния (russischen Zustanden)»[372]. Тренер выступил главным противником Ленина в Германии. Вождь русской революции стремился распространить русские условия на Германию, а германская буржуазия и военные круги всячески стремились этого избежать. Арбитром становилась германская социал-демократия.
А конкретно в данной ситуации таким арбитром становился Фридрих Эберт. Тренер знал Эберта, они два года тесно сотрудничали в Берлине. В Спа существовала секретная прямая линия связи с рейхсканцелярией, и Тренер вечером 10 ноября ею воспользовался. Он информировал Эберта, что «армия предоставляет себя в распоряжение нового режима, а взамен просит от политического режима поддержки фельмаршала (Гинденбурга) и офицерского корпуса, помощи в сохранении дисциплины и порядка в армии». Существенным было следующее: «Офицерский корпус требует от политического режима
Создавались условия, радикально непохожие на российские. Крупные промышленники вступили в контакт с профсоюзами, а германские офицеры пошли в своеобразные немецкие Советы солдатских депутатов. Армия же в целом связала себя с нарождающимся политическим режимом (а не породила германский вариант корниловщины). При этом Гинденбург оставался общенациональным символом. Кассельский Совет рабочих и солдатских депутатов не преминул заявить, что «Гинденбург принадлежит германскому народу и армии».
Во вторник, 12 ноября 1918 г., подписавший Компьенское перемирие Эрцбергер прибыл в Спа. Более всего его обрадовали слова Гинденбурга, поблагодарившего за «исключительно ценную службу отечеству». (Никто и никогда более не скажет такой комплимент Эрцбергеру; напротив, перемирие стало для него «поцелуем смерти» — политической, по меньшей мере.) Эрцбергер увидел сцены снятия с офицеров погон и другие немыслимые прежде унижения. Оппортунист всегда остается оппортунистом, Эрцбергер заимствовал у местного Совета локомотив, который домчал его 17 ноября в Берлин.
Между тем Верховное командование переместилось 14 ноября в Вильгельмсхоэ, близ Касселя. Тренер и Гинденбург ежедневно прогуливались по соседнему лесу. «Как прекрасно здесь, и сколь ужасны события в нашем отечестве», — пишет супруге Тренер. Генерал-квартирмейстер играл с членами Совета в шахматы. Не этого хотели революционеры в Москве. Самым печальным Тренер считал, что «исчезновение личного мужества — самый печальный результат германской истории». Четыре года Германия, пишет Тренер, стояла как скала, а теперь группа матросов, «зараженных ядом герра Йоффе (советского посла. —
У Тренера были свои столкновения с кассельским Советом, но он предпочитал решать проблемы «в низком ключе». Чтобы предвосхитить худшее, Верховное командование собрало в Эмсе съезд солдатских Советов в действующей армии. Неужели он не перехитрит этих простаков? Тренер выработал программу деятельности Советов, главным смыслом которой был запрет на создание каких-либо вооруженных сил, помимо регулярной армии. Все шло хорошо в зале, пока в нем не появился гость из Берлина — один из лучших ораторов германской революции — Эмиль Барт. Тренер довольно быстро понял, что он переиграл с Советами.
15 ноября в Спа прибыли первые члены Международной комиссии по перемирию. Виллу кайзера взяли себе французы, англичане разместились на вилле Людендорфа, германской миссии предоставили несколько номеров в отеле «Британик», Американскую миссию направили в резиденцию фельдмаршала Гинденбурга. Тех удивили оставленные фельдмаршалом припасы, в частности, шампанское и другие вина, что было воспринято как трофей войны.
А немцев более всего прочего интересовала внутренняя борьба. По мере приближения зимы обострился вопрос: кто в Германии хозяин? Подчинится ли Верховное командование Советам? Вопрос встал ребром, когда Тренер потребовал, чтобы размещающиеся близ Берлина девять дивизий «разоружили граждан». Эберт не мог принять этого предложения-ультиматума. Не помогло и письмо Гинденбурга (явно написанное Тренером): «Меня уведомили, что Вы, как подлинный немец, прежде всего любите свое отечество и постараетесь сделать все возможное для предотвращения его коллапса. Верховное командование обязуется в этом сотрудничать, при условии, что
Отказ Эберта заставил Тренера напрячься. Если армии, вооруженной и имеющей огромный военный опыт, не дано будет законным образом превратиться в решающую военно-политическую силу Германии, тогда проблемы нужно будет решать, так сказать, явочным порядком — посредством создания того, что позже будет названо «свободные корпуса», воинские подразделения, действующие локально, в конкретных областях. И за пределами рейха. Как отряды самообороны.
Во второй половине ноября 1918 г. по Германии мчались поезда с войсками, покидающими фронт. Только через Франкфурт проходило восемьдесят поездов в день — более 100 тыс. солдат и офицеров. Солдаты лежали даже на крышах — очень русская картина. Эрцбергер именно так и пишет: «Как в России»[374]. Более двадцати эшелонов в день с тяжелой техникой. Как пишет Г. Даллас, «это было величайшее, наиболее организованное, самое быстрое перемещение людей во всей истории человечества»[375]. За четыре недели на огромные расстояния были перемещены до 5 млн. человек. В те времена в мире были лишь четыре города такой населенности. Смещались армии по полмиллиона человек каждая.
Но было одно — и очень важное — разочаровывающее Верховное командование обстоятельство. Тренер надеялся, что сразу за Рейном он восстановит великую силу германской армии. Как бы не так. За Рейном солдаты «попадали в революционную атмосферу». Представить себе силу воздействия последних изменений, наложившихся на четырехлетнюю бойню, Тренер и его коллеги просто не могли. Если он сам мог называть бывшего кайзера «тираном», то почему этого не могли делать «младшие чины» — причем на них-то этот полный поворот действовал значительно сильнее, чем на носителей лампасов. Тренер задумывается над созданием групп активистов-офицеров («эффективных, умелых офицеров, которые будут создавать иммунитет у войск к революционным идеям»), которые будут стремиться нейтрализовать ударную идеологию германских большевиков.
Строго говоря, Тренер и его коллеги были не правы, возлагая всю вину на умелых левых пропагандистов. Нет сомнения, что разложение германской армии началось после оказавшейся бессмысленной бойни, после колоссальных жертв, после огромного напряжения, не давшего результатов, — после того, как из жизни было выбито целое поколение. И в России большевизм не случайно взошел на политическую вершину. Там действовали те же факторы; и в гражданском раскладе, завершившемся Гражданской войной, виноваты прежде всего полководцы, начавшие бойню и потерявшие смысл борьбы. Кровопролитие не всегда самообъяснимо.
В конце ноября на полях прежних битв стал ощущаться холод, усугубленный дефицитом многого необходимого. Подача газа и электричества стала прерываться, запасов угля было недостаточно. Разумеется, первыми стали страдать наименее обеспеченные слои населения. Германские большевики ощутили второе дыхание. 21 ноября 1918 г. создается «Совет дезертиров, отставших и находящихся в увольнении». На Александерплац видели несколько трупов. У социалистического полицайпрезидиума слышалась стрельба.
28 ноября забастовали заводы Симменса. За ними последовали предприятия Даймлера. Владельцы начали жаловаться, что германской индустрией завладели большевики и что они ведут дело к диктатуре пролетариата.
Решение западных союзников продлить военное положение, в течение которого германские армии продолжали откатываться на восток, стало означать для страждущего населения Германии только одно: что морская блокада Германии продлится на еще невыносимо долгое время. Между тем союзные войска углубились на территорию Германии. Англичане 6 декабря вошли в Кельн, французы оккупировали Ахен.
Между тем несправедливость жизни выплескивалась со всей очевидностью. В Берлине работали многочисленные рестораны и клубы. Казино на Виктория-штрассе было переполнено. В германскую жизнь при этом постепенно стало входить очень не германское слово и понятие
Революционные клубы выбирали весьма презентабельные места для своих собраний. Совет рабочих и солдат Большого Берлина стал созываться в рейхстаге. Совет народных комиссаров Эберта встречался в рейхсканцелярии. Еще один Совет депутатов оккупировал прусский ландтаг. Революционные борцы обсуждали текущую обстановку в знаменитых конюшнях прусских королей. Это был пик «ажитации», умеренные просто не показывались на улицу.
Спартаковцы и «независимые социал-демократы» достаточно отчетливо понимали, что этот фестиваль жизни не может длиться вечно. И даже долго. У них началась гонка со временем. Если положиться на выборы в конституционную ассамблею, то можно потерять все революционные завоевания. Можно потерять так легко доставшийся Берлин. В северной части Берлина, в залах «Германия» и «София», состоялись два массовых митинга революционных левых. Затем толпа организовалась и под красными знаменами пошла к центру города. Но в районе казарм «Майбаг» их встретили пулеметные расчеты. Стрельба не была долгой — всего пять минут, но это был грозный знак. Раненые кричали, убитые замолчали навеки. Разбежавшиеся участники шествия должны были принять роковое решение.
События приняли суровый оборот.
Газета левых «Роте фане» вышла с выразительным заголовком: «Долой Велса, Эберта и Шейдемана!! Вся власть Советам рабочих и солдатских депутатов!» Митинги левых социал-демократов призвали ко всеобщей забастовке. Теперь митинги «Спартака» и «независимых социал-демократов» охранялись грузовиками. На которых были установлены пулеметы.
Стоя на грузовике, Карл Либкнехт указывал рукой на серые стены рейхсканцелярии: «Они сидят там, эти предатели, эти шейдеманы, эти социальные
Большой надеждой Эберта стали его тайные связи с Верховным военным командованием. Было условлено устроить в Берлине едва ли не триумфальный парад 9 дивизий. Войска примут в нем участие, имея при себе оружие. У Бранденбургских ворот появился огромный транспарант «Мир и свобода!». Фридрих-штрассе была вся в цветах, из Потсдама везли тонны цветов.
Парад начался рано утром 10 декабря 1918 г. с западной стороны города. Школьницы бросали цветы, почти все деревья были украшены знаменами — не желто-черно-красными социал-демократии, а бело-красно-черными цветами кайзеровской армии. Женщины раздавали яблоки, сигареты, орехи. Войска прибыли в новой униформе. Даже лошади были украшены донельзя. Производили впечатления каски, гусиный шаг, роты пулеметчиков и минеров. К полудню процессия приблизилась к Бранденбургским воротам. Движение — кроме парадного — было в столице остановлено. Зрители облепили площадь Бранденбургских ворот, Унтер ден Линден и Парижскую площадь.
В шуме долгого парада, возможно, мало кто собственно слышал слова речи канцлера Эберта, но все газеты опубликовали эту речь, и назавтра вся Германия читала ее: «Враг не победил вас. Никто не победил вас». Эберт приветствовал армию в «социалистической республике, где религией социализма является труд». Он приветствовал «наше германское отечество, германскую свободу, свободное народное государство Германии»[377].
На Западе вспыхнуло возмущение. В Советской России коммунисты затаили дыхание.
11 ноября в Париже было холодным мрачным днем. На покинутых фронтах царило молчание. А французское правительство не знало, как оповестить об окончании великой войны, la Grande Guerre. В конце концов было решено, что начнется одновременный звон колоколов всех церквей, а пушки отсалютуют трижды. Первые набатные звоны опечалили, а пушечная пальба напугала, и только минутами позже до парижан начал доходить смысл происходящего. Движение транспорта остановилось, Париж вышел на улицы. Оркестры оборвали четырехлетнюю тишину.
На фронте хоронили последние жертвы, а Париж ликовал. Впервые за четыре года повсюду горел электрический свет. Сработал контраст. Еще четыре месяца назад с высоких балконов на востоке был виден страшный свет артиллерийского огня наступающей германской армии. Три года продолжались авиационные тревоги — сначала «Цеппелины», а потом «Готы» и «Таубе» бомбили великий город, не говоря уже о залпах «большой Берты». В марте 1918 г. на станции «Боливар» в панике были затоптаны шестьдесят человек.
Теперь Клемансо намеревался разместить на площади Согласия экспозицию трофеев военной техники — тяжелые орудия, полевые пушки, мортиры, пулеметы, захваченные по мере продвижения французских армий на восток. Ликование соседствовало с трезвыми суждениями. «Не говорите, что мы потеряли одну пятнадцатую часть. Мы потеряли более четверти, почти треть наших рук и мускулов»[378].
Страна изменилась за эти годы — начиная с создания более современной индустрии, ухода «класса ремесленников», открытия огромных универсальных магазинов. Добавим, что между 1870-м и 1918 гг. Париж удвоил свое население, в то время как население Берлина увеличилось в
В Национальной ассамблее объявили: «Месье Клемансо, председатель совета министров, военный министр». В абсолютной тишине Тигр зачитал условия перемирия. Прочитав текст, Клемансо поднял дрожащую голову. «Честь павшим, давшим нам эту победу. Благодаря им Франция, бывшая вчера на службе бога, сегодня на службе человечества, всегда будет на службе идеалов. Франция была освобождена мощью своих армий… Нас ждет огромная работа социальной реконструкции».
К вечеру из-за туч вышло солнце и стояло в поднебесье, вопреки календарю, целую неделю. Солисты Опера пели «Марсельезу». На солистке — мадемуазель Шеналь — была одежда в трех национальных цветах, а на голове — черный эльзасский колпак.
Париж был удобен, здесь уже давно сходился центр всех коммуникаций, здесь на полпути англичане, французы и итальянцы встречали друг друга. Верховный военный совет союзников заседал рядом, в Версале. Посольства всех союзников привычно брали на себя функцию налаживания каналов общения. Клемансо настаивал на Париже, потому что это давало ему право председательствования, право инициативы и организационного выбора.
Не всем нравился этот выбор. Ллойд Джордж признавался сэру Уильяму Уайзмену: «Я никогда не хотел, чтобы конференция проходила в этой проклятой столице. И палата общин, и я считали лучшим провести ее в нейтральном месте, но старина (Клемансо) так плакал и протестовал, что мы сдались». Полковник Хауз и Ллойд Джордж предпочитали Женеву. Но государственный департамент США считал Швейцарию недружественной страной, дающей приют восточноевропейским революционерам. Сказалось и влияние французского посла в Вашингтоне на президента Вильсона. Посол Жюссеран объявил президенту, что «Женева — это центр шпионажа в Европе», и напомнил о подписанном в 1783 г. Парижском договоре. 8 ноября 1918 г. президент Вильсон сообщил полковнику Хаузу, что предпочитает Париж, «где благоприятствующая дружественная обстановка и власти владеют полным политическим контролем»[379].
Что ж, Париж был столицей просвещения, прав человека, великой революции, столицей либерального мира, центром мировой торговли.
Проблемой Франции накануне великой конференции было кричащее несоответствие ее признанной военной мощи и очевидного экономического истощения, столь очевидного на фоне потери почти полутора миллионов человек. Демографы делали еще более сложные подсчеты. Они учитывали возросшую смертность и невероятный спад рождаемости, что в совокупности Франция потеряла 7 % своего населения. Понятно, что в Париже говорили: «Никогда больше!»[380] Один из политиков этого времени говорит: «Смерть прошла сквозь наши ряды, и мы все видим сквозь наши слезы». Франция была крайне заинтересована в быстром заключении договора — ее военное превосходство (благодаря коалиции) таяло быстро, а в Других элементах могущества она ощущала свою слабость.
Все думающие французы не могли не понимать, что Германия, даже сломленная в военном отношении, представляла собой титана, которого Франции на экономическом поле не одолеть. 10 ноября 1918 г. «Тан» писала в редакционной статье: «Мы должны быть готовы к тому, что так или иначе нам придется встретиться с неведомой Германией. Возможно, Германия потеряла свою армию, но она сохранит всю свою мощь». Из этого следовало: мир для Франции требовал сохранения системы военных союзов. Одна визави Германии Франция не имела шансов. На предстоящих переговорах для Парижа речь заходила о национальном выживании. При всех вариантах сравнения с Британией и Соединенными Штатами общая граница французов с немцами была решающим обстоятельством. Отсюда определенный конфликт Парижа с союзниками еще до начала мирной конференции.
Французов не интересовали абстрактные схемы, а при словах «баланс сил» они просто выходили из себя. Они верили лишь в свою армию; они хотели иметь надежных союзников. Справедливость? Разве это не эфемерное понятие, когда речь заходит о национальной безопасности? Для Парижа армия была единственной их козырной картой, и о ней и ее позициях они пеклись более всего. Все вокруг распускали войска, но не французы. В апреле 1919 г. у Франции еще была полностью отмобилизованная армия в 2,3 млн. человек.
Французы не верили в такую абстрактную категорию, как «германская демократия». Дитя поражения может быть лишь уродом. При этом французы боялись вмешиваться во внутренние германские дела — во многом потому, что не хотели дискредитировать то, на что они более всего надеялись— сепаратизм отдельных частей Германии. Такие регионы, как Бавария, были независимы едва ли не тысячу лет, а в составе созданного Пруссией рейха — неполных пятьдесят. Как же не надеяться на центробежные тенденции в рейхе? Ведь ярый федерализм проповедовала только Пруссия. Национальное самоопределение, может быть, и не плохая штука, но в случае с Германией и сепаратизм был очень хорош. Париж бы многое за него дал.
Но это мечты. А пока следовало твердо стоять на левом берегу Рейна и по возможности даже пересечь его. А экономическому подъему должны послужить германские репарации. Не зря по всем французским городам были развешаны плакаты «Сначала пусть немцы заплатят!». Иностранные дипломаты не могли не заметить этих огромных плакатов. Компенсация — вот как называли это французы. Под предлогом ожидания компенсации можно было как можно дольше стоять в Рейнской области. Французские политики и генералы верили в то, что, лишь имея Рейнскую область, они в реальности могут рассчитывать на немецкие деньги и на выигрышные позиции с германским соседом. Нужно ли говорить, что такой подход противоречил американскому с его «правом наций на самоопределение» как заглавным тезисом.
Через четыре дня после подписания перемирия «мозговой трест» Андре Тардье произвел документ, который по праву может стоять в одном ряду с «Инструкциями» Талейрана в 1815 г. Франция, говорил этот документ, крайне заинтересована в максимально быстром разрешении дипломатических вопросов. Пока пушки еще горячи. Состояние экстренности — в интересах Франции. Переговоры должны состоять из двух частей: «мирная конференция», за которой последует «общий конгресс». На конференции западные союзники должны выработать «предварительный договор» с Германией, цель которого — не позволить германской армии снова превратиться в боеспособную силу. Затем последует выработка соглашений, которые изменят состояние дел в Европе.
Документ исходил из того, что такие положения «14 пунктов», как «свобода морей» и «снятие таможенных барьеров», слишком общие и нуждаются в конкретизации. Принципы «общественного права» общие и без комментариев. Ощущалось несогласие с Вильсоном и по территориальным вопросам. Вильсон ничего не говорил о будущей конституции Германии. Франция намеревалась поощрить федералистские тенденции и открытый сепаратизм. Францию не интересовали внутренние германские дела, но она считала сверхцентрализованный рейх Бисмарка аберрацией германской истории. Французский план уделял большое внимание государственным новообразованиям в Европе — Польше, Чехословакии, Югославии.
Россию французский план видел очень ослабленной. Новые государства рассматривались как своего рода «замена» России в функции противовеса «новой, неизвестной Германии».
Клемансо знал, что основные союзники будут оспаривать положения французского плана. Он знал об огромной усталости страны, о ее экономической слабости. Договоры с союзниками следовало заключить на гребне военной победы; чем дальше, тем сложнее это будет сделать. Клемансо стремился всячески подчеркнуть дружественность и боевое товарищество западных союзников; все средства французской обходительности должны были быть задействованы в этот роковой час. Полковник Хауз сообщает в Белый дом об определенном обещании Клемансо «не делать ничего без согласования с нами»[381].
В то же время только разворачивающая свою военную мощь Америка обладала уже колоссальной экономической мощью. Американцы не испытывали геополитической паранойи. Защищенные двумя океанами и слабыми соседями, они, ведомые президентом Вильсоном, питали максимально глобальные цели, главная из которых предполагала создание мировой организации с жесткими правилами.
Совещания союзников в Версале, предшествующие подписанию перемирия, завершились 5 ноября 1918 г. — в тот самый день, когда американцы пошли на избирательные участки, на промежуточные выборы. Внешняя политика никогда не играла особенной роли в системе американских выборов, но не в этот раз. Выборы на последней неделе мировой войны, с полутора миллионами американцев, так или иначе затронутых войной, должны были либо укрепить, либо ослабить позиции президента Вудро Вильсона.
Выступая перед страной накануне (25 октября 1918 г.), президент Вильсон сделал ошибку. Вместо того чтобы призвать избирателей голосовать за тех — независимо от партийной принадлежности, — кто поддерживает его военные цели, президент прямолинейно и несколько грубо призвал голосовать за свою, демократическую партию. Он как бы указывал, что «демократы — большие патриоты, чем республиканцы»[382]. Это вызвало ненужное раздражение, которое повлияло на результат.
Президенту, стремившемуся оставить яркий след в истории, было о чем подумать. В 1912 г. он вошел в Белый дом благодаря расколу республиканцев. В 1916 г. он повторил свой успех под лозунгом «Он удержал нас от войны». И вот теперь, в решающий момент (когда Вильсон приравнял текущий конфликт к «битве Афин против Спарты») эти выборы отнюдь
Четыре конгрессмена-республиканца уже напомнили публике, что «роль сената в подписании мирного договора равна прерогативам президента». Экс-президент Теодор Рузвельт призвал «выработать мир под гром пушек, а не стрекотание пишущих машинок». Почему президент объявляет Америку «ассоциированным членом союза», почему он не назовет страну просто союзником Франции и Британии, ведь тем самым он играет на руку только Германии, надеющейся на раскол в среде союзников?
И в то время, когда на улицах американских городов публика ликовала по поводу стремительно завершающейся войны, в Белом доме царила мрачная обстановка. Мемуаристы, говоря о президенте, употребляют слова «разочарованный», «депрессивный», «бесконечно расстроенный». Вудро Вильсон пишет 8 ноября: «Мы все глубоко расстроены новостями последних дней»[383]. Президент проводил долгие часы в Белом доме в одиночестве. Очевидцы отмечали своего рода «обиду» президента на свой народ, который «не внял». И все же: «Упрямство шотландца-ирландца во мне стало еще агрессивнее»[384].
9 ноября Вильсон пошел в церковь со своей новой женой и ее семьей: Теща сказала: «Вы выглядите настолько усталым, что вам следует немедленно лечь в постель». В ответ: «Хотел бы я так поступить. Но я жду сообщений». Вудро Вильсона ждали великие дела, а свое здоровье он рассматривал как одно из многих обстоятельств. Сообщения из Европы Вудро Вильсон декодировал сам. Жена — Эдит Боллинг Вильсон — вызвалась помочь. В три часа ночи начал стучать телетайп: война окончена. Супруги молча смотрели друг на друга[385]. Президент взялся за ручку. «Пришел один из великих моментов истории. Глаза народов открыты. Рука Господа простерлась над нациями. Он выкажет свое благорасположение — я смиренно полагаю, — только если народы поднимутся на высоту Его справедливости и милости»[386]. Он не Ллойд Джордж, не Клемансо, не Орландо. Он видит шире, он мыслит в масштабах всего человечества.
Вильсон приказал государственному секретарю Лансингу не оглашать условий перемирия до своего выступления перед конгрессом. Во время завтрака, между тарелкой и телефоном, Вильсон записал короткий текст: «Перемирие подписано сегодня утром. Все, за что боролась Америка, достигнуто. Нашей благословенной обязанностью является поддержка примером, трезвым, дружественным советом и материальной помощью установления справедливой демократии во всем мире». Написано чисто по-вильсоновски: лаконизм и глобальность, самоуничижение и безграничная уверенность.
В Риме папа восславил «мир на условиях Вильсона». Но его меньше желали видеть миротворцем ключевые фигуры европейского Запада. Каблограмма Клемансо Ллойд Джорджу: «Участие президента (в работе конференции. —
Ревнители традиций были настороже. Ни один американский президент, занимая свой пост, никогда не покидал пределов Соединенных Штатов. Республиканцы прямо говорили о неконституционности планов Вильсона участвовать в Парижской конференции. Даже сторонники указывали, что, опустившись до торга, президент Вильсон утратит поддержку в собственной стране[387]. Но советники не знали президента. Когда государственный секретарь Лансинг пришел в Белый дом со словами, что, оставаясь в Вашингтоне, он просто продиктует условия мира, лицо президента стало беспредельно суровым. «Он ничего не сказал, но выражение его лица говорило многое». Хаузу Вильсон пишет, что разрушит планы Клемансо и Ллойд Джорджа «нейтрализовать меня»[388].
16 ноября 1918 г. президент Вильсон получил «план Тардье», несколько препарированный Хаузом в Париже. На полях этого документа Вильсон написал: «Ощутим запах «секретной дипломатии», этот документ непременно станет объектом критики малых держав… Ощутим старый элемент «концерта великих держав», решающих все». Франции необходимо торопиться, но у Америки такой нужды нет.
Что же касается России, то Вашингтон еще искал верную линию. В некоторых отношениях администрация Вильсона в своей ненависти к Советской власти забежала дальше своих партнеров-конкурентов. Так, президент Вильсон санкционировал в сентябре 1918 г. публикацию мнимой переписки между генеральным штабом Германии и Совнаркомом. Идея, разделяемая Вильсоном, была ясна: германские деньги вызвали революционный взрыв в Петрограде. Нужно сказать, что работа была сделана настолько грубо, что британский Форин-офис публично усомнился в аутентичности опубликованных документов, а Лансинг утверждал, что только незнакомство с этими материалами не позволило ему прекратить их публикацию.
Представляли ли Вильсон и его окружение, что публикация этих фальшивок ставит под вопрос саму возможность контактов Америки с Советской Россией? Более чем. Вильсон в частной беседе согласился с Хаузом, что публикация данных документов явится фактическим объявлением войны Советскому правительству. Такова была ненависть вождей мирового капитализма к новому социальному строю. В Москве это воспринимали иначе. Нота наркома иностранных дел Г.В. Чичерина от 24 октября 1918 г., адресованная президенту США, прямо называла лидеров стран-интервентов «империалистическими разбойниками», что абсолютно соответствовало истине.
Все первые годы существования Советской власти в России Вильсон ожидал краха большевистского правительства и изменения режима в Москве. На совещаниях в Париже в январе 1919 г. президент Вильсон стал призывать к совместной, скоординированной интервенции в России. Вильсон выдвигал «русский вопрос» на первый план обсуждения мирной конференции. Этот вопрос подвергся многодневным обсуждениям, поскольку, по мнению Ллойд Джорджа, было «невозможно решить вопрос о мире в Европе, не решив русского вопроса».
В мировом конфликте была личность, чей вклад в общую борьбу было трудно переоценить. Это был французский президент Раймон Пуанкаре. Его звездный час настал 17 ноября 1918 г., когда весь Париж собрался на пляс де ла Конкорд, чтобы снять черную траурную вуаль со скульптур, олицетворяющих Эльзас и Лотарингию. Между «Лиллем» и «Страсбургом» установили деревянную трибуну. Была весьма холодная погода, но огромная толпа слушала каждое слово оратора. Дело жизни Пуанкаре было завершено. Вопрос был только один — какой ценой. Эйфория постепенно проходила, Франция начала считать свои раны. Парижане спешили навестить северо-восточный угол «восьмиугольника». Лунный пейзаж Соммы не мог никого оставить равнодушным.
Но жизнь текла, в Париже объявились первые туристы, город сбрасывал с себя пелену военной суровости. Да и новости радовали французов. Союзные армии вошли в Эльзас и Лотарингию, в Бельгию и Люксембург. Мец стал снова французским 19 ноября, Страсбург — 25-го. По пути в Брюссель французские и английские войска встретились на уже подмерзшем поле Ватерлоо. На третьей неделе ноября западные военнопленные были отпущены из германских лагерей, и идущая вперед союзная армия встретила их на границах Бельгии и в Лотарингии. Они, отпущенные без зимней одежды и без пищи, выглядели жалко. Некоторые французы были в диковинных теперь красных панталонах и темно-синих френчах 1914 г. Многие были одеты в случайную женскую одежду. Лица — как у теней; за спиной долгий путь по Германии. Особенно тяжело было смотреть на британских солдат, к которым немцы относились с нарочитой жестокостью. Их худоба поражала. Госпитали в эти дни были более заполнены, чем в периоды самых жестких наступлений. Рассказы военнопленных, печатаемые в эти дни, разжигали уже укоренившуюся ярость. Германия обязана заплатить за зверства, таков был всеобщий клич.
Мирная жизнь налаживалась с трудом. Ощущалась нехватка продовольствия. Еще распределялись продовольственные карточки. Рестораны и кафе закрывались рано. «Матэн» писала, что на этот раз празднования Нового года не будет. Вокруг монументов и архитектурных памятников лежали мешки с песком. Специалисты-медики позднее сообщали, что от гриппа — знаменитой «испанки» — в 1918–1919 гг. умерли 40 млн. человек — вдвое больше потерь в ходе Первой мировой войны. Сравнение выдерживала только «черная чума» 1348— 1350-х гг. Удивительно, но больше страдали молодые; удивительно было и то, что более других пострадала нейтральная Швейцария и далекие от боев Соединенные Штаты. Никто не знал, почему этот страшный грипп назвали «испанкой». Были слухи о том, что немецкие агенты заражали испанские фрукты, предназначенные для экспорта в союзные страны.
Обычно американцев радует Париж. Не в этот раз. Зять полковника Хауза Гордон Очинклосс записал в дневнике: «Атмосфера в Париже — самая депрессивная, какую я только знал в своей жизни». Последним штрихом, добавившим уныния всем, стала «испанка». Вся исследовательская группа полковника Хауза, как и почти полный состав посольства, слегла.