Лейтенант и сам не подумал, почему он произнес последнюю фразу. Это произошло почти машинально. Но потом понял, почему. Всего два дня назад в его присутствии комиссар допрашивал взятого в плен эмигранта, назвавшегося шевалье д’Эпремоном, но больше не захотевшего ничего рассказывать ни о себе, ни о вражеских войсках. На посулы и угрозы депутата Конвента пленный отвечал ругательствами и в конце концов назвал уполномоченного правительства изменником-дворянином и предателем от аристократии. Чем, может быть, не был совсем уж неправ: по крайней мере, внешне выглядел комиссар точь-в-точь, как перешедший на сторону революции
Здесь Деренталь почему-то подумал о маркитантке Флори, с которой был только позапрошлой ночью, о простушке Розелинде, с которой был в прошлом месяце, о бедной Бетти, с которой расстался еще зимой, обо всех своих веселых подружках, с которыми встречался в последние два года, пока находился в армии, и мысль о Мадлен Роже, которая ждала его с такой верностью (а с верностью ли? – вдруг нехорошо кольнуло сердце лейтенанта), стала ему отчего-то неприятна. Может быть, потому что вопрос о ней задал этот странный молодой комиссар, которого, как был уверен лейтенант, вряд ли по-настоящему интересовала судьба и самого Жака Рэне, и его невесты, и вообще кого-либо в армии.
Словно прочитав мысли Деренталя, комиссар сказал:
– Ваша невеста будет ждать вас до конца войны?
– Не знаю, гражданин уполномоченный. Расставаясь, мы просто не знали, насколько затянется эта кампания. Никто и теперь этого не знает.
– Может быть, в этом и есть смысл: незамужней девушке легче смириться с потерей жениха, чем мужа. Если его убьют…
«Проклятье, – подумал Деренталь. – Он мне что, пророчит смерть этот комиссар, которого за глаза и так прозвали архангелом смерти? Ну, погоди…»
– А вас, гражданин уполномоченный, никто не ждет? – спросил он угрюмо. – Ведь на войне бывает всякое… – «И в тылу тоже, – подумал про себя Деренталь. – Особенно там, где гильотина…»
Комиссар на мгновение задумался, и, подождав, лейтенант понял, что ответа не получит. Но он ошибся.
– Сестры, – сказал комиссар. – Мать, – как будто с запинкой добавил он. Потом опять задумался и нехотя продолжил: – А вообще-то никто. И вы правы, лейтенант: мысль об оставленных дома семьях придает солдатам силы, но она может стать и слабостью для тех, кто боится оставить семью без кормильца; ну, а если ты отвечаешь только за самого себя, ты почти бессмертен, ибо твою смерть никто не заметит!… Но все-таки патриотический долг гражданина – создание республиканской семьи. В детях – будущее Республики…
– Гражданин,
Деренталь, побледнев, взглянул в лицо комиссара, оставшегося совершенно спокойным:
– Это австрийские пушки, они извещают о подходе Кобурга…
– Они опоздали – Шарлеруа уже сдался. Они примут бой, не имея поддержки из крепости и в невыгодных условиях!
– Мы победили?! – воскликнул Деренталь.
– Еще нет, – комиссар поднялся с места и в упор взглянул на Деренталя: – Останьтесь, лейтенант. Вы мне нужны. – Деренталь замер, и здесь уполномоченный удивил его во второй раз: – Точнее, нужен ваш мундир. Мне необходимо хотя бы раз посмотреть оттуда… А я не хочу привлекать к себе внимание армии своей трехцветной перевязью делегата, когда я буду там…
– Будете где, гражданин уполномоченный?
Комиссар поднял на лейтенанта бледное лицо. Потом показал пальцем вверх и произнес только одно слово:
– Там.
Австрийцы медленно подтягивались к Флерюсу. Из гондолы первого в мире военного аэростата братьев Монгольфье «Дерзающего», удерживаемого у земли длинными толстыми канатами, командир первой аэростатной роты Кутелль впервые наблюдал противника так близко. Если близким можно было считать расстояние в несколько лье. Но отсюда, с высоты почти пятисот футов, все наземные расстояния казались маленькими: Кутелль видел растянувшиеся на целые мили полки и батальоны беломундирной пехоты, гарцующие эскадроны кавалерии, медленно продвигающиеся фуры с обозами и конные повозки с артиллерией. Имперский правильный (чуть ли не шахматный!) военный строй, которым так гордилась армия Австрии, отсюда вовсе не виделся таковым, – никаких ровных квадратов и прямоугольников, – двигающиеся в походном порядке войска выглядели просто разноцветными толпами, сами люди в них – муравьями, к тому же еще и распавшимися на цепочки. Эти толпы так и напрашивались на атаку, о чем вообразил бы любой, сидящий в корзине аэростата, так подумал и Кутелль. Но тут же поправился: беспорядочность находящейся в наступлении армии была кажущейся, – до передовых частей австрийцев оставались еще мили и мили, и если бы республиканцы задумали атаковать, они получили бы достойный отпор успевших построиться в правильном строю войск противника. И все-таки вид надвигающейся внизу темной громады вражеских войск впечатлял. Это было величественное зрелище, – никто еще до сего времени в истории не наблюдал сходящиеся войска с высоты птичьего полета, и воздушный разведчик даже отставил зрительную трубку, которая давала слишком малый обзор, чтобы охватить своими глазами все предстоящее поле боя от края до края… Оно было таким величественным…
– Вы правы, командир, но зрелище их бегства будет еще величественней, – услышал вдруг Кутелль слова стоявшего рядом офицера и со смущением понял, что последнюю мысль он произнес вслух.
Кутелль повернулся к комиссару армии, одетому в мундир пехотного лейтенанта и бывшему, так же как сам Кутелль, без шляпы, которую мог сорвать ветер, и вновь, как и в начале подъема монгольфьера, обратил внимание на хладнокровие этого штатского. Только тонкие кисти рук, вцепившиеся в поручни гондолы с такой силой, что побелели костяшки пальцев, выдавали волнение уполномоченного правительства Республики, впервые взглянувшего на мир с такой высоты. Кутелль знал это ощущение, приходящее ко всем, кто смотрел в пропасть, – с обрыва ли, с высокой ли башни, да хоть даже и с самого Нотр-Дама, а тем более с воздушного шара: бездна вызывала желание шагнуть в нее. В остальном комиссар со своим бледным лицом, всегда державшийся скованно, не изменил себе – казалось, не изменил своему хладнокровию, и лишь странный блеск в глазах и волнующие нотки в голосе выдавали настоящее чувство уполномоченного:
– Вы, наверное, впервые наблюдаете целую армию противника так близко, командир? – спросил он.
– Да, гражданин, – согласился Кутелль. – Мы с вами не первые воздухоплаватели, но первые военные воздушные разведчики. Я уверен, будущее войны – за аэростатами [2]…
Комиссар как-то странно взглянул на него, а затем отвернулся, пристально вглядываясь во что-то далекое внизу. В отличие от него, Кутелль, не доверяя собственным глазам, отступил к другому концу гондолы и вновь приставил к правому глазу подзорную трубу.
Если бы только храбрый воздухоплаватель знал, какие мрачные мысли одолевают сейчас молодого комиссара. Если бы об этом знал командующий Журдан! Или даже недалекий лейтенант Деренталь! Мысли, совсем не касающиеся завтрашнего сражения. Не касающиеся всей кампании. Не касающиеся даже, собственно, судьбы уже обреченной Республики. Но касающиеся только самого уполномоченного:
«Все должно кончиться здесь. Здесь, на поле Флерюса. И, наверное, мне тоже лучше остаться здесь. Неужели я этого не заслужил? Умереть на этой высоте… Дальше – падение. Вот я смотрю в эту пропасть с высоты, которая была недоступна человеку, но ничего не вижу, кроме пустоты. Пустота – повсюду, и хотя здесь я ближе к НЕМУ, я все равно не могу докричаться до НЕГО! Но разве я думал, что все это будет именно так? Вот это и есть те царства мира и слава их, которые теперь здесь подо мной и которые ОН обещал? Как мне казалось… Но разве мне это было нужно? Не царства мира, а всего лишь память об оставленном рае! Но ведь ничего не вышло! Ничего не вышло… Потому что этого не хотят ОНИ! Вон те самые муравьи, там внизу наползающие друг на друга! А Я не хочу того, что хотят ОНИ! Не получилась даже маленькая скромная Республика Робеспьера. Ибо, как сказал бы сейчас насмешник Вольтер, наш «Общественный договор», который мы пытались заключить с духом Руссо, неожиданно обернулся для нас чистым договором с дьяволом! Изгнанные из
Молодой человек вздрогнул – пропасть, простиравшаяся перед ним, вдруг показалась такой манящей. Его качнуло вперед, и он еще крепче вцепился руками в поручни гондолы. Нет, так не пойдет. Он, как и Робеспьер в Париже, доведет здесь игру до конца…
Чуть ниже монгольфьера на расстоянии нескольких сотен ярдов прямо в воздухе как будто ниоткуда возникло и стало распухать белое облачко дыма. Все еще не отошедший от своих невеселых мыслей, комиссар не сразу сообразил, что это за внезапно возникшее в чистом небе явление природы. Кутелль опередил его:
– Они все-таки установили батарею. Вон там, видите? Быстро. И бесполезно. Ни одна пушка не возьмет такой высоты. Это было бы чудом. Но разве не чудо сам наш аппарат?… Не только боги могут творить чудеса, а чтобы достать нас, им не поможет ни Бог, ни сам дьявол…
– Бог на стороне республиканцев, – перебил Кутелля комиссар, чье лицо утратило обычное хладнокровие и казалось взволнованным. – Прикажите начать спуск – я увидел все, что хотел… А нам еще предстоит выиграть это сражение…
К полудню сражение при Флерюсе, длившееся уже десять часов, было проиграно на всех пунктах. В штаб Журдана, расположившийся в центре позиций, поступали тревожные сообщения: наступавшие пятью колоннами союзники везде сбили со своих позиций республиканские войска. Меткий огонь австрийцев был убийственен. Им удалось рассеять пошедшую в атаку французскую кавалерию, а затем они сами перешли в наступление по всему фронту. На правом фланге отступала теснимая австрийцами дивизия Клебера, вынужденная оставить деревушку Госсели. Левый фланг, на который был направлен главный удар принца Кобургского, был вообще смят; противостоящая колоннам эрцгерцога Карла и фельдмаршала Болье дивизия Марсо обратилась в бегство, оставив противнику Флерюс и Ламбюзар. Сам Марсо, оставшийся с горсткой людей, сражался в полуокружении. В центре австрийцы, с ходу заняв Гепеньи, теснили основные силы французов, грозя разрезать всю республиканскую армию на две части.
В окружении Журдана появились первые раненые. Сам генерал, чувствуя, что проигранное сражение вот-вот может перерасти в общий разгром, – а он так рассчитывал на победу, учитывая свои превосходящие силы, стоявшие в обороне! – на мгновение растерялся, не зная, что приказать: отступать ли к реке или вводить в бой резервы.
– Австрийцев не остановить! – Если мы не удержим центр, они сбросят нас в реку! – Надо атаковать! – Как? Они смяли и пехоту и кавалерию… – смятение в штабе Журдана нарастало.
Все ждали решения командующего, который в волнении кусал губы, зная, что на второй приказ, если первый окажется неверным, может уже не остаться времени.
– Кавалерию – на фланги! Дивизию Лефевра – в центр! Мы удержим эти позиции и перегруппируемся с подходом резервов! – наконец приказал командующий.
– Генерал! – резко прервал его комиссар Конвента, все это время молча стоявший рядом с хмурым выражением на лице. – Мы уже не удержали левый фланг, не удержим и центр и погибнем в Самбре! Прикажите Лефевру помочь Марсо, а здесь мы справимся своими силами. Атакуем! Прикажите трубить встречную атаку!
И, не дожидаясь ответа растерянного Журдана, комиссар повернулся к окружавшим его офицерам:
– Сегодня французы не отступят! Бернадотт, Деренталь, Фриан, Жозе! Взять знамена! Офицеры, вперед!
Схватив полковое знамя, он сунул его в руки ошеломленного Деренталя. А затем, выхватив из ножен саблю, взмахнул ею и крикнул:
– Солдаты! Республиканцы! Французы не отступают! Вперед! За мной!
Уже идя рядом с комиссаром, Деренталь услышал, как этот боевой клич – «Французы не отступают!» – был подхвачен всеми слышавшими его солдатами, а затем неудержимо покатился по всей линии республиканских войск.
– Французы не отступают! – восторженно кричал Деренталь, и он видел, что комиссар кричит вместе со всеми. На один миг, обогнав уполномоченного и встретившись с ним глазами, лейтенант прочел во взгляде этого странного человека то, что думал: «Вперед, лейтенант! Вперед! За вашу Мадлен и за нашу Францию!» Деренталь еще заметил, что комиссар уже успел убрать саблю в ножны и шел в атаку безоружным. Но он был уже не первым – порыв одного человека увлек тысячи людей: их уже обгоняли шедшие в плотном строю батальонные колонны. Деренталь видел, что в атаку двинулся и весь штаб Журдана, сам командующий шел впереди всех с обнаженной саблей. Картечь и градом сыпавшиеся пули вырывали из колонн целые ряды бойцов, но это не останавливало наступавших, которые за минуты преодолели разделявшее их и противника пространство и с ходу ударили в штыки.
Пуля сбила кончик трехцветного султана со шляпы комиссара. Он ни на мгновение не замедлил своего шага, но голос его стал громче, и Деренталь наконец услышал,
– Смерть, я говорю это тебе, я, Сен-Жюст! Неужели я не могу остаться здесь?! Здесь с этой победой? Ты слышишь меня? Я – Сен-Жюст! Неужели я этого не заслужил?…
– Пресвятая Дева, да чего же он хочет? – подумал удивленный и испуганный Деренталь. В ту же минуту пуля из австрийского ружья пробила его сердце, и он упал.
Часть первая
ПОСЛЕДНИЕ РИМЛЯНЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
НОЧЬ ПЕРВАЯ: НА 8 ТЕРМИДОРА.
КВАРТИРА НА УЛИЦЕ КОМАРТЕН [3]
Если Гай – принцепс,
Если Адольф – фюрер,
Если Бенито – дуче,
Если Франциск – каудильо,
Если Ион – кандукатор,
Если Мао – председатель,
Если Иосиф – хозяин,
Если Николае – товарищ,
То почему же я не диктатор?
Ему часто снилось, как его везут на гильотину. Руки связаны за спиной. Воротник белой батистовой рубахи безжалостно раскроен, обнажая шею. Длинные темные кудри острижены у затылка тупыми ножницами помощника государственного исполнителя. Голова высоко поднята, так что глаза устремлены поверх толпы. Он, в рединготе, накинутом на плечи, стоит в позорной телеге, запряженной быками, второй или третьей телеге по счету, стоит, единственный среди других осужденных, которые все сидят или лежат связанные у его ног. Мерно поскрипывают колеса. Временами они подскакивают на выбоинах на мостовой, и тогда тела приговоренных подпрыгивают вместе с телегой и глаза поневоле замечают теснящиеся толпы на мостовой, радостные лица граждан, вышедших посмотреть на очередное жертвоприношение кровавому идолу революции.
Глаза вновь устремляются вверх в голубое небо, мысль опять цепенеет в усталом мозгу; уже не слышно и оскорбительных выкриков, и только резкое пощелкивание бича возницы временами вторгается в замершее сознание…
Телега с улицы Конвента [4] сворачивает налево. Площадь Революции заполнена народом. У гильотины телеги останавливаются. Осужденным помогают спуститься на землю и построиться в ряд, затылок в затылок. И очередь начинает двигаться по цепочке… Помощник гражданина Сансона выкрикивает имена. Десять крутых ступенек… Доска, скользкая от крови… Кожаные ремни, впивающиеся в тело… Поворот доски на шарнирах вниз и вперед – так, чтобы шея попала как раз в узкое огорлие деревянного люнета, ошейником зажимающего голову… Последнее, что еще можно увидеть, если достанет сил открыть глаза, – это отрубленные головы незадачливых предшественников в громадной корзине под люнетом; а если сил смотреть не хватит, – все равно услышишь внезапный грохот барабанов, заглушающих скрежет скользящего в тщательно смазанных пазах огромного треугольного окровавленного ножа…
Он сразу услышал этот тупой стук и ощутил падение собственной головы в корзину. И только тогда открыл глаза…
Сплошная ночь, замаячившая перед взором, подсказала ему, что он и в самом деле уже мертв. И лишь потом пришло понимание, что ничего не увидеть – значило всего лишь увидеть темноту. Но если он понял это, значит, он не мог быть мертвым. Может быть, он спал?…
Он несколько раз моргнул глазами, пытаясь хоть что-то рассмотреть в сплошном мраке комнаты, но не преуспел. Он даже не помнил, были ли плотно закрыты шторы на окнах или сами окна были заложены ставнями. Окна? Может быть, сквозь них можно услышать, что происходит там снаружи?…
Да, так и есть. Кажется, этот ужасный звук поскрипывания тележных колес и посвистывание бича, стегающего запряженных в повозки быков, все еще звучит в его ушах. И непонятно даже, доносится ли он сквозь оконные стекла с улицы или вторгается в ночную реальность прямо из его сна?
Он вновь сомкнул бесполезные глаза и вдруг опять оказался на эшафоте, пустом и мертвом, застывшем на безмолвной и словно вымершей площади. Мертв был даже воздух, не проносилось ни одного дуновения ветра. Он стоял на подмостках один в полной тишине. Нигде ни человека, ни птицы, ни даже мухи, словно вся площадь превратилась в то, чем она и являлась на самом деле, – в кладбище. А потом тишина кончилась, и он снова различил те звуки, которые никак не хотели уходить ни из его сознания, ни из его сна, – звуки приближающихся телег.
…Они сразу въехали со всех четырех сторон площади, с разных улиц, что, он отметил про себя, никак не могло быть в действительности. Но, как ни странно, это не позволило ему отрешиться от происходящего как от чего-то невозможного. Потому что он сразу узнал этих людей, сгрудившихся в телегах. Людей, которые уже были мертвы, казнены, сгнили в «гильотинных» ямах с негашеной известью. Да они и не пытались притворяться живыми – он видел в повозках стоящих со связанными руками мертвецов в окровавленных и разорванных рубахах, с оскаленными в предсмертных гримасах ртами, которые издалека можно было принять за улыбки, с остекленевшими глазами и с всклокоченными, измазанными кровью волосами. И у всех вдоль шеи тянулись одинаковые красные линии, связывающие головы с туловищами. И все они молча смотрели на него.
Две, четыре и пять тележек. Пятнадцать, восемнадцать и двадцать два человека. С трех разных улиц. С четвертой же улицы, опередив телеги, прямо к эшафоту подкатила черная карета, запряженная лошадьми. Дверца кареты открылась, но ему не надо было смотреть на того, кто сейчас должен был появиться из кареты, – он уже знал, кто находится там. А потом он услышал наконец и
– …Я – Дантон!
Повернувшись направо, он увидел предводителя первой группы с изуродованным оспой бугристым лицом с маленькими глазками, который кивнул ему, ощерившись, широким оскалом рта с гнилыми зубами.
– …Я – Эбер!
Взглянув налево, он заметил гримасничающего и как будто плачущего толстенького человечка, который только открывал и закрывал рот в немом крике.
– …Я – Бриссо!
Посмотрев вперед, он разглядел угрюмого худого с черными, как смоль, волосами потрепанного мужчину с презрительным выражением лица.
– …Я – король! – раздался последний возглас из глубины остановившейся прямо перед эшафотом кареты.
– А теперь вы – никто! – захотелось крикнуть ему. – Я уничтожил вас, и теперь вы – никто! – Но крика не получилось, и только в ушах продолжали звучать как будто не произносимые обступившими его призраками, но, тем не менее, отдававшиеся в нем внутренним эхом слова:
– Ты ответишь за свою клевету! Я – Дантон!… Ты разгромил истинных друзей народа! Я – Эбер!… Ты рыл яму первым республиканцам своей родины! Я – Бриссо!… А я – твой король! Ты слышишь меня? Ты…
– Я! Я? Кто – Я? – он попытался ответить на эти немые крики вслух. И вдруг это у него получилось: – Я – Сен-Жюст!
И этот крик разбудил уже его окончательно.
На этот раз, когда Антуан Сен-Жюст открыл глаза, сплошная чернота уступила место серому полумраку. Наступал рассвет, и первая же сознательная мысль, когда он начал различать смутные контуры окружающей его обстановки, была:
Сен-Жюст встал, зажег свечу, накинул на плечи редингот, сел за стол, провел рукой по раскиданным листам недописанной речи, потянулся привычно к перу, но вдруг передумал. Вместо пера рука сжала рукоятку лежавшего здесь же на столе короткого армейского пистолета с изящными золотыми насечками на рукояти, и он еще раз произнес вслух это слово: «Сегодня».
Все произойдет сегодня в восьмой день термидора второго летнего месяца II года Республики. Последнее сражение Робеспьера в Собрании, в котором сам Сен-Жюст будет лишь зрителем. Потому что это сражение невозможно выиграть. В Конвенте сторонникам Максимилиана оставалось разве что тянуть время. Вместо этого Неподкупный, до крайности раздраженный противниками, вдруг потребовавшими у него отчета перед Собранием за свои действия, решил первым выступить против своих врагов. Один против всех…
Поэтому он проиграет, о чем бы он не решил заговорить…
И, значит, все его выступление – ошибка.
Как и тогда, когда была совершена ошибка со страшным прериальским законом, придуманным Максимилианом, и который отказался озвучить перед Конвентом Сен-Жюст. «Закон гильотины», задуманный в качестве меры спасения Республики, развязал невиданный и, как теперь оказалось, бесполезный и смертельно опасный для самого дела Республики террор. Они тогда справились без него – больной Робеспьер и паралитик Кутон. Сами вырыли себе яму треугольным ножом гильотины. Яму – могилу, в которую и ему придется лечь вместе с ними.
А сейчас, – ну что стоило бы Неподкупному показать Сен-Жюсту текст своей нынешней речи, которая должна была спасти или погубить их (судя по последним действиям Робеспьера – погубить), прежде чем выносить ее на суд Собрания! Хотя бы для того, чтобы увязать свое выступление с завтрашним докладом Антуана о текущем положении дел в Республике! Хотя бы для того, чтобы не наделать новых ошибок.
Что, впрочем, неудивительно, – Робеспьер больше не доверяет никому. Даже Сен-Жюсту – своей правой руке в Революции, столько раз спасавшей и ограждавшей его от всевозможных «левых» и «правых» противников. Не доверяет, потому что обижен… Потому что в один (и в решающий!) момент Антуан не поддержал Максимилиана в очередной террористической инициативе (это он-то! – сторонник самых крайних мер, которого за глаза называли «архангелом террора»!). Нет, в тот раз Сен-Жюст готов был поддержать любой закон о централизации террора, который был во всех случаях лучше скатившейся в террор анархии. Да только это был совсем не «закон»…
– Это что – новый закон? – Сен-Жюст с изумлением оторвал лицо от бумаг и взглянул на Кутона. – Вы хотите
Паралитик в белом халате с совершенно умиротворенным лицом сидел в своем кресле-самокате, обитом бархатом лимонного цвета, и поглаживал левой рукой домашнего кролика. На вопрос соратника он лишь пожал плечами, как-то извиняюще улыбаясь.
Это был странный разговор двух бывших юристов…
– Нет, ты послушай, что вы тут с Робеспьером понаписали! Статья восьмая: «Необходимым для осуждения врагов народа доказательством является любая вещественная или моральная улика в устной или письменной форме, которая будет вполне доступна пониманию каждого справедливого и разумного человека. Руководством при вынесении приговора является совесть присяжных, проникнутых любовью к родине!» Одна
– Мы решили, что враги Республики не заслуживают защитников из числа граждан Республики, что прежнее понятие юридически установленной истины при старом порядке имеет мало общего с моральной истиной естественного человека. В конце концов, юриспруденция как наука есть выдумка деспотического строя. Постой! – Кутон вдруг встревожился. – Может быть, ты неправильно понял суть нового закона?… Там же ясно написано: «Отсрочка наказания врагов родины не должна превышать времени, необходимого для установления личности. Речь идет не столько о том, чтобы наказать их, сколько о том, чтобы уничтожить!» А что – ты против? – калека насмешливо подмигнул Сен-Жюсту.
Антуан смутился: Жорж почти слово в слово повторил его крылатую фразу, которая, как он знал, уже обрела известность среди парижских террористов: «Нужно думать о том, чтобы наполнять изменниками не тюрьмы, а гробы!» Собравшись с мыслями, он ответил:
– Нет, смысл нового закона, который, кстати, вовсе и не закон, а узаконенная расправа, я понял правильно. Мы централизируем террор – отменяются все провинциальные трибуналы, отныне все казни проводятся в Париже, а сам Революционный трибунал для этой цели реорганизуется. Вместо двух нынешних секций мы создаем четыре, которые будут заседать одновременно, число судей достигнет двенадцати, число присяжных – пятидесяти. Но я также правильно понял и то, что закон отменяет все юридические формальности – следствие, допрос, свидетелей и защитников. Словом, отменяет нас с тобой, друг Жорж, как бывших адвокатов старого порядка за ненадобностью. Ты понимаешь, что это ликвидация правосудия как такового?
– А Робеспьер так на тебя надеялся, – уныло проговорил Кутон, выпустив из рук кролика.
– Знаю! Хочешь сказать: «Кто бы говорил!» В глазах многих именно я провожу террористическую политику правительства, не так ли? По крайней мере, из нас троих только я озвучивал обвинения, которые становились декретами… Не об этом ли вы говорили с Робеспьером? Снисходительный Максимилиан, который сам никогда не призывал к террору… И сентиментальный Жорж, который спасал Лион от террористов Колло и Фуше…
– И добродетельный Сен-Жюст, который спас Республику от фракций бриссонтинцев, эбертистов и дантонистов! Заставивший судить короля, посадить в тюрьмы англичан и прочих изменников и заговорщиков! – калека наконец рассердился. – Если бы я тебя не знал, я бы подумал, что ты хочешь остаться незапятнанным! Да кому, как не тебе, вносить в Конвент закон об ужесточении революционного правосудия (да-да! – правосудия, а не беззакония, как говоришь ты!). Тебе, который уже целый год является официальным правительственным обвинителем! Если мы сейчас не избавимся от последних заговорщиков, все, чего мы достигли, пойдет прахом…
Сен-Жюст внимательно посмотрел на Кутона. Тот сердито ответил на его взгляд.