— Да-а, — проявил неподдельный интерес настоятель. — А вот, я вижу, баба голая с титьками до пупа, — заметил он и сам уже одну фигурку.
— Меня ведь что удивило-то, отец Иоанн. Я короткое время служил, сами знаете, третьим священником в Никольском храме у отца Луки, там пол тоже из таких вот плит, но что удивительно — фигуры-то всё благообразные: вид пророков, апостолов... И женские, и мужские, но благообразные, и ангелочки есть. А тут у нас, сами видите...
— Д-да-а, — озадаченно протянул отец Иоанн, качнув головой, почёсывая лоб. Он на минутку задумался и попросил отца Леонида: — Ну-ка, позови ко мне старосту, если не ушёл ещё.
Церковный староста Андрей Николаевич, дородный высокий старик с белой и пышной, как вспененная сметана, бородой, с сутулой спиной и оттого с головой как бы втянутой в плечи, пришёл без промедления. Он работал старостой с самого начала, с момента передачи храма верующим, и знал всё, что и когда делалось.
— Пол этот при ком настилали, Андрей Николаевич? — спросил настоятель, не объясняя причину своего вопроса.
— Пол настилали при отце Василии Вахрушеве, в девяносто пятом году, — ответил старик по-военному чётко. Потом помолчал, раздумывая, видимо, стоит ли отвечать на вопрос подробнее; видимо, решил, что стоит, и продолжил: — Мраморную плитку закупили тогда, а не всю, не хватало денег на весь пол. Вот эта светлая полоса, шириной в восемь плиток, от солеи до притвора — как раз то, что не хватало. Отец Василий мечется — жертвователя никакого найти не можем. А готовились в епархии как раз к приезду Патриарха, оставалось месяца три. Отец Василий хотел к той поре пол настелить, он надеялся, что Патриарх посетит наш храм. Не посетил, конечно, — вздохнул с сожалением Андрей Николаевич. — И вот, представляете, приходит Климовец, он тогда как раз в Законодательное Собрание стал баллотироваться кандидатом...
— Это Клим-то, что ли? — поинтересовался отец Иоанн и пристально поглядел в лицо старосты.
— Он, — подтвердил Андрей Николаевич и тоже посмотрел в лицо настоятеля.
Эти взаимные их перегляды сказали им многое, о чём словами не следовало уже и говорить. Звали Климовца Пётр Самойлович. Но поговаривали в народе, что он связан с мафией и в криминальном мире носит кличку Клим. Так его и прозвали в «электорате», хотя и стал он после депутатом.
— Ну, пришёл? — подтолкнул дальше рассказчика отец Иоанн.
— Вот пришёл, значит, — продолжил Андрей Николаевич, — и спрашивает, не надо ли чем-то помочь храму? Отец настоятель от радости аж подпрыгнул: как же не надо-то, вот мрамор нужен, не хватает. Климовец сказал: «Нет проблем! Посчитайте, сколько надо. И какого. Привезут». Вот эту светлую-то дорожку и выложили мрамором, который привезли люди Климовца.
— Ну-у, тогда всё поня-ятно, откуда тут нечисть, — сказал со вздохом отец Иоанн.
— Какая нечисть? — нахмурился староста, вопросительно глядя настоятелю в лицо.
— Да-а... — отец Леонид хотел было показать бесёнка на полу, но настоятель стрельнул в него таким обжигающим взглядом, что он прикусил язык.
— Да так это я, — махнул старосте отец Иоанн. — Клим-то, Клим. Так. Просто. Ладно, иди, Андрей Николаевич!
Отпустив озадаченного старосту, который так ничего и не понял, отец Иоанн обратился строго к отцу Леониду:
— Ты, отче, вот что — не распространяйся никому о своих «открытиях». Оно, ежели человек не знает, так и не увидит ничего, не заметит. Не перестилать же нам эту полосу. И не поймут прихожане, с чего добрый пол ломаем. Да и денег на это где найти? Нам вон крышу надо капитально ремонтировать. А отец Василий, он такой долгой, да столь мучительной болезнью свой грех перед Богом искупил... Восемь лет пролежал, ожидая кончины, Царствие Небесное! — настоятель перекрестился. — Договорились? Что молчишь?
— Ладно, — пообещал отец Леонид. И слово своё сдержал.
Готовность
Стояла осень, тяжёлые тучи ползли сплошным низким пологом, темнело уже рано и быстро. Отслужив вечерню, отец Артемий пошёл домой. Путь от храма до остановки лежал через неосвещённый край городского кладбища, которое он благополучно миновал и вышел к дороге, остановился под фонарём, пропуская машины, его автобусная остановка была на той стороне.
И тут из-за невысоких, но густых хвойных кустов аллеи, ведущей ко кладбищу, подошли энергично пятеро, обступили, преградив путь. Все спортивного вида, крепкого сложения. Один спросил надменно и брезгливо:
— Ты поп?
Отец Артемий всё понял сразу, его здесь поджидали; предугадать исход этой встречи не составляло труда: будут либо бить и калечить, либо... Непонятно только, за что? Ёкнуло сердечко и пугливо сжалось, по телу пронёсся трусливый холодок. Жить хотелось. Очень хотелось жить. Он был молод, пусть не в самом начале жизненного пути, но ещё молод. Добрая красивая матушка, двое малых любимых и ласковых чад ждали его дома.
Мелькнула малодушно мысль сказать «Нет!». Обознались, мол, нет, я не тот, за кого вы меня приняли.
И тут же понял: это же отречение. Отказаться, значит, не верить ни в промысел Божий, ни в Самого Бога. Вот оно, испытание-то какое выпало ему. И, понимая свою обречённость, он ответил, стараясь казаться спокойным:
— Да, я священник, — и добавил, осенив себя широким, старательно правильным крестом: — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Лицо того парня, который спрашивал, перекосилось в дикой отталкивающей злобе, ударил он без размаха, по-боксёрски, откуда-то снизу, в челюсть, сразу свалив отца Артемия на асфальт. И, как по команде, набросились остальные, нанося удары ногами со всех сторон.
Обхватив голову руками, отец Артемий, только и успел подумать обречённо: «Господи, прими душу мою! . . Во Царствие Твоё.»
И в этот миг раздалась пронзительная, режущая слух сирена милицейской машины. Проезжавший патруль, вывернув из-за поворота, заметил, что кого-то избивают. Водитель сходу врубил сирену и мигалку. Банда бросилась врассыпную. Но молодые и смелые милиционеры не растерялись: двоих молодцев им удалось настичь и сбить с ног. Пропахав на хорошей скорости землю, сопротивляться хулиганы уже не могли, их задержали, закольцевали в наручники.
Отец Артемий отделался несколькими синяками, понимая, что мог бы остаться калекой, а мог бы и убитым быть. Запинали бы в три-четыре минуты. Но истязатели даже не успели войти в раж, помешала милиция.
Придя постепенно в себя от пережитого шока, молодой священник задумался, и тут вспомнился ему библейский Авраам, руку которого с занесённым на сына ножом отвёл Господь, видя готовность старца пожертвовать самым дорогим.
Малоумная
Летом я живу в деревне. Когда приходит сенокосная пора, деревенские бабы начинают осаждать меня с литовками. Осталось в деревне два-три мужика — умельцы направлять литовки, но отказываются они от такой малокорыстной работы. Вот и несут литовки ко мне, приводить их в рабочее состояние: какую-то надо пересадить, какую-то подремонтировать, закрепить и — каждую непременно наострить, для этого в наших местах литовки (косы) срезывают: специальным небольшим калёным клинком — срезкой — стружку снимают, до тех пор, пока лезвие не станет острым, как бритва.
Некоторые литовки приносят в таком гадком-прегадком состоянии, что с души воротит. Год назад, закончив сенокос, хозяйка не то что вымыть — даже травой не отёрла свой инструмент, так и сунула куда попало, вспомнив о нём только теперь, когда снова понадобился. И вот остатки травы, налипший мусор, земля — вся дрянь приржавела к полотну косы, а черенок бывает ещё и курами обгажен, безобразную литовку не хочется даже в руки брать. Но приходится, как откажешь человеку, когда он с таким доверием пришёл. В этот момент у него вся надежда только на тебя одного. Берёшь и делаешь, как умеешь, как получится.
Работать доводится, конечно, не задаром, плату несут, кто пару-другую яиц, кто молока банку, кто творога, а случается, что и сметаны, и даже масла. Это уж в зависимости от возможности владелицы литовки, от количества обращений ко мне и от степени щедрости. Я никогда ничего не прошу, но и не отказываюсь, ибо у меня нужда как раз в том, что приносят. Люди всё знают.
С одной стороны даже и приятно, что ты здесь такой нужный и пригодливый, а с другой — надоедает всё же, к концу сенокосного сезона начинает уже и совсем раздражать; думаешь, поскорее бы отходил он, этот сенокос.
Одному назойливо-нудному человеку я срезываю литовку без малейшего желания, всегда принуждая себя. Это Ольге. Она из тех людей, про которых говорят: не все дома. Кстати сказать, дом свой она превратила в такое пугало, что невозможно пройти мимо без удивления.
Снаружи весь он безобразно измазан глиной, перемешанной с коровьим дерьмом и соломой; это Ольга промазывала пазы, чтоб тепло в избе держалось. Все семь окон её избы, три из которых на дорогу, обиты картонками от коробок, лохмотьями от старых фуфаек, полосками войлока, нарезанного от сношенных валенок, и досками. Почти весь свет в окнах закрыт, оставлено только верхнее стекло рамы, и оттого в избе у Ольги даже в солнечный день — мрак. А грязи на полу, хоть метлой мети. И одевается Ольга — посмотреть жутко: на грузном, рыхлом теле её какая-то разноцветно-заплатистая толстая кофта на булавках и юбка хуже того; на немытых, обутых в галоши ногах спущенные чулки, платок намотан на неприбранной голове, как попало. В общем, очень напоминает Ольга свою перемазанную снаружи избу.
И не то, чтоб всё это шло от бедности — пенсию теперь неплохую получает, а от натуры и какой-то примитивной скупости, что ли. Деньги она, должно быть, копит. Самой ей уже далеко за семьдесят, но есть двое детей (дома они, правда, не живут), есть внуки и двое правнуков. Для них-то, наверное, и копит деньги. Может, думает Ольга о том, какие немыслимые тысячи платят ей теперь... Не поймёт, что мало что купить на них можно.
Принесёт она литовку и начинает плакаться, как трудно ей, как плохо жить одной, никто не помогает, дров нет, сена нет, крыши худые, везде бежит в непогоду. Ты по лезвию узкой, сношенной косы срезкой обоюдоострой водишь, сдираешь с усилием стружку металлическую, а Ольга тебе под напряжённую руку несёт всякий вздор. Того гляди — оплошаешь и без пальцев останешься. Тем более что приходит она рано, в семь, в восемь часов утра, когда у меня самый сон. Но она будет настырно кричать и ухать под окошками, переходя от одного к другому, пока не выйдешь.
Этим простодушием Ольга меня всегда сердит. Правда, откуда ей знать, что ложусь-то я спать не с курами, как она, а с предутренним пением петухов.
Вот и в этот раз согнала она меня с постели раным-ранёшенько, принесла две литовки острить, уселась на скамейку возле ворот и стала донимать всякой бабьей брехнёй. При этом ещё оправдывается, что шибко надо срезывать литовки, а заплатить-то ей совсем нечем за работу: два яичка было, так сама съела, как идти сюда; коза мало даёт молока. Будто я его есть буду, козье молоко. Денег, говорит, только рублёвка. Предлагает её: возьми-де хоть это.
Ещё не так давно на рублёвку можно было купить сто коробков спичек, пять буханок хлеба. И даже в то время срезывание литовки оценивалось в пару рублей. Сейчас на рубль практически ничего не купишь, его может хватить разве что на десяток спичинок. Вот и выходит, с учётом инфляции, Ольга мою работу оценила в одну пятую копейки. Обидно? Не на что тут обижаться, так это ничтожно-пустяшно. Однако ж раздражает невольно такое издевательство.
Пытаюсь успокоить себя мыслью, что это Бог её послал: как раз сегодня годовщина маминой смерти, и я должен принести жертву, выполнив доброе дело с терпением и с открытою душою. Да вот не так-то это просто.
Ольга словно почувствовала мои мысли, спрашивает.
— Когда Евгенья-то умерла?
— В сегодняшний день, — отвечаю.
Она крестится и вслух читает молитву о упокоении усопших.
— А сколь годов прошло? — допытывается Ольга.
— Шесть, — говорю.
— Вот как времечко-то летит, — качает она сокрушённо головой и интересуется: — Поминок будешь ладить?
— Не по карману нынче мне поминок, — сетую, — в церковь подал на обедню заказную.
— Я в церкви спрашивала, сколь будет стоить поминание за здравие на год, — делится она. — Говорят, тысячу рублей. Дорого. Мишу записала. Может, пить перестанет, будут за него молиться в церкви дак.
Миша — это сын, он у неё старший, живёт в Кунгуре.
Говорю с недоумением:
— Он тебе совсем не помогает, да пьёт, рассказываешь, по-страшному, а ты за него молишься.
— Может, Господь наставил бы его на путь, — произносит она с печалью и надеждой. — За детей своих надо молиться, они ведь от наших грехов страдают. Вон Егор Яковлевич: сын возле Файки Ульянкиной пал, неладно сделалось пьяному...
— Пьяный и неладно, а знает, куда падать! — смеюсь я, понимая, что упал парень возле дома Файкиного.
— По Егора сбегали, — продолжает Ольга, не обращая внимания на мою шутку. — Он пришёл, тоже пьяный, взял у Сашки бутылку красного и говорит: «Закопайте его здеся!» — и ушёл. Вот как сына своего сам похоронил. А после с Нюрой всё же пришли — он уж мёртвый. Отец проклял на смерть сына своего.
Прислушиваюсь к этой философии тёмной неопрятной бабы, и от интереса даже сонная вялость во мне незаметно развеялась и оживился ум.
Христианский взгляд Ольги меня просветлённо удивляет. Как истинная мать — она молится за своего сына, отпавшего и блудного, пьяницу, забывшего её и свой долг перед нею. Когда недавно приезжал, рассказывает, слёзно просила его подправить избную дверь, совсем плохо стала закрываться, и в стужу холодно в избе. Не сделал, поленился.
У меня изменилось настроение. Срезываю литовки тщательно, не торопясь, порой останавливаюсь, разговариваю.
Ольге, вижу, приятно моё внимание, она дома насидится в одиночестве и рада поговорить.
Когда-то Ольга жаловалась вот так же на внучку, что эта соплюха собралась выходить замуж, показывала даже письмо, в котором девчушка простодушно выпрашивала у бабушки немалые деньги на свадьбу. Интересуюсь, что с внучкой её сейчас. Ольга охотно рассказывает про неё, что недавно второго родила, а первому пятый год уже.
— Да сколько ж ей лет? — спрашиваю. Оказывается, всего-то двадцать первый, а уже с десятым мужиком живёт. Я изумлён, хотя и понимаю, что цифра десять сказана, наверное, в шутку. Ольга, смеясь лёгким смехом, говорит, что внучка вся в неё.
— Я молоденькой была, тоже никому не отказывала. Кто попросит — давала. Раньше девок бегать не пускали, как теперь. Только в воскресенье в церковь. А ходили из Михайловки в село Усановку, за пять километров. Вот и ждёшь воскресенья, вот и ждё-ёшь, чтоб побегать, не о церкви думала... Господи, прости меня грешную! — восклицает она с неподдельным сокрушением о своих грехах и крестится.
Потом доверительно рассказывает, как пришла недавно в магазин Нинка Мотиха, такая же старуха, показывает на неё и говорит: «Ольга малоумная».
— А я про себя-то и думаю: так мне и надо за грехи мои, не достойна лучшего. Меня все малоумной называют. Не обижаюсь, только радуюсь да молюсь. Сосед, Лёшка-то, не пускает в колодец, собаку навязал, чтоб я не подошла к воде. Хожу на речку да молюсь: так мне и надо, так и надо за грехи мои.
На речку ходит! Вот те на! Это ж от избы Ольгиной метров двести с гаком, туда-обратно — чуть не полкилометра. С двумя-то вёдрами воды на коромысле. Да всё бурьяном. Сердце моё сжимается от жалости к старухе. Всегда считалось последним делом — в воде отказывать. Ну и гад же этот Лёшка, оказывается! А литовку срезать не хватает своего толку, тоже ко мне таскает. Придёт и весь из себя такой застенчивый, вежливый.
Срезывать литовку приходится, низко наклонясь. У меня крестик выбился между пуговками рубашки и свесился. Ольга, видимо, заметила и спрашивает:
— «Верую» знаешь?
— Знаю, — отвечаю. — Как же, ведь это главная наша молитва, на ней вера православная стоит и держится. Символ веры!
— Добрый парень! — хвалит она.
А утро такое тёплое, тихое, солнечное, всё вокруг светится множеством радостных оттенков зелёного, и она умиротворённо произносит:
— Сколь у тебя здесь баско, лес кругом, вода ключевая, шибко славно, как в раю!
Мой дом стоит на краю деревни, на отшибе, в стороне от дороги, утопает в луговых травах, кустах и деревьях.
— Да, Ольга, — соглашаюсь я, — иной раз сам удивляюсь: за что мне, грешнику такому, дал Господь эту благодать.
— Рай земной! — вторит Ольга и спрашивает: — «Высшую небес» знаешь?
— Слыхал, — говорю, — но наизусть не знаю.
— А я знаю, — делится она радостно. — Вот почитаю.
Тут она поднялась со скамейки, повернулась лицом на восток, преобразилась вся, будто осветилась изнутри благоговением, подтянулась, сосредоточилась, замерла на мгновение и начала торжественно и сокрушённо.
Я приостановился, выпрямил спину, стал слушать и был очарован заново необыкновенным смыслом молитвенных слов, их вдохновляющей таинственной силой, восхищён красотой и глубиной содержания этой молитвы, выражающей суть греховной человеческой жизни, сокрушение о грехах и горячую просьбу об их прощении, об очищении души и спасении милосердием Божиим и заступничеством Богородицы.
Должно быть, почувствовав мой неподдельный интерес, она спрашивает:
— А «Воспеваю благодать Твою, Владычице» знаешь?
— Нет, — признаюсь я.
Она принялась и её читать, длинную, чудесную молитву, в которой была великая сила духовного света и горячая просьба ко спасению нашему от душетленных пакостей.
Лет семь-восемь назад я выслушал бы всё это, быть может, с равнодушной иронической усмешкой, к тому же мало что понимая в сложном плетении церковнославянских словес, но в последние годы смерть мамы, возраст и какой-никакой накопленный опыт жизни, а более всего — регулярное посещение храма и ставшая доступной духовная литература, источник возвышения души, — изменили меня самому на удивление.
И, слушая Ольгу, произносимые ею слова, я растрогался до слёз от мысли, что эта тёмная, неграмотная старуха, едва умеющая читать, взобралась по духовной лестнице неизмеримо выше нас, образованных и много знающих ненужного. Но мы, изуродованные «научным атеизмом», преподанным нам в вузе, как после выяснилось, развратно-похотливыми безбожниками, не знаем главного, а вот старуха Ольга знает.
Да ведь в её душе — бесценный дар любви, о которой говорит апостол Павел и которая есть лестница в Небо. Сейчас и меня Ольга чудным образом осенила этой любовью. Пусть она не сильна умом и неопрятна внешностью, зато проста сердцем, которым и дано ей проникнуть в глубину молитвы, прислушаться к ней и руководить себя ею в отношениях ко всему окружающему её миру. Не через молитву ли эта женщина обрела редкий дар — незлобие к людям; она может прощать им, смиренно помня о своих грехах, которые для неё первее чужих, и этим Ольга просветлённо возвышена над нами.
До меня дошло, что малоумной её обзывают люди с замусоренною душой, которые не видят и не чувствуют в жизни простой, истинной красоты, доступной блаженной Ольгиной душе — самому главному сокровищу, во спасение которого и проходит жизнь Ольги, молящейся за нас, непутёвых и пропащих.
И мне вздохнулось легко и радостно.
Хлеб с тараканами
Бывают минуты, когда мысль твоя убегает по бесчисленным растяжкам памяти в прошлое и там натыкается на события, давно затерявшиеся в детстве. На чистом листе младенческой души оставил нестираемый след какой-нибудь случай. В глазах взрослого, загрубевшего душой человека, такой случай — ничтожный факт. Не более.
Лет пять или шесть исполнилось мне, а сосед Ванька был старше лет на десять-одиннадцать. Однажды играл я на лужайке перед домом, и Ванька, высунувшись в окошко своей приземистой избёнки, поманил меня к себе. Я подошёл. В его левой руке, между большим и указательным пальцами, была зажата схваченная за крылышки оса.
— Лапку ей выдерни, — попросил меня Ванька и пояснил: — Не могу захватить, уж больно тонка.
Я пригляделся получше к ярко-полосатому осиному тельцу. Лапок у неё не было. Насекомое судорожно изворачивалось из стороны в сторону, а из остроконечия попки высовывалась, норовя достать Ванькину кожу, и живо упрятывалась тонкая чёрная заноза.
— Это жало, — сказал я неуверенно.