Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тихая вода - Ольга Римша на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так и сейчас. Засыпая, я стал слышать себя. Корабль давно пропал, а я остался. Под теплым одеялом я нащупал маленькую ладонь, сжал ее легонько, взглянул на соседнюю подушку — Ира спала, чуть открыв рот и раскинув волосы. Я тут. А ведь меня не было очень давно, с того самого дня, когда жизнь научила меня «самоотчуждению». Так легче, и не факт, что завтра утром я снова не сгину где-то под кожей, не забьюсь в какую-нибудь кость или не сожмусь комочком в том месте, где шея переходит в голову.

* * *

Кажется, я способен стерпеть любой человеческий изъян. Каждую скверную черту, даже если никакими кроме таких Бог не наградил человека. Все потому что я не вполне уверен в собственном праве оценивать чужие характеры, ставя им плюсы и минусы. Все потому что мне становится жутко от одной только мысли, что кто-то станет так же гнусно исследовать меня. А может дело в том, что я не хочу дотрагиваться до кого-то, ведь тогда и до меня дотронутся, а я боюсь ошибиться.

Я всегда думал, что разбираюсь в людях лучше чем многие другие, но в то же время не имел и малейшей дерзости определить их, будто термины. Мне лишь казалось, что я определяю, но сегодня я понимаю, что ни черта не видел. Ведь все мои умозаключения основывались на одежде, сигаретах, фигуре, лице, прическе, портфеле… Мог ли я подумать тогда, что можно оставаться убийцей, надевая на губы приветливую улыбку, а, проходя мимо церкви, креститься у всех на виду.

Всегда, с самого детства я торопился приписать людям добрые черты, хваля себя за гуманизм и смелость, ведь нет ничего проще, чем очернить все кругом. И тогда я становился будто самым светлым лучом среди всех других, расходившихся веером от темнеющего солнца. Но разве в этом правда? А ведь когда-то я чуть ли не клялся, что люблю ее до одури.

Теперь я понимал, что нахожу того, кто спрятан был в крошечной клетке где-то в мизинце правой ноги или мертвеющей кожи пятки. Где-то там, где я не замечал ее, не чувствовал, не знал. И чувство от этого и гадкое, и радостное. Этот кто-то начинал видеть в людях алчность и подлость, глупость и зависть. И не толстое пузо помогало распознать негодяя, а что-то, бьющееся внутри. Я стал видеть внутренности, человеческие внутренности, нисколько не боясь тошноты от вида их неприкрытой естественности и уродливости захвативших их болезней. Но теперь, глядя на себя в зеркало или оконное стекло, я начал распознавать кровоточащие язвы и в собственном нутре. И чем больше я глядел, тем лучше я видел их.

Почему я вдруг переменился? Не знаю, но только когда я не знал в себе злых чувств, кроме раздражения, то все вокруг награждались мною ясными помыслами и добрыми намерениями. Теперь же, когда внутри я чувствовал присутствие мерзавца, мне не стоило труда подумать так и о других. И я ни капли тогда не сомневался, что прав. Я видел это, потому что знал изнутри, что чувствуют они, и как тому противится душа. Пусть даже они и не замечают этого. И тот мерзавец радовался, но его душила печаль. С недавних пор он совсем обосновался в моем теле, но пришел он не сразу.

Он пришел навсегда в то утро, когда Катя, заглянув в мой компьютер и прочитав статью, вдруг со злостью улыбнулась и указала на пару ошибок. Потом проговорила будто со снисхождением, что мне следовало бы подучиться прежде чем наниматься в главную городскую газету. Я промолчал, а через пару часов она как ни в чем ни бывало предложила мне выпить чашку кофе. Лучше б она этого не делала. Я пью с ней кофе лишь для того, чтоб однажды не высказать все то, что думаю о ней. Кофе, жженый и старый, сковывает язык. Мне никогда не приходило в голову сменить кофе, потому что пью его не один, а ей, кажется, все равно. Нет-нет, ей не все равно. Она пьет его, чтоб показать, будто не боится горечи, а значит умеет работать, не страшась трудностей. Глупость, но она никогда не поймет этого. Как и того, что лишь все больше уверяет меня в собственной неумелости и неказистости мыслей, когда ищет во мне изъяны и неприкрыто указывает на них.

Я стал видеть, но не говорить. Пусть что-то переменилось, но главным осталось одно — я по-прежнему не терплю исследований собственной души, способностей или ума. Я по-прежнему боюсь, что кто-нибудь дотронется до меня, а потому трогать других не тороплюсь. Даже Ире я не сказал и слова, когда отчетливо увидел что-то странное в ее глазах. Ведь тогда она могла присмотреться и к моим.

* * *

За полчаса до конца рабочего дня я сбежал от очередных Катиных провокаций. Нет, я не дам себе раскрыться. Пусть считает меня тряпкой или вежливым лжецом, но я не пророню и единого злого слова в ее честь. Она попросту этого не поймет, а отношения навсегда испортятся. Только с каждым днем колких замечаний становится все больше. Я уже чувствую, как она садится мне на шею и даже начинает пинать по бокам. Боюсь, как бы не дошло до того, что я попрошу другое кресло. А ведь это мне очень дорого. Я не хотел бы, чтоб в нем сидел человек, ничего не знающий о том, кто обитал тут до меня. Тогда и папки, и все эти листочки не уцелели бы.

Я шел из метро, продуваемый ветром и пропущенный рядом идущими людьми. Когда я жил у себя дома, мне приходилось идти минут пять. Теперь я шел с полчаса, пока не натыкался носом на серую многоэтажку, прямо под окнами которой бессовестно расположилась стройка. Я знал, что Иры нет дома. Она должна прийти через два часа, когда отведет вечерние уроки. По пути домой она как всегда зайдет в магазин, оттуда наберет мне и спросит, чего у нас нет. Я скажу, что сахара, и тогда не придется давиться постным чаем. Дома я пью только чай. Но покупаю что-то сам очень редко. Хватит и того, что я даю деньги. Нет, я не ленив, просто магазины внушают мне страх, и я теряюсь в наименованиях и запахах. Не раз я приносил домой совсем непригодные для пищи вещи. Женщины ходят по магазинам намного лучше, чем мужчины, по крайней мере, лучше, чем я.

Я перебрался к Ире, когда наступила зима. Наш старенький дом не слишком хорошо топили, и мне хватило наглости попроситься к ней на ночлег хотя бы на недельку. С тех пор ни она, ни я не хочет, чтоб та длиннющая неделька закончилась. Здесь я чувствовал себя намного легче, чем в логове преступника, где власть захватил револьвер. Он все еще лежит там, в углу, ни разу не тронутый. Наверное, на толстой бумаге пакета вырос столь же толстый слой въедливой пыли. Иногда, засыпая, я вспоминаю о нем, и тогда воздух застревает в горле, а в груди становится тяжело и жарко. И ничто не способно прогнать этот жар, кроме другого жара, что дарит мне Ира.

Полчаса ходьбы по холоду для меня сродни пытки. Но вот долгожданная дверь подъезда замаячила в снежном ветре в ста шагах от меня. Я ускорился, чтобы быстрее ощутить теплый воздух душного подъезда и сбежать от проклятых завываний воздуха колючего и взбесившегося. Сразу сунул руку в карман и вынул ключ. У двери я увидел мужчину, переминающегося с ноги на ногу и в шапке, покрытой инеем. Когда я отворил дверь, он пристроился сзади, и только я зашел, он шмыгнул следом. Возле лифта мы оба громко топали заснеженными ботинками и отряхивали одежду. В лифте мужчина пристально посмотрел на меня, потом отвернулся и ничего не сказал. Я было выбросил его из головы, но вдруг он вышел на том же этаже, что и я. Я пропустил его вперед и премного удивился, когда он вдруг, ничуть не колеблясь, позвонил в мою дверь. Потом еще два раза.

— Кто вам нужен? — спросил я, остановившись рядом.

— Здравствуйте, — он посмотрел на меня как-то недоверчиво.

— Здравствуйте. Кто вам нужен? — сухо повторил я, и вдруг он растаял.

— Женя.

— Какая Женя? — я улыбнулся и вставил ключ в скважину, отстранив его плечом. — Может, вы этажом ошиблись?

— Нет, такого не может быть. Я точно помню. Этот этаж, и квартира 112… Вот, — он ткнул пальцем в номер на двери. — Но, возможно, Женька тут больше не живет, раз вы тут.

— Вы правы, никакой Женьки тут нет. Всего доброго! — я шагнул в коридор, и железная дверь стала медленно закрываться за моей спиной.

— До свидания! Только Женька — это он, мой друг, — он заколебался, но когда между мною и ним оставалась только крошечная щель, он вдруг проговорил скороговоркой. — Передайте Ирине, что Петрушин заходил. Я Скворцова ищу, у меня есть к нему дело. — И дверь закрылась, в замке щелкнуло, в голове вдруг перестало что-то шевелиться. И все остановилось.

* * *

Я запретил себе думать. Два часа отсутствия мыслей, два часа ожидания страшного приговора, два часа счастья, что я все еще тут. Через пару часов я могу провалиться сквозь землю, как в сказке, как в ужасной кровавой сказке, где нечему удивляться и нечему жить. Впервые я подумал, что в моей жизни есть кто-то еще, не названный и скромный, но с чутким чувством меня. Или я склонен преувеличивать собственную роль в моей же истории. В истории, которую пишу не я.

В темноте сквозь дверной проем на зеркало напротив падал искусственный желтый пласт света. Проклятый фонарь — он не оставит меня и тут, в прихожей, в дальнем углу прихожей, куда забился я, не сняв ни ботинок, ни куртки. Он не касался меня, но въедался болезненной желтизной в мое жалкое смутное отражение. Я молча смотрел на себя, но не мог разглядеть ни единой черты. И тогда мне сделалось очень страшно, словно меня нет, словно то тело, в коем я себя ощущал, чье-то чужое тело, а я забрался в него без спросу. Неудивительно, что теперь мне промозгло и холодно, и кожа совсем не держит тепла. Она не может этого делать — она не моя. И глаза, которыми я смотрю в отражение их самих, не могут узнать себя. Все верно, ведь это не они. Да и попросту их не существует. Мне только кажется, что они есть. Я выдумал все.

Я выдумал этот дом и это зеркало, сожравшее меня, без звука и голода. Я выдумал женщину, обитавшую тут подобно призраку, с которой тут же сам обрел покой. И покой этот был выдуман, он притворно скрывал трепещущие от страха нервы, а когда к горлу закономерно подкатывал крик, он нежно гладил меня по затылку и шее, впиваясь пальцами в кадык. Я не кричал тогда, но становилось мне только хуже. Я хоронился в выдуманной могиле, не зная еще, что та не мягкая постель с удобными подушками и теплым одеялом. Конечно, вот придурок, с чего тогда меня так корчило по утрам? От дикого холода, потому что в могилах всегда холод. Да и холод был моей иллюзией — так легче переносится боль. Холод сужает просветы в обескровленных сосудах, и там не слишком громко свистит ветер. Я не слышал тот свист, не мог понять, как близко сердце к обезвоживанию, сухости, муминизации. Не понимал я и того, что замедляя искусственно его бой, я отучаю все тело от жизни. Будто приспосабливая заблаговременно свои пульсирующие пока органы к полной тишине, я день за днем сдавливал их спокойствием и страхом. И те становились все тише и тише. Тогда, в конце концов, они должны умереть или, если жизнь исторгнет последний вздох, взорваться с непривычки. Но теперь ничего не происходило, ведь я выдумал все, только порой и выдумка способна стать основой реальности. И если выдумку легко изменить, то реальность — почти невозможно. Но главнее всего то, что мои иллюзия и действительность смешались будто в бетон. Я не мог в них разобраться. Быть может, я и сам был выдуман собою.

Тот человек непременно ушел. Даже если б он стоял теперь за дверью, я не приподнялся бы и не отворил ему. Я ждал бы до рассвета, когда тот уйдет, и только после этого принялся бы думать о нем, словно о призраке, нечаянно переступившем порог нашего мира. Я представил бы его в белом очертании, почти прозрачного и светлого, колеблющегося от вдоха-выдоха, и тогда мне легче было бы не верить ему. Не верить тому бреду, который он породил в моей голове одним словом, произнесенным впопыхах.

Только теперь я начинал понимать, что я не один — я стал чувствовать будто наяву дыхание своего попутчика у себя за спиной или прямо перед лицом… Попутчика жизни, попутчика судьбы. Вот только влез он в мою телегу совсем без спроса и ни разу не показал лица. Это невежливо, жутко невежливо, если ко всему прочему, он еще и позволяет себе рыться во мне грязными ручищами, по собственному усмотрению вставляя в мои руки револьвер, нажимая на крючок, печатая безумные строки… Да нет же, он постучался ко мне много раньше, когда я вдруг проснулся не один в постели, ничего не помня о незнакомке и ночи, проведенной с нею рядом. Он постучался — я открыл. А теперь пусть убирается. Кто бы он ни был.

На стене беззвучно шли часы. Я не ждал больше ничего. Когда ноги начали затекать, я вытянул их и плюхнулся на пол, только чуть-чуть опираясь о дверь плечами. Через пару минут шея заныла. Но мне это было все равно. Я больше не чувствовал привязанности к телу и менял положение лишь механически. Я мог бы и заснуть так, без всяких мыслей, потихоньку сходя с ума, если б не расслышал, как за дверью кто-то звенит ключами. В одно мгновение я очнулся — вскочил на ноги, сбросил куртку, стянул ботинки и открыл дверь.

Ира появилась передо мной вместе с пластом до боли жгучего света из-за ее спины. В руке у нее был пакет из магазина — не припомню, чтоб она звонила мне. Вероятно, еще утром она приметила, что сахар закончился, а на меня у нее никогда не было надежды. Протянув его мне, она принялась устало расстегивать пуговицы, а я, держа в руках пакет, все смотрел и смотрел в ее лицо. Нет, она настоящая. От нее пахнет морозом, щеки чуть белее обычного. Она всегда белела от холода. Я взял ее пальто, повесил в шкаф. И не проронил ни слова.

— Что-то случилось? — совсем без предчувствия проговорила она, составляя в рядок свои сапоги и мои ботинки.

— Да. Ты знаешь Евгения Скворцова?

Мне стоило только произнести его имя, как Ира тут же поплыла по стенке и неуклюже уселась в то место, где секундой раньше погибал я.

* * *

Я видел его только раз. Меньше минуты. Но не эта мимолетная встреча кажется мне неправдоподобной, и даже не страшная очевидность ее невероятности, а его полумертвое тело. Как будто дух выжат, но не вполне. Я не видел его ни раньше, ни позже. Но он все же существовал, и существовал где-то рядом. Как тогда, так и теперь.

Каждый раз, садясь в его кресло и чувствуя, что то давно расшатано предыдущим хозяином, я предаюсь этим мыслям. И если в любом другом кресле, подкрученном не на моей высоте и с разболтанными шурупами, я не усидел бы и пяти минут, то это я давно оставил в покое. В том покое, которое осталось от него. Я почти привык чуть горбить спину и вытягивать ноги. Мне не надоедали больше подлокотники, слишком низкие и почти ненужные. Меня все теперь устраивало, потому что я заставил себя устраиваться этим.

Но эти мысли не уходили. Они еще больше расплетали паутину в голове, когда по яркому экрану с вислоухим слоном я водил стрелку, держа при этом мышку, по краям которой за многие дни серым отпечаталась его рука. И моя так просто ложилась в этот отпечаток.

Папки, папки, документы… изображения с чужих сайтов, отрывки безымянных статей. Однажды я все же решился прочесть что-нибудь. Оказалось, он посредственно писал. Хуже, чем я. И это откровение вызвало во мне какую-то глупую радость, похожую на злорадство. Не знаю, как повел бы себя, если б его статьи были бы много лучше моих. Может, просто попытался бы этого не заметить.

В его статьях не было ничего, что заинтересовывает. Просто набор фраз, повествующих о реальности, которую можно увидеть и так, выглянув в окно. Ну да, там были убийства. Но какие-то обыденные, словно ничего особенного в смерти нет. А убийцы так вообще — обычные люди, делающие свое дело. Через некоторое время я вдруг подумал, что он и о своем убийстве написал бы так же. И оказался бы прав. Ведь при всей странности оно невероятно просто впихивается в течение незамысловатой жизни.

— Катя, — она медленно, словно отрываясь от интересно чтения, повернулась ко мне. — А вот этот Скворцов, он хорошо работал?

— Так себе.

— А не знаешь, ему нравилась работа?

— Ну, во всяком случае, он делал вид, что нет, — она грустно улыбнулась. — А когда его статьи не печатали, то ходил с таким лицом, будто ему сказали, что у него рак.

— Даже так?

— Конечно, я чуть преувеличиваю…

А нравится ли мне? После того, как я стал занимать его места, я не мог удержаться от сравнений. Ведь я тоже болезненно переношу отказы, но пытаюсь отделаться от такой привычки. Разница была в том, что еще ни разу Корпевский не вернул мою статью. И я отчего-то поверил в собственное предназначение. Ошибиться теперь казалось не страшным — я почувствовал привкус побед, а значит, мог себе позволить многое. Но только нравилось ли мне это? Не знаю, я просто ощущал кожей, что по-другому быть не может.

Кроме статей я обнаружил несколько игрушек. Он играл, когда не хотелось работать. Еще какую-то дурацкую книгу, с модным названием и кучей страниц. Я не стал утруждать себя чтением. Среди прочих документов я наткнулся на один с названием «Номера». Наверное, он боялся, что если потеряет мобильник, останется без связи. Я тоже особо важные телефоны предпочитаю хранить на разных носителях. Не знаю, зачем я открыл их. Что такого интересного я мог узнать?

Я люблю, когда имена и цифры выстраивают две тонкие ровные колонки. Как будто суматошные и очень разные образы людей подчиняются моим четким рамкам. У Скворцова, видимо, тоже была эта странная привязанность к упорядоченности и незаметной манипуляции. Всех знакомых он расставил по алфавиту, и неважно, что кто-то из них был давним другом, а кто-то человеком, кому, возможно, когда-нибудь случится позвонить.

Я медленно крутил колесико на мышке, почти не вникая в смысл написанного, плавно переходил от одного имени к другому, как вдруг остановился. Мозг в мгновение застопорил мысли, и я резко крутанул колесико назад. Просидев с минуту неподвижно, я сунул руку в карман, достал мобильник и, не глядя, добрался до «контактов». Знакомые, облаченные в буквы и знаки, промелькали перед глазами, и я уперся взглядом в это имя. Оно и тут и на экране одно, как и номер напротив. Ну что ж, меня уже не удивить и не подавить совпадениями.

Не размышляя и секунды, я вызвал его. Механический голос ответил, что такого номера не существует. Теперь не существует. Он не дурак, и сменил его. Наверное, давно, еще в тот день или на следующий, когда я позвонил ему и попросил забрать револьвер. Впрочем, я не огорчился. Мне ровным счетом нечего было сказать ему.

Только по дороге домой я вспомнил тот день, когда Плюха впервые переступил порог нашей тухлой конторы. Он так нарочито искал во мне товарища, что я вскоре согласился слушать его, сидеть за одним столом в обед и вместе курить на лестнице. А говорил он часто бред. Тот бред, который по молодости приходит в голову многим. Только однажды я слушал с интересом. Он поведал мне о судьбе старинного знакомого, многие годы промаявшегося от безделья и нужды, вечных переездов и неустроенности личной жизни, который теперь в тридцать с лишним нашел, наконец, пристань. Работает в газете, любим красавицей и никуда теперь не рвется. Я подумал тогда, что и мне неплохо было бы вот так, в конце концов, найтись. Я подумал, что все еще могу на это надеяться.

* * *

Лежа на спине и прикрыв болезненные глаза, я медленно плыл в надувной лодке, ядовито пахнущей резиной. Под боками неуклюже пристроились маленькие мокрые весла. Я бросил их от усталости и плыл теперь в неведении и спокойствии, кажется, целый час. Стояла пронзительная тихая жара, и прохладная вода беззвучно облизывала дно лодки. Я чувствовал ее, я отдавал ей все свои мысли. И даже с небом я не был так откровенен, как с водой.

Каждые выходные я ухожу в запой. Я пью легкий почти дикий воздух в восьмидесяти километрах от города, на старой даче, где летом собирается куча стариков с внуками и парочка таких же идиотов как я. В маленьком поселке все давно друг друга знают, но я теперь и не вспомню их имен. Я учился в универе, когда приехал сюда в первый раз. Потом думал, что навсегда забыл сюда дорожку. Сейчас торчу тут каждый свободный день, совсем один, окучиваю, полю, рыхлю. Помогаю родителям, которые кормятся с этой земли, но в этом году у них совсем мало времени. Много работы, полно хлопот с беременной сестрой. А я и рад. Мне тут тепло и тихо. Наш домик стоит на отшибе, почти возле мусорки. Но я люблю проводить тут дни, потому что недавно купил надувную лодку, и теперь каждый вечер плаваю по маленькой речке, где даже на самой глубине подростки ходят по дну. По берегам — непролазные заросли, кое-где водопой для коров и овец, крошечные пляжики, тропинки и места для ловли рыбы. Речка не чистая, но намного чище тех, что текут в черте города. Тут еще водится живность. Несколько раз мимо меня проплывали водяные крысы, не знаю их точного названия, но довольно крупные, с коричневой шерсткой. Каждую из них я провожал взглядом до берега. И смеялся от души, когда слышал детский или женский визг, а потом жуткий хохот, стоило бедным крысам проплыть мимо кого-нибудь еще.

Мне нравилось дремать посреди речушки, которая несла мою лодку без всякого спроса и согласия. Будто я сам здесь ничего не значил, а оттого не чувствовал и капли ответственности. Я плыл по течению, разглядывал облака, слушал воду… И в то же время я говорил с ней, а она только шуршала в ответ. Того мне и надо было.

Я слишком долго не мог оправиться от последнего разговора с Ирой. В темной комнате, сняв маску, обнажив душу, она говорила мне такие вещи, с которыми я не хотел соглашаться, а потому ничего не отвечал. А теперь, всякий раз, когда лодка несла меня в одинокое плавание, я вспоминал каждое ее слово и пытался понять. Я даже отвечал ей, но слышала меня только вода…

У нее случился странный роман со Скворцовым. Почти год они мучили друг друга. Она рассказывала о нем тихо, без надрыва, со смешком. Впрочем, как всегда. Только иногда ее голос словно срывался на низшие хриплые ноты. Я мог списать это на недавнюю простуду. Но не стал. В темноте я не видел ее глаз, но чувствовал, как дрожат ее колени, пальцы. Я сидел поодаль, изредка роняя невзрачные слова, или даже обрывки слов. А она их как будто не замечала и продолжала монолог. Да, это был монолог, и говорила она сама с собой. Ей просто нужен был слушатель, чтоб не сойти с ума. Она не могла тогда понять моих терзаний. Даже полоумной не придет в голову, что ее бывший любовник умер от руки теперешнего, сидящего сейчас напротив и не знающего ничего ни о нем, ни об их связи. Это странно, но так бывает.

«Я им как будто отравилась, знаешь… Помутнение в мозгах. Он мне и снился, и по утрам не давал покоя, и днем, и вечером. Со мной такого никогда не было. И пусть меня закидают камнями, если это любовь. Нет, это жуткая болезнь, как будто все тело в струпьях… страшное слово, в то же время нелепое, смешное… Ну, не знаю, такие болячки, когда засыхают и корочкой покрываются, их не терпится содрать. Тогда они вечны, хоть зеленкой мажь, хоть йодом. Можешь называть меня мазахисткой. Но ты никогда не поймешь меня, если не переживешь это чувство… а ты не переживешь его, слишком мало в тебе страсти…»

Ее будто нет совсем. Тогда она больно ударила меня — теперь я был ей немного благодарен. Что с того, если я всегда спокоен? Таков мой темперамент, и я терпеть не могу людей, которые пеняют мне на не слишком яркое проявление эмоций. Сегодня я ответил бы им, что в мире всюду должна быть гармония. И если вы излишне нервны или безумно веселы, то по природному закону где-то непременно должны родиться люди угрюмые и тихие.

Я смотрел на нее через темноту и видел, что она сдерживает дрожь. Внутри у нее все колыхалось, а она скрывала это странным смехом — неэмоциональным, как кашель. Она положила ногу на ногу, скрутила руки, пальцы, согнулась чуть ли не пополам, и взгляд ее падал все больше на пол или в сторону, лишь иногда в мою. Сейчас ей не лишней была бы рюмка, но она предпочитала сухость во рту, как будто от этого и глаза не повлажнеют. Только когда от боли не кричат и даже не стонут, а смеются, будто на зло, становится в тысячу раз страшнее. Я чувствовал, что по ее словам словно кто-то тряпкой прошелся, теперь они не грязны и сухи… Правда, мне отчего-то непременно хотелось, чтоб она разрыдалась немедленно, упала бы ко мне на руки и дрожала, дрожала, дрожала… Тогда я тоже разрыдался бы и задрожал, а она, может, и не заметила бы этого. Ведь я так же сдерживался — мне все тяжелее становилось дышать.

«Знаешь, почему я уверена, что это не любовь?.. В глубине души или в подкорке, в общем, где-то глубоко я чувствовала одно единственное желание, притом нестерпимое, о котором никогда не забудешь, навязчивое, но тихое, как будто кто-то пилочкой точит мозг… желание, чтоб он бросил меня, лучше скорее. Видимо, я чувствовала плохой конец. Эта история была глупая, и конец должен был быть плохим. Ведь я не дура, я знаю, что люди редко меняются… Но он не был негодяем, просто любовь, чужая любовь, часто делает из нормальных людей каких-то невыносимых трепателей нервов. Он не бил меня, не оскорблял, даже был нежен, но это меня раздражало больше всего… Он не держал меня за шкирку. Головой я понимала, что все это чушь, но сердце непременно хотело быть разбитым, раздавленным, уничтоженным, угнетенным… Как только он чувствовал во мне протест против нормальности отношений, он уходил, и тогда я как ненормальная днями и ночами только и делала, что смотрела на телефон и молилась одновременно, чтоб он позвонил и не звонил больше никогда, больше ни разу… чтоб я забыла его телефон, его адрес, его друзей… Но он как будто мучил меня. Через неделю, две… или даже месяц он звонил, снова говорил, что жить без меня не может, и все повторялось… С самого первого дня нашего знакомства я поняла, что не забуду этого человека всю жизнь, даже фотографии не надо. Но я поняла и другое — мы никогда не будем вместе. Потом, когда все закрутилось, я думала, кто же первый станет выкарабкиваться из воронки. Он начал высвобождаться первым. Он сильнее, он мог нас разъединить… Жаль, что его не стало. Мне как будто ногу или руку отрезали, и сердце хотели оторвать… и оторвали, если б не ты».

В ту секунду я зачем-то больно ущипнул себя под коленкой, так, чтоб Ира не заметила. Потом там образовался небольшой, но яркий синяк. Я не хотел делать себе больно, но рука сама собой вдруг сомкнулась в кулак, прихватив кусочек плоти. Стиснув зубы, я не выпускал ее по меньшей мере минуту. Через некоторое время с удивлением обнаружил, что вот уже который месяц не расслабляю челюсти. А всякий раз, ложась спать, я думал, отчего же их так сводит, и болит подбородок? Ира молчала, собиралась с мыслями. Но я знал наверняка, что сейчас она заговорит обо мне, а значит, справиться с дрожью будет невероятно сложно. И, черт возьми, я готов был одним прыжком ринуться в окно, когда она начала говорить голосом, будто из глубины тела.

«Если бы не ты, мне было бы очень плохо. Может быть, я даже попыталась бы покончить с собой. Ты этого, конечно, не мог предугадать. Одно радует — у меня ничего бы не вышло. Я слишком хочу жить. Одной или с кем-то — иногда мне просто все равно, лишь бы жить… А ты ввалился в мою жизнь так внезапно, что я чуть не поперхнулась от удивления. Тогда Женя был еще жив, но я и раньше занималась такими вещами. Мне не стыдно ни капли. Я просто выкарабкивалась, вот и все. Он тоже искал подмену, я знаю, но все это, понимаешь, безрезультатно, тщетно было… как будто стучишься головой в закрытую бронированную дверь…»

Потом она опять молчала, разглядывая пол и стены, по которым то и дело пробегал свет от фар проезжающих внизу машин. Окна мы не заклеили — от них тянуло прохладой, потому Ира натянула на пальцы рукава мягкой кофты, шмыгнула носом, выдохнула со звуком, будто у нее где-то в носоглотке приличный комок. Она, кажется, перманентно болела. Только зимой и в холодные дни осени и весны, как заверяла она. Ну и летом, если шли серые угрюмые дожди.

«Он мне приснился… Только один раз и через несколько недель после смерти. Это странно — я думала он будет сниться мне часто. Так случилось, когда умерла моя бабушка. Она приходило ко мне во сне чуть ли не год, каждую ночь, с крошечными перерывами. Я подумала тогда, что мертвые любят меня. Правда, я так думала… А Женя приснился только однажды. Он был очень горячий… Мы сидели вдвоем, рядом, в желтой темноте кинозала, в тихом гуле или даже тишине. Он сидел боком — я почти не видела его лица. Но видела руку… Я очень любила его руки, может, это и смешно… Я вообще люблю мужские руки, только, конечно, если они красивые. А у него они были красивыми, большими и смуглыми, с круглыми ногтями и теплыми, порой горячими, сухими… Я тогда взяла его за руку, так что моя рука касалась его от локтя до пальцев и говорила какую-то ерунду…»

Она прервалась. Я не выдержал и, хоть молчала она от силы минуту, сам того не ожидая, спросил: «Какую ерунду?» Через пару мгновений она заговорила, а я удивился, что произнес свой идиотский вопрос вслух.

«В этом сне мы как будто уже давно не вместе, год или больше. Будто он жив, но где-то далеко, в недоступности, но продолжает жить, а мне о его жизни ничего неизвестно… Будто мои осторожные мечты сбылись. И вот я сижу с ним рядом, наверное, по воле случая, а от него идет жар… Даже запаха нет, но, наверно, во сне невозможно почувствовать запах. Он был очень горячий, его рука — горячая… Я и теперь могу вспомнить это тепло, как будто кожа помнит. У Жени была теплая кровь. Она у всех такая, но у него особенно. Ах, да, ты спрашивал меня. Я не помню точно, что я говорила, но смысл был таким. Я давала ему выбор: я сказала, что если он все еще хочет быть со мной, то пусть выйдет вслед, когда выйду я… И я вышла. Я должна была идти, не оборачиваясь и не останавливаясь, мы так договорились. Но я остановилась в том месте, где коридор кинотеатра заворачивал в сторону… Я смотрела на дверь зала, оттуда изредка выходили люди, но его не было… Так сон и закончился. Потом мне снилась какая-то чушь».

Я встал и подошел к ней. Словно гора я возвышался над ее скомканным в темноте силуэтом. Она забилась почти в угол, скрутив руки и ноги, скрючившись, удерживая дрожь. Но теперь это плохо у нее получалось. Я не знал, как поступить. Она и не шевельнулась, когда я оказался совсем близко. Только посмотрела в лицо, не разглядев глаз, и снова уставилась в сторону, тяжело вздохнув. В эту секунду мне захотелось растормошить ее, схватить за плечи и тряхануть пару раз, чтоб они расслабились, и она как всегда вытянула бы ноги и свесила их с подлокотника кресла, устроившись будто выросший ребенок в колыбели. Я смотрел на нее и не смел разрушить ее сжатый кокон. Стоял перед ней, нелепо выпрямившись и заслонив весь тот скудный свет, что сочился в окно. Простояв так с минуту в смешной окаменелой позе, я вдруг не выдержал и резко дернул ее за руку к себе. Она всколыхнулась как тряпичная кукла и, не издав ни звука, снова бухнулась в кресло. Тогда я опять подхватил ее, вцепился мертвой хваткой в талию и почувствовал, как она легонько взялась за мое плечо, потом уткнулась в него носом, а потом уж повисла всем телом, так что мне не нужно было держать ее. Я осторожно повернулся и сел в кресло, а она все не отрывалась от моего плеча. Не хотела встречаться глазами. Я так же этого предпочел избежать. Прошло некоторое время, прежде чем она снова начала говорить, только я не хотел больше слушать. А она говорила шепотом, мягко положив подбородок мне на плечо, и я чувствовал, как горячо ее дыхание. Я слышал, как гулко ее сердце бьет грудь изнутри, как трепетно дрожит ее рука. Она видела меня в профиль, наверное, все это напоминало ей сон. И я тоже стал погружаться в какую-то темную, теплую и уютную иллюзию, где мне не нужно было раскаиваться. Где я не отвечал за себя.

«Раньше все было не так… странно, жить и чувствовать, что рядом с тобою будто кого-то не хватает, будто ты потеряла кого-то и не нашла. Именно потеряла, может, в прошлой жизни… Так вот, когда ты всем телом грохнулся рядом со мной в постель, пахнущий перегаром, когда ты загреб меня рукой под мышку и вдруг захрапел, я почувствовала себе сумасшедшей. Потому что мне показалось, что я тебя нашла. Мне хотелось прижаться к тебе, потрогать твою кожу — совсем осторожно, чтоб не разбудить, я несколько раз гладила тебя по щеке, потом по шее, по плечу… Я чувствовала себя крошечной, мокрой от слез, напрасных, вымученных слез, безумной женщиной, которой только ты и нужен, и ты рядом, ты никуда не денешься… Да, от тебя дурно пахло, ты противно храпел и даже пару раз пнул меня во сне… мне смешно вспомнить, но я забыла тогда о Жене. Я всегда его вспоминала, а тогда забыла, или лучше сказать, забыла вспомнить… И когда я осознала это, я была счастлива, потому и не рассказывала о нем… То, что ты работаешь в той же газете, могло бы прикончить меня, но он теперь мертв. Не знаю, можно ли мертвых любить больше живых, я знаю только, что ты меня спас. Вот почему я ничего не сказала. Я думала, он оставил меня… Я все еще в это верю…»

Она говорила долго, и со временем ее голос терял сухость, становился влажным, потом мокрым. Я знал, чем все это закончится. Мои руки нежнее обнимали ее, мне все больше хотелось защитить ее, но от кого? От самого себя. Правда, она говорила, что рядом со мной спокойна. Я чувствовал то же самое. И хоть в начале разговора из меня как ретивые птицы рвались слова о собственном ничтожестве, о том, что это я тот самый мерзавец, который лишил ее мужчины, бесчестно и коварно нацепив на собственное безумное лицо его маску, теперь я думал, что мое признание вряд ли пойдет ей на пользу. Я знал, что она любит меня. Я знал, что ее люблю я. Еще я знал, что после той нежности, к которой мы постепенно приближались, я скроюсь во тьме. И она никогда не увидит моих раскаяний и боли.

* * *

Я убил человека. Но я не знал, что то был человек. Я только понимал это. Не видя ни разу его жеста, не слыша слов, я заключил, что он был человеком, разглядев в недвижимом немом туловище дыхание уходящей жизни. Я решил, что тот, кто заставил ее исчезнуть, я. Я — убийца. А убийца не смеет любить. Любовь рождает. Если плюс и минус притянуть усилием воли и воображения, перемешать добро со злом, черное с белым, можно сойти с ума от серости и смрада. Но что, если это уже произошло?

Только со слов других людей я знал о том, что он существовал. И мне казалось: он продукт иной эпохи. Его жизнь протекла где-то в другой реке, где-то по ту сторону планеты, где-то под землей или над небом, где-то не тут… Но почему, когда я убил его, он вдруг схватил меня за грудки, затряс со страшной силой и сбросил в свою реку, перекинул на свою сторону, зарыл под землю или зашвырнул за небо? Почему я вдруг стал чувствовать его мертвым, будто тот живой, если до его смерти я не знал о его жизни? Почему он так правдоподобно и виртуозно влезает в мою жизнь? Мстит за то, что я влез в его смерть? То был экспромт, а месть редко бывает такой. Неужели и мертвые способны что-то творить? Верно, они знают больше нас. Поэтому мне стоит только подождать своего часа, чтобы открыть глаза, когда я их закрою.

Я во всем теперь сомневался… в любви, в смерти, в жизни. В чужой и в своей. В каждом слове, в каждом взгляде, даже в существовании всего. Я не удивился бы, если б кто-то рассказал мне, что все мы призраки и живем в вакууме посреди черной дыры, где нет ничего, кроме фантазий. И фантазии эти не наши, не мои, не их. Они даже не ничейные. Они такие, что их тоже нет. От таких мыслей мне становилось и страшно, и спокойно. Если ничего нет, так нет и страданий. Значит все пустое, и делать можно, что захочешь. Главное, что мне чего-то хотелось, но чего? Я давно перестал думать на этот счет, словно наказывая себя за один случайный спуск курка. Словно лишая себя жизни за то, что однажды позволил себе наградить кого-то смертью. Я бросил все, словно от этого моей странной жертве лучше бы жилось. Я все сложил на алтарь — я отдал ему свою жизнь… Но нет, я не мог так обманываться. Ведь он мертв, и все в моем распоряжении.

Револьвер я конечно выбросил. В какую-то помойную кучу недалеко от города. Я долго стоял и смотрел на него, опустив руки и голову, приспустив ниже обычного веки, не закурив и не имея малейшей мысли в голове. Я чувствовал только, как в груди раздувается жар. Потом я бросил квартиру. Почти год я кочевал от одного знакомого к другому, каждый раз рассказывая сказки о том, что в моей квартире потоп, ремонт или приехали родители… Затем мне осточертела газета вместе с Корпевским, Катей, другими учеными крысами и пожирателями нервов. Как ни старался я сохранить место Скворцова, у меня ничего не вышло. Однажды я пришел на работу и увидел в его кресле сисадмина. Вирус сожрал все его папочки, потом уборщица содрала со шкафа все его заметочки, и даже обкусанные карандаши полетели в ведро. Уходя, я выключил свет, и подумал, что у меня ничего не получилось сохранить. Ни одного следа, ни одной строчки. Там, на небе, он, верно, жутко огорчился. Но он должен был видеть, что я старался.

Время летело мимо меня пулей, а я словно вкопал по колени ноги и стоял теперь, на все беспрестанно озираясь и хлопая непонимающими глазами. Все проходило, ничуть меня не задевая, но двигаться было нужно, ведь колесо не держит долго равновесия. Впереди я ничего не искал — позади толпились несбывшиеся надежды. Однажды вечером, когда в кармане оставалось совсем немного денег, я купил билет на поезд в маленький городок, где как-то раз застрял на сутки. Помню тогда, купив большой жирный беляш и открыв книгу неизвестного автора, в мягкой обложке и на французском языке, я, не понимая ровно половину и давясь безвкусным мясом, вдруг расслышал свой голос, шепчущий внутри. И мне приятно было его слушать. Теперь я сидел в душном зале городского вокзала, ожидая тот поезд, что умчал бы меня от нынешнего к будущему. От искусственного и фантазийного к истинному и правдивому. Я нелепо на это надеялся.

Зал был полон людьми. Раньше я любил наблюдать за ними — теперь не замечал их лиц и тел, словно они порождение ветра. Огромные окна во всю стену пропускали слишком мало света. Голоса, крики, бормотания, шепот завязались в один слаженный хор, и я воспринимал их как единое целое. Металлические белые кресла стояли странными рядами по центру, по бокам, спереди и сзади, так что люди, сидящие на них, были похожи на беженцев, спасающих свои жалкие жизни на старом пробитом корабле. Я тоже сидел среди них, среди сумок и баулов, шуршащих пакетов и ползающих всюду детей. Всем этим людям куда-то нужно было, а мне казалось, что я смог просидеть тут хоть всю жизнь. Они все будто отгородились от меня прозрачной, но прочной стеной, но я не стучал в нее, не бился ногами, головой… Я просто смотрел на них и думал, как они близки и далеки. Как я их не понимаю, как мне на них плевать. Да, я словно не в той реке. Бурный поток их реки мне неведом. Мои тихие волны зеленоватой воды теплее и тише, так, что смерть может оказаться почти незаметной, а потому безболезненной. Вот только кто-то говорит, что боль есть признак жизни. Не значит ли это, что можно жить и быть мертвым одновременно? Не знаю, только я все же носил в себе боль, крошечную, молчаливую, безобидную. Боль непонимания. Боль незнания. Боль пустоты. Будто я напрасно передвигаю ногами — я никуда не двигаюсь, хотя мог бы сделать и шаг, и два.

Мой поезд запаздывал. По-прежнему перед глазами я видел смазанную серую стену, но вдруг, среди призраков и иллюзий, я увидел лицо. Это было лицо младенца. Он смотрел на меня внимательными серьезными глазами. Огромными глазами — у детей часто глаза непропорциональны лицам. Он держался маленькими ручками за плечо мамы, а та, слегка покачиваясь, стояла ко мне спиной. В руке у него звенела погремушка — его, беднягу, пытались успокоить в этом гаме. Но он и не думал закрывать глаз, он таращился на меня, словно разглядел инопланетянина среди надоевших постных рож. То сдвинув белесые бровки, то расширив глаза он наблюдал за мной, как за животным. Тогда мне стало невероятно смешно. Я улыбнулся — он улыбнулся мне в ответ и залихватски крикнул тоненьким голосочком. Он был таким крошечным и хрупким, он мало что знал, мало понимал, но я не воспринимал его, как нечто предполагающее длинную жизнь, взросление и высокий рост… В общем, я не видел в нем заготовку для человека. Мы жили с ним в одно время, и это время ставило нас на одну планку. Мы одинаковы. В этом времени и в этом пространстве мы имеем одну судьбу, быть может, только на мгновение, но все же мы соприкоснулись.

Малыш принялся корчить странные гримасы. Мне не терпелось ему ответить, но всегда, когда дети обращали на меня активное внимание, мне почему-то становилось неловко и боязно показаться дураком. Не перед взрослыми, а перед ними. Будто они непревзойденные гении в искусстве валяния дурака, и куда уж мне с моими шуточками и рожами, которые рано или поздно примут социальный, грубый или пошлый оттенок. Мой мозг давно отравлен жизнью. Потому я просто смотрел на него, улыбался и моргал, когда тот тянулся ко мне ручонками и хохотал без всяких мыслей о насущном. Я бы так и просидел, безмятежно и тихо, если б он, не взвизгнув в очередной раз и не всплеснув руками, не уронил бы погремушку на пол. Я тут же подскочил с места и поднял ее. Женщина, да этого стоящая ко мне спиной, резко обернулась, и мы встретились. Я сразу узнал ее, но не отпрянул, не накинулся с поцелуями, не произнес ни слова, а остался стоять как идиот с погремушкой в руке и чувствовать прикосновение крошечной ладошки на предплечье.

Господи, сколько времени прошло. Она изменилась, но чуть-чуть. Так, что я не мог понять, где именно произошли эти изменения. В лице, осанке… После той ночи откровений я видел ее всего пару раз и только из окна редакции. Она искала меня, а я прятался. Словно трусливая кошка, нагадившая на диван. Как она должна ненавидеть меня теперь! Почему она не даст мне по роже? Почему не отвернется? Я всматривался в ее глаза — нет, она не питает злых чувств. Но я не смог различить и других. Не видно было ни любви, ни нежности, ни страха, ни радости. Она смотрела на меня так, как будто пять минут назад я отошел за сигаретами. Мы простояли молча и почти недвижимо несколько минут. Мне хотелось, чтоб она прильнула к моему плечу, хотя бы на мгновение. Но она просто смотрела на меня, пытаясь, быть может, разобраться и в моих чувствах. Потом я не выдержал и отвел взгляд в сторону. Не знаю, куда глядела она, когда произнесла:

— Это не твой ребенок.

Я посмотрел на малыша. У него были серые мокрые глаза. Он все еще не спускал с меня взгляда.

— Знаю, — проговорил я, улыбнувшись и вызвав радостный визг. — Это Скворцов.

В тот миг я еще ничего не чувствовал. Только понял, что ехать теперь никуда не нужно.

© 2008, 2009



Поделиться книгой:

На главную
Назад