— Спросите этого повесу Юрия, — злобно сказал конюший, который подъехал к Ирине. Она с любопытством посмотрела на меня и без ответа прочла по моим глазам, что в эту — минуту я не грустил о городе, и после прибавила:
— Те только жаждут города и городской жизни, которые думать не хотят и не находятся в связи с Богом и природой; живя искусственною жизнью и поддельными чувствами, они стараются оглохнуть, одуреть, хотят жизнь сделать игрушкой. Среди толпы и крику, среди натиска впечатлений, разрывающих внутреннего человека, имеет ли человек время подумать о себе и о Боге?
— Уверяю вас, — сказал я, — город для меня нисколько не привлекателен, но…
— Какое но? Город для общества представляет элемент движения и умственного прогресса. Город живет тем, что ему из деревни пришлют, а так как рынок ежедневно нуждается в деревенском хлебе, в продуктах, заработанных потом мужика, так точно и для умственной жизни нужен ему плод деревенского труда. Большая часть знаменитых сочинителей или великих философов жили и живут в деревне. Жан-Жак-Руссо, как вам известно, не мог свыкнуться с городом; среди самого города он искал деревни.
— О, философка! — закричал мой дед.
— Для того, чтобы обладать богатыми мыслями, нужно сосредоточиться в самом себе, — продолжала она, — а в городе человек принужден жить внешней жизнью; там одно впечатление скоро сглаживается другим; к тому же в городе человек портится, я убеждена в этом. Безнравственные зрелища, которые отражаются в его глазах, не могут не иметь на него дурного влияния; они стирают с него лоск молодости.
— Старая истина! — опять перебил конюший. — Вы не переделаете этого заклятого городского жителя, который не усидит с нами даже несколько недель.
— Почему? — спросил я.
— Почему! — ответил старик, немилосердно смеясь надо мной. — Потому, что здесь нет театра, а может быть актрис, нет шумных балов, карточных вечеров, клубов, и жизнь идет ровно как часы: тик, тик, однообразно.
— Правда, даже страх берет, как однообразно! — вскричала Ирина. — Человек создал для чего-то высшего, постоянного неизменного, а между тем чувствует, что нет ничего постоянного. Если слишком долго продолжается для него одно и тоже, он пугается — эгоист!
— Это ужасающее однообразие есть признак счастья, — сказал я. — Мы боимся потерять то, что высоко ценим.
— Счастье! Счастье! — говорила Ирина, как бы самой себе. — Да! Это спокойствие деревни и тихого уединения; иного счастья нет.
— О, есть еще иное! — вскричал я.
— Вы веруете в него? — спросила она, отвернувшись с грустною улыбкой.
— Я? Верую и не верую, но все же я надеюсь еще…
— Вы счастливы, надежда на счастье есть уже счастье.
Мы замолчали. Некоторое время мы ехали, не говоря ни слова. Конюший и его лошадь рвались домой. Ирина пустила свою вороную во весь опор, и скоро мы прискакали к крыльцу. Лошади конюшего были запряжены.
— Что это значит? — спросила хозяйка.
— Мы уезжаем, — возразил старик.
— Это невозможно.
— Пан Юрий торопится, — сказал конюший.
— Пан Юрий?
Я молчал, не желая противоречить моему деду. Она шепнула ему что-то на ухо; старик не соглашался, качал головой; она увела его в галерею, долго и убедительно говорила до тех пор, пока, наконец, старик не приказал распрячь лошадей. Но оставшись по ее просьбе, он сделался невыносимым, и всю желчь свою излил на меня.
Но письмо мое переходит всякую меру приличия, и объемом своим может оправдать самые странные догадки почтмейстеров; я спешу его закончить, или лучше сказать прервать. Из следующего письма ты узнаешь судьбу твоего верного друга
V
Дорогой Эдмунд! Не знаю, право, на чем я остановился в последнем письме; я чувствую потребность поделиться с кем-нибудь и рассказать свои приключения на Полесье.
Кажется, я остановился на том, что конюший по просьбе или по приказанию Ирины (это для меня пока тайна) остался со мною в Румяной. Как только мы встали из-за стола, конюший увидел из окна казака, ехавшего из Тужей-Горы. Он побежал к нему навстречу в беспокойстве. И было чего беспокоиться: эконом докладывал, что капитан, пользуясь отсутствием деда, охотился в тужегорских лесах. От рубежа Куриловки, впрочем, он не далеко зашел, но именно в тенеты, в которых дикие козы содержались, и где никому нельзя было стрелять.
Нужно было знать страсть конюшего к охоте, чтобы представить себе его бешенство, ярость при этом известии. Он велел сейчас запрячь лошадей и готовиться в путь, а сам, прохаживаясь быстрыми шагами по комнате, постоянно посматривал в окно не увидит ли коляски, повторяя:
— Пулю в лоб пущу шельме!
Ирина успокаивала его тем, что люди из усердия к своему барину представляют факт в преувеличенном виде; но он ничего не хотел слушать. Несколько раз бросил на меня испытующий взгляд, как будто хотел удостовериться: поеду ли я с ним, и спросил вдруг:
— Я надеюсь, ты тоже поедешь со мной?
— Разумеется! — отвечал я.
— Почему разумеется? — спросила Ирина. — Зачем вам ехать, пан Юрий? А я хочу вас просить остаться; я дам вам экипаж обратно, или лошадь, что пожелаете.
— Зачем ему оставаться? — пробормотал конюший.
— Затем, что вам пан Юрий не нужен, а для меня он приятный гость.
— Приятный! — повторил сквозь зубы старик, подымая плечи.
— Впрочем, — говорила Ирина, — вечером мы его отпустим. Сегодня я ожидаю панов Грабов, и вы, дорогой опекун, не можете сказать, что с ними не стоит познакомиться.
Дед отвернулся с каким-то отчаянием, взял шапку и перчатки и, увидев подъезжающую коляску, сказал с ударением Ирине:
— По праву опекуна, я предостерегаю вас. Молодой мальчишка, а вдобавок городской житель, женщины вскружили ему голову; скажите мне, что он должен предполагать, когда вы его удерживаете, хе! Он готов, бедняжка, напрасно влюбиться. Напрасно! — повторил он еще с ударением. — О, напрасно, накажи меня Бог, если не напрасно!
— Благодарю вас, дорогой опекун, за предостережение, — сказала Ирина, — но я слишком хорошего мнения о пане Юрия, чтобы обвинять его в самоуверенности и легкомыслии. Я прошу его остаться, потому что с ним весело время проходит. Но если, пользуясь вежливостью и дружбой, он захотел бы присвоить себе другие права, о вам известно, дорогой конюший, что я без посторонней помощи скажу ему вовремя, как я об этом думаю. Вы ведь знаете меня.
Говоря это, она протянула ему руку, а старик, вспрыгнув в коляску и приказав не жалеть лошадей, помчался быстро к загороженным тенетам. Он мне после рассказывал, как они встретились с капитаном. Действительно, любезнейший сосед загнался было в поставленные тенета и утверждал, что он сделал это по своему неведению, не зная настоящего рубежа; а кроме того, он ни разу не стрелял и, получив предостережение от пограничных сторожей, тут же удалился в свой лес. Разгневанный конюший, узнав от людей, что неприятель его расположился невдалеке от пограничных дубов, поехал туда, не обращая внимания на замечания, что не за что было высказывать претензии.
Капитан подошел к нему с улыбкой самой искренней дружбы; крепко жал в своих объятиях, целовал отталкивающего его конюшего и усадил на колоде, не давая ему даже раскрыть рта.
— Ну, сто чертей! — закричал разъяренный конюший. — Я пришел ссориться. Вы, милостивый капитан…
— Ссориться? — перебил сосед. — Нам ссориться? Со мною, который вас уважает и любит, как отца! Со мною, готовым дать себя изрезать за вас! Нет, нет! Я не ожидаю такого несчастия!
— Ну, сто чертей! Зачем же вы в мои леса вступили? Вы знаете, что я охотник, знаете рубеж.
— Я? Я вступал в чужие леса, я сделал это преступление? А, вы разрываете мое сердце, господин конюший. Не сознаете ли вы, что я не способен на это?
— Зачем вы залезли в мои тенета?
— По ошибке загнался! Спросите своих людей, охотился ли я? Стрелял ли я?
— Ба! Но вы собак пустили, которые потравили моих диких коз.
— Собаки сами забежали. Вы сами знаете, почтеннейший конюший, что такое собаки, когда почуют только зверя! А когда его увидят! Извините…
— Но я сердит.
— Вы на меня сердиты? На покорнейшего вашего слугу?! Нет, нет, не бывать такому несчастию! Я заболею! Да, нет, вы шутите, и хотите только напугать меня.
— Вовсе нет. Еще где вздумал охотиться? В самых лучших тенетах!
— Разве я охотился?
— Ведь вы согнали мое стадо диких коз?
— Слушайте, пан конюший, — сказал капитан, — даю вам свою руку: честное слово, я не имел намерения сделать вам неприятность. Вы можете в целом лесу моем охотиться, и я вам слова не скажу; а в вашем моя нога более не будет. Ну, не сердитесь же!
Конюший, рад не рад, должен был успокоиться, но все еще ворчал про себя.
— Но для верности, что один не зайдет в лес другого, — сказал капитан, подавая водочку и закуску, — не находите ли вы лучше провести пограничную линию?
— Да, в самом деле! Я тоже этого мнения. Провести пограничную линию от одной насыпи к другой.
— Вы согласны?
Капитан сумел убедить, наконец, ревностнейшего охотника в необходимости пограничной линии. Увы! Он вовсе не догадывался, какая в этом таилась измена.
Но возвратимся к Румяной. Ты будешь смеяться, дорогой Эдмунд. Прежде ты знал меня совсем иным; сначала ты сочтешь шуткой то, что я скажу тебе от чистого сердца: люблю и люблю без надежды! Прежде мы знали с тобою легко дающуюся любовь варшавских гостиных, которая неизвестно с чего начинается и чем кончается; мы знали тоже другую любовь, которая известно чем кончается, а берет начало не в сердце, но в кармане. Но такого святого, высокого и чистого чувства мы даже не предполагали. Я чувствую себя теперь переродившимся человеком: я верую, надеюсь и живу. Бедность нисколько не пугает меня. Свет, который потерял в своих глазах всю прелесть и красоту, теперь имеет для меня новую приманку. Я жажду труда, даже страдания, чтобы отмыться от грязи прошедшего. И все это дело женщины! Нет, сегодня я не могу более писать. Прощай.
VI. Милостивому Государю Юрию Сумину
Дорогой Юраша, наш почтеннейший пилигрим, как поживаешь? Ты еще не умер с тоски? Тебя не съели волки и медведи? И не измучил тебя отчаивающийся Станислав? Не отравили тебя помещики, соседи господина конюшего? Жив ли ты еще? Мы за тебя отслужили панихиду у Мари, два прекрасных, хотя коротких, погребальных слова были произнесены в память твою, из коих одно было следующее: «бедный хлопец!», другое: «дурак и больше ничего!» Но мы понемногу начинаем забывать свою скорбь, горе и сиротство, и из глубокого траура переходим в самый легкий. Один только Шмуль Мальштейн в неутолимой печали, потому что Мари, которому ты остался кое-что должен, — верит еще в твое воскресение. Напрасно мы смеемся над ним: он остается при своем. Что касается Лауры, то она любит тебя теперь гораздо больше, нежели когда ты был здесь, постоянно говорит о тебе и вздыхает; естественно, как женщина, любит то, чего не имеет.
Альфред, у которого ты выиграл коляску на дорогу, героически объявил, что не дожидаясь, чтоб отыграться, ты удрал со своею добычей в недоступные страны, которые орошены слезами Овидия (я не помню, где читал), и в память дорогих слез римского поэта они навеки превратились в слякоть и болото.
Ты должен с мужеством перенести, когда я скажу тебе, что город живет, шумит, кипит, хотя тебя нет в нем, как будто он ничего не потерял; напротив, приближение зимы придает ему еще более оживления. Итак в нашу искусственную жизнь, когда вся природа замирает, вливается новая жизнь в окаменелые члены общества.
Что касается меня, дорогой Юраша, хотя я вижу, что ты в письмах своих смахиваешь на нравоучителя, педанта и человека деликатных нервов, так что вскоре я надеюсь увидеть тебя в монашеской рясе, проповедующего нам грешникам в монастыре капуцинов, однако ж должен сознаться, что не имею ни малейшего желания, следуя твоему примеру, оставить прежние страсти и свои привычки ради так называемого исправления жизни. Увы! Я закоренелый грешник; не перенес бы тихой, немой атмосферы скучной деревни; я не понимаю даже, как ты там живешь? Свое исправление я отложил до появления подагры и женитьбы; а это не раньше наступит, как выпадут мои зубы, и я велю себе вставить новые. Тогда я сыщу себе богатую купчиху, или хоть дочь пражского мясника, и стану проводить дни в спокойствии и раскаянии.
Прошу тебя; во-первых, извещать меня аккуратно обо всем, что с тобой случится; во-вторых, из твоих впечатлений и мыслей (но не приключений, которые собственно твои) я буду догадываться, что со мной случилось бы, если бы меня приговорили к подобному изгнанию с одним лишь отчаянием и карманной чахоткой? Это будет интересное для меня исследование.
У нас решительно ничего нет нового. В этом сборище новостей ничто не производит впечатления, и потому я выражаюсь, что нет ничего нового. Мы нуждаемся в колоссальных новостях, как, например, приезд Лолы Монтес и магическое ее прощанье, которые могли бы нас тронуть. Шмуль притворяется равнодушным и не расспрашивает более о тебе; Лаура досталась одному из молодых князей — ты его знаешь, тому самому, который все молчит — она очень им довольна, потому что он не ревнив, la jalouse est canaille, как в отношении жены, так в отношении (как же ты это теперь называешь?) в отношении… Бьет час театра; в Малом театре сегодня дают новую пьесу Корженевского; мода велит мне идти, хотя, признаться, балет я ставлю выше всего. Пока я лучше всего понимаю поэзию прекрасных ножек и девичьей груди. Итак прощай! Остаюсь всегда преданный тебе
P.S. В случае, если ты будешь возвращаться к нам, помни, что из Полесья обыкновенно привозят в Варшаву: 1) дикую козу или кабана, 2) бочонок рыжиков маринованных и 3) трюфели. Трюфели необходимы; ты знаешь, как много мы их требуем, а у Мари они чересчур дороги.
VII. Милостивому государю Эдмунду Суше
Я не знаю, почему я с такой подробностью описываю тебе свои приключения, когда ты, по всей вероятности, будешь только смеяться над ними. Я нахожу потребность поделиться с кем-либо мыслями, и потому пишу. Да, вы не узнали бы меня теперь, не узнали бы!
Слушай! После отъезда конюшего, я остался в Румяной; ты можешь догадаться, как охотно я остался, но не думай, что, как у нас говорят и делают, я воспользовался временем. Полюбив с первого взгляда, я нахожусь в очень странном положении, вследствие нескольких слов, сказанных моим дедом, а еще более вследствие того впечатления, какое на меня производит серьезное лицо королевы Ирины, и не понимаю даже совсем, что происходит в моем сердце. Дед заподозрил бы меня в корыстолюбии и намерении жениться на богатой, потому что знает, что теперь я беден, а она миллионерка; кто знает, может быть другие люди не также ли думали? Итак, я должен любить и молчать. Я ушел в самого себя и принял оболочку равнодушия, которая дорого мне стоит. Но свои страдания я переношу с величественной гордостью. Мне приятно страдать из-за нее; я разжигаю свои страдания, чтоб еще сильнее чувствовать их. Я ими прогоняю свое прежнее самолюбие и прежнего человека.
Утро прошло, как и предыдущий день, скоро, неуловимо. Обе дамы сидели над работой; я читал им. Боже мой! Как они были прекрасны! Одна в цвете жизни, силы, чувств, сияющая красотой; вторая на последней ступени молодости, и так серьезна, грустна, изнурена страданиями, молчалива и ко всему равнодушна! Я мало тебе говорил о госпоже Лацкой, хотя, если б не было Ирины, она могла бы сильно заинтересовать меня своей таинственной наружностью, но при солнце блекнет эта светлая звезда. Не раз, однако, я задавал себе вопрос: чем она страдает? Откуда такое преждевременное равнодушие и презрение ко всему? Я очень хотел узнать что-либо от m-lle Ирины о ее компаньонке, но она отделывалась одними общими ответами, а сама m-me Лацкая очень мало говорила, и никогда о себе; и так я ничего не знаю, кто она, и какое прошлое тяготеет над нею.
После обеда мы ожидали визита господина Грабы, о котором упомянул капитан, что вообще его зовут чудаком. В четвертом часу вечера мы действительно услышали топот лошадей, и Ирина вскочила со стула, так живо, что я позавидовал новому гостю.
— Это пан Граба!
— Пан Хутор-Граба, — прибавила Лацкая с ударением. — Произноси, Ирина, все его имя.
— Вы увидите, — сказала улыбаясь Ирина, — что этот человек еще страннее своего названия. Предостерегаю вас, будьте осторожны.
Я улыбнулся.
— О, не смейтесь! Может быть, вы меня не поняли. Человек этот страшен своей добродетелью и твердостью характера.
В это время двери отворились, и вошел упомянутый сосед. Но, извини меня, что я более не пишу и посылаю тебе письмо короче прежних. Писать теперь не могу, не умею; я хочу думать и быть с самим собою.
Прощай! Остальное в следующем послании
Письма Юрия, которые составляют начало нашей повести, прерываются на этом отрывке. И так мы должны заменить рассказом то, чего в них не достает.
VIII
Два приезжих, которые вошли в залу, были старый пан Хутор-Граба и Ян, сын его; но на Юрия, приготовленного увидеть что-то очень странное, не произвели гости сначала такого впечатления, которого он ожидал.
Хутор-Граба, старый, назывался старым, вероятно, для различия от сына, потому что ни лета его, ни наружность не оправдывали названия. Степенность и доброта видны были на приятных чертах еще до сих пор свежего лица его. Ему было около пятидесяти лет, но бодрый старик был полон силы, но только около висков коротко подстриженные волосы начинали серебриться. Он мог служить ваятелю моделью для изображения силы и спокойствия, красоты и прекрасного телосложения, с выражением доброты и ума на лице. Взглянув на него, сразу отгадаешь, что эту силу придавало не тело, а душа; и что эта могучая организация развилась в нем вследствие труда для ближних и над самим собою.
Высокий, гладкий и до половины белый лоб подымался над синими и ясными глазами; немного нависшие над ними брови обрамляли двумя дугами зрачки глаз, полных тихого и приятного огня. Сарматский нос, роскошно завитые усы и красные губы, с строгою и немного грустной улыбкой дополняли его физиономию. Он держался прямо, по-солдатски, с мужественным видом. Высокая грудь, широкие плечи, стройный стан, красивые руки и ноги гармонировали с его фигурой, на которой отразилось славянское происхождение. Видно, что с кровью, которая текла в его жилах, не смешался другой элемент.
Одет он был очень скромно: на нем была из темно-серого сукна венгерка, остальное такого же цвета и черный платок на шее. В руках держал он шапку, похожую на мужичьи польские четверо-угольные шапки, употребляемые обыкновенно летом. Сын, следовавший за ним, был одет почти так же, но отличался лицом. В нем славянский тип был с примесью другого неизвестного типа; волосы темнее, почти черные, цвет лица смуглее, глаза, полные жизни, черты лица сливались, в общем напоминали отцовские. Телосложение, манеры, улыбка напоминали отца и объясняли незнакомому, какие узы связывали этих новопришедших гостей. Одним взглядом старый Граба осмотрел, кто находится в зале, и подошел к хозяйке, которую приветствовал с веселою улыбкой. Ирина живо привстала с дивана, и подавая руку гостю с радостью, которой не таила, искренно приветствовала его словами:
— Ах, с каким нетерпением я вас ждала!
— Благодарю вас. Вам известно (говорил он кланяясь всем), что я не умею говорить комплиментов, но что говорю, то чувствую. Благодарю вас, от души благодарю!
Юрий, которого предупредили о Грабе, привстал робко и почтительно, чтобы отдать поклон, когда хозяйка представляла их взаимно.
Старый Граба поклонился вежливо, окинул проникающим взглядом молодого человека и сел возле круглого столика. Сын, между тем, подошел к m-me Лацкой, которая с явным неудовольствием и гордым равнодушием приветствовала приезжих, а теперь на вопросы отвечала только полусловами.
Ирина еще раз поблагодарила Грабу за его приезд.
— Странно, что вы меня за это благодарите, — улыбаясь сказал приезжий, — вы, которая хорошо меня знаете и понимаете. Я недостоин никакой благодарности, потому что я навещаю или из самолюбия, или по обязанности. Поощрять самолюбие не следует, а исполнение обязанностей не достойны похвалы и благодарности.
— Неужели вы, дорогой сосед, только ради собственного удовольствия или по принуждению имеете столкновение с людьми?
— Мы должны объясниться, — возразил гость с улыбкой, опираясь на ручку стула, — обыкновенно люди ездят в гости, чтобы убить время, для светских приличий, или наконец по другим причинам, которых сами не умеют объяснить, как, например, из любопытства.