— Что же делать?
— Покупать у них... Пока будут продавать и не спохватятся.
— А если откажут?
Парранский подсвистнул, сложив губы бантиком. Бородка дернулась вверх, глаза сощурились.
— Откажут? Ну, уж тогда мы сами должны сделать все необходимое.
— Сделаем?
— Если возьмемся дружно. Миром возьмемся. Если перестанем в старом специалисте видеть замаскированного предателя, вредителя, вооружим его доверием. Если рабочий поймет свое место в государстве и откажется от старинки. Не понимаете, что сие значит? Все весьма просто. Есть такая заповедь: сработать поменьше, получить побольше. Пережиток? Возможно. А вернее — отсутствие чувства хозяина. Ему кричат: «Гегемон, диктатор!» — а он кепчонку на бровки — и к мастеру: «Ну, братец, как наряд закрыл?» То есть сколько, мол, заработано. Чуть не по его: «За что боролись?!» Вот тут меня и начинает точить червь сомнения... Вы читали «Мать» Горького? — Бурлаков кивнул. — Из-за чего там сыр-бор загорелся? Из-за болотной копейки. Мы слишком рано стали глумиться над копейкой, молодой человек.
Бежали столбы. Сырые поля будто упирались в оловянное небо. Давно исчезли села с белобокими хатками, похожими на сорочьи стайки. Пошла деревянная, избяная Россия, загадочная и в то же время необыкновенно простая.
— Чугун будут лить, чугун... — слышался из коридора женский голос, — а с чугуна железо, а с железа — все: гвозди, шило и разные машины...
ГЛАВА ВТОРАЯ
А Москва встретила мокрыми хлопьями снега. По расквашенной жиже с чавканьем бежали грузовые автомашины, куцые, маленькие, новых марок. Их было совсем немного. Пока еще господствовали на улицах ломовики и легковые извозчики. Фаэтоны, похожие на скрипки, выстроились в ряд возле вокзалов. Несколько таксомоторов «рено» стояли особняком, и транзитные пассажиры посматривали на них с любопытством и опаской.
Парранского встречала жена, высокая белолицая дама с кудряшками, выпущенными на лоб из-под шляпки, и две девочки в одинаковых пальтишках и капорах. Парранский, не опуская чемодана, поднял поочередно дочек свободной правой рукой, поцеловал. Потом они пошли по перрону к выходу. На мокром снегу отпечатывались их следы.
Бурлаков попрощался со своим попутчиком еще в вагоне, и тот попросил не забывать его. Но адреса не оставил и точного места работы не назвал. Действительно, расставшись в поезде, люди исчезают, как в бездне. Нижегородский новенький автомобиль «газик», в то время верх всякого шика, увез Парранского вместе с его семьей. Последний раз мелькнул вдалеке приметный брезентовый верх машины. Вот кто-то устроился в жизни, обзавелся семьей, кого-то встречают, радуются... Грустные мысли владели Николаем недолго. Надо было сдать в камеру чемодан, а потом где-то поесть, прежде чем пускаться в путешествие по столице.
Мужчина в кожаном фартуке и рукавицах, нагружавший конный полок ящиками с пустыми бутылками из-под пива, указал локтем куда-то в сторону виадука, по которому бесконечно тянулся товарный состав.
Тяжелый битюг утробно дохнул бывшему кавалеристу в лицо и любопытно пошевелил ноздрей. Возможно, московский битюг уловил неистребимый запах конюшни, пропитавший шинель.
— За «Оргметаллом» — столовка! — прокричал вслед ему возчик. — Слышишь, за «Оргметаллом»! Если нет карточек, то по коммерческим ценам...
Чтобы попасть к «Оргметаллу», самому значительному сооружению в Москве (поэт писал о нем: «Краса и гордость «Оргметалл» многоэтажно заблистал»), нужно было пересечь загруженную часть вокзальной площади и пройти под виадуком.
Казалось, конные обозы вперемежку с грузовичками двигались беспрерывно. На платформах везли ящики со станками, муку, рогожные тюки с красным товаром, сырые кожи, бочки, источавшие запахи сельди.
Черные людские гроздья висели на подножках трамваев. Везде кишели сосредоточенные люди. Пока все их богатство заключалось в наплечных мешках, и они крепко держались за лямки. Москва вышла на скрещение дорог пятилетки.
Снег перестал. Подул холодный ветер. Руки Николая озябли, пришлось натянуть перчатки. Фуражка, носившая полковые цвета, белый и красный, вскоре должна будет уступить место суконному шлему.
В столовой можно было получить котлеты из верблюжьего мяса, вареный картофель, соленую сомятину и желудевый кофе с таблеткой сахарина.
Денег у Николая было немного. Две сотни рублей, скопленные за последние месяцы и зашитые в гимнастерке, в счет не принимались. Они предназначены родителям: писали, просили добавить на корову. Посетители столовой с серыми лицами и красными пальцами ели без удовольствия, как бы справляя повинность, платили хмуро и уходили, взглянув только на сдачу. Все были заняты спешными делами, а в массе из таких отдельных дел, точно из кубиков, складывалось большое, вызывающее удивление государство.
Поев, Бурлаков вышел на улицу, осмотрелся. Люди шли и шли, толпились возле трамвайных остановок.
Поезд в Удолино отходил после полуночи. Оставалось свободное время. Прежде всего надо было разыскать Квасова, сговориться с ним о работе, а потом повидать знакомую девицу, мысли о которой ни на минуту не покидали Николая.
О ней чуточку позже. А пока пойдем вслед за Николаем Бурлаковым. Как и многие провинциалы, он прежде всего направился на Красную площадь. Из тех, кто появлялся в сердце России, никто не миновал Красной площади.
Еще один человек смешался сейчас в многоликой толпе. Никому не было до него дела, никому!.. Редкий прохожий лишнюю секунду задержит взгляд на кавалерийской фуражке — белый околыш и алый верх — и продолжит свой путь. Прекрасно и жестоко равнодушие большого города.
Трамвай проехал через торжище близ Сухаревой башни и, осилив подъем, покатился вдоль голых деревьев бульвара. Над бульваром летали вороны, тяжелые и крикливые. Их пронзительные крики усиливали чувство одиночества.
Город казался не только чужим, но и страшным. Незачем всматриваться в лица, все они одинаковые и мгновенно стираются из памяти.
От Садово-Триумфальной можно ехать трамваем до Красной площади. Но лучше пешком, и как можно медленнее, впитывая в себя самые мелкие впечатления. Кино «Ша-Нуар». Человек смотрит через черные перчатки зловещим круглым оком: «Иди на «Мисс Менд»!»
За обомшелыми кирпичами старинных стен поднимались бочоночки куполов и кресты Страстного монастыря. Возле ворот по привычке собирались калеки и протягивали руки из-под лохмотьев.
Пушкин исподлобья глядел на монастырь и калек. Возле него ползали дети. На плече одноглазого шарманщика сидел, сжавшись в комочек, белый озябший попугай.
Старая Тверская падала вниз вместе с трамвайными рельсами, людьми и домами.
Городу становилось тесно в старых пределах, тесно от трамваев в узких улицах, от машин и обозов, от людей, ютящихся где придется: в подвалах, бараках, на чердаках, в затхлых углах домов... И чем больше ютилось людей в этом городе, чем тесней набивались ячейки в общих сотах, тем больше, по какому-то закону тяготения, манило новые толпы сюда, в Москву.
Бурлаков наперед знал: здесь не мед. Никто не собирается выстилать его дорогу цветами. Если с работой легко, если со всех рекламных щитов скликают рабсилу, то с жильем трудно. Вначале он готов на что угодно: на общежитие, на рабочий барак, даже на простые нары. В селе и того хуже: постоянная забота о «картохе» и ржи, зимние вьюги, фитилек в керосиновой лампе; пашня и прорубь, ведра, покрытые льдом, словно салом...
А Москва есть Москва. Не выйдет тут, можно податься в Сибирь, в Кузнецкий бассейн, а то наняться в Дальстрой. Призывные плакаты с белыми пароходами, скалами и кедрачами звали на Тихий океан, на Чукотку, в тайгу.
На Центральном телеграфе у одного из окошек вытянулась очередь. Вербовщик Дальстроя тут же снабжал желающих проездными билетами и подъемными деньгами.
Телеграф, как и вокзал, был переполнен людьми. И сюда перекочевал устойчивый, будто спрессованный запах великого людского кочевья. Измученные телеграфистки в вигоневых кофточках и бумажных юбках с самоотверженным деспотизмом придавали хаосу какую-то стройную форму. Девушки исправляли телеграммы, переписывали адреса, листали пухлые справочники и ничему не удивлялись. Ранее неизвестные географические названия, словно грибы после теплого дождя, возникали на первых полосах газет, на кумачах, на телеграфных бланках и превращались в символы гигантски растущей индустрии.
«Нет, не усидишь теперь в удолинской хатенке, — думал Бурлаков, — там выше двух аршинов не поднимешься».
Когда освободилось место за дубовой конторкой, он написал бодрую открытку в полк, послал привет из столицы, спросил о Наивной.
Сейчас в полку время послеобеденной чистки. Двор залит солнцем. У коновязей мелькают щетки и шуршат щетиной скребницы, прохаживаются и покрикивают старшины; квохчет насос, и корыта наполняются голубоватой водой. Возвращаются с полевого манежа призовые наездники: комвзвода Ибрагимов, с фуражкой набекрень и румянцем во всю щеку, и его соперник, джигит Шихалибеков — горбоносый, узколицый, с кривой потомственной шашкой в серебряных ножнах и в мягких козловых сапогах.
Стоит Арапчи, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Арапчи видит все: и коновязи, и каждого курсанта, и темп чистки, и кто как моет хвост или расчищает копытную стрелку, и живописных джигитов Ибрагимова и Шихалибекова, которых ревнует к их удаче и славе; все видит Арапчи, только отделенный командир Николай Бурлаков выпал из поля его зрения. И кто его знает, на какой срок.
«Передайте привет товарищу Арапчи...» — дописал Николай Бурлаков и помахал бумагой, чтобы просохли чернила.
Смутное чувство растерянности не покидало его. Недавно все было определенно и ясно. Была надежная крыша казармы над головой, койка, полковая сытная кухня, твердый регламент жизни и отношений: «На поверку становись!», «Манежным галопом!». Чертовски все точно. Наивная звенит поводом, жует свой гарнец овса. Арапчи вынимает белый платок из кармана шинели и встряхивает им. Заканчивается чистка. Арапчи будет проверять «на платок» чистоту шерсти на крупе и даже у пахов.
А тут... Тверская катит вниз, к бывшему руслу речушки, закованной в трубы. Как черный остров, поднялось здание «Экспортхлеба» и еще какие-то дома, запирающие выход улицы к Боровицкому холму.
Напротив Центрального телеграфа — кавказский ресторан. Его бы и не приметить, если бы не несло на всю улицу жареным на вертелах мясом и сгорающим на углях бараньим жиром.
Бурлаков невольно задержался возле входа в подвал у меню, обещающего изобильные кушанья. Все можно купить без карточек: и вино, и мясо, и цыплят, запеченных над раскаленными камнями.
Пожилой мужчина в сибирском малахае еле вяжет языком:
— Бухарина здесь видел вчерась, Радека видел, жизнью клянусь... Тут все: коммунисты... оппортунисты... головокружисты... Нейтральная шашлычная территория... Плацдарм шампуров и мангалов...
Серый конь с расчесанным хвостом и белой гривой, волнисто разлетавшейся над картинно выгнутой шеей, остановился у входа. Извозчик-лихач, сохранивший былую выправку и ватный кафтан, быстро перегнувшись с козел, отстегнул кожаный фартук, не выпуская из рук туго натянутых малиновых вожжей.
На тротуар легко выпрыгнул сутулый человек в кожанке и кепке, с лицом, изуродованным сабельным шрамом. Оттеснив толпу руками и спиной, он освободил место сошедшему с пролетки могучему мужчине. Нагольная широко распахнутая поддевка еще хранила на себе следы портупеи. На черном френче в ряд, на бантах, три ордена Красного Знамени.
У мужчины был массивный затылок, сильные плечи атлета и неприступно-гордый профиль.
— Чего уставился? — с великодушной грубоватостью спросил он, заметив ошалевшего человека в малахае. — Служил, что ли, у меня? Говори поскорее, некогда.
И подал ему руку.
— Не служил у вас, товарищ Серокрыл... — Человек в малахае обрадованным голосом назвал его не только по фамилии, но и по имени и отчеству.
— Знает вас, Степан Петрович, — сказал мужчина в кожанке и, расстегнувшись, будто невзначай открыл орден Красного Знамени.
Человек в малахае не обратил внимания на его жест. Он спешил высказаться перед ошеломившем его знаменитым партизаном:
— Мы у Федько тогда служили. А вас я в Пятигорске видел. На вороном коне... Потом картину художник дал про вас, точно, ну, будто сам был там.
— Да, да, — подтвердил знаменитый партизан внушительно, пытаясь придать басовитость своему глухому и тонкому голосу, — я у него на картине похож на зубра. — Глаза партизана, цвета полированной стали, дерзко блеснули; взгляд его обежал столпившихся людей, только на миг задержавшись на восторженно глядевшем на него Бурлакове. — Брали мы атакой город один, художник был с нами, ничего не скажешь, был... С натуры брал кистью... Моторный был живописец. — И сразу оборвал речь, подкинул руку к шапке бухарского смушка. — Жрать хочу зверски. Пока, хлопцы!
Человек в кожанке пропустил его вперед и, когда знаменитый вожак скрылся в дверях, спустился вслед за ним по ступеням.
Лихач поскучал три минуты, наметанным глазом окинул никчемную для него толпу и отпустил вожжи. Рысак бешено рванулся и понесся вверх по Тверской.
— Вот тебе штука, — сказал человек в малахае, — такая высота. Эльбрус рядом с ним ниже, а за руку поздоровался, не пренебрег. А в каком-нибудь занюханном собесе ухом на нашего брата не поведут, справки хреновой не добьешься...
Второй снял картуз, вытер им лысину.
— Там государственная служба, на законе сидят. Если нужна бумажка, значит, никуда не денешься, ищи ту самую бумажку, предъяви. Чего же им перед тобой расшаркиваться? А тут случай, настроение. И у него и у нас политическая база одна: выпить и закусить. Полное равенство. Говорил же тебе...
Милиционеры, похожие на снегирей, разгоняли торговок в Охотном ряду, приваливших сюда по привычке с корзинами и мешками. Тяжелое здание «Экспортхлеба» и смежные с ним дома, обращенные фасадами к Историческому музею, занимали почти всю площадь до Манежа.
Трамваи с трудом одолевали крутой въезд на Боровицкое всхолмье. На Красной площади, напротив Мавзолея, стоял памятник, сооруженный благодарной Россией князю и нижегородскому купцу-патриоту. Возле памятника поджидали трамвая пассажиры в невзрачной одежонке, с поднятыми воротниками.
На крыльях Мавзолея лежал снег. Шпили башен, двуглавые орлы, казалось, плыли в свинцовом, облачном небе.
Курсанты пехотной школы Кремля, будущие маршалы и генералы, несли караул у дверей подземной великой гробницы. Острия их штыков, казалось, были похожи на острые верхушки елей.
Бурлаков по скользкой брусчатке прошел мимо Спасской башни и спустился к реке. За спиной остались Лобное место и сказочно разукрашенный храм. Медленно текла река, окрашенная в тона чугуна и шлака. Паровой буксир тащил баржу с песком. Каменотесы стучали, как дятлы, по облицовочным кустам гранита, а землекопы в телогрейках, похожих на латы, работали на бурых склонах набережной. Богатырские кони, будто сошедшие с полотен недалекой отсюда «Третьяковки», тащили громоздкие грузы, понукаемые сермяжными Муромцами.
Приречная стена Кремля, казалось, поднималась до неба. Часовой в суконном шлеме, застывший у зубцов, возвращал память к истокам русской истории, к Куликовскому полю, к половецким степям.
Снова возникло чувство пустоты и одиночества. Нужно поскорее разыскать Квасова, без него ничего не решить. Живая Москва сосредоточилась для Николая в одном человеке. На потертом конверте значился адрес Жориной работы: переулок, номер, затем следовало загадочное слово «орка», а после какая-то странная, нерусская фамилия. Письма по этому адресу доходили. Что такое «орка», Бурлаков не знал и забывал попросить разъяснения.
Только десятый по счету прохожий знал этот переулок. «Это к заставе, товарищ. Отсюда можно доехать... — Он перечислил номера трамвайных маршрутов. — Вначале попадете на площадь. Узнаете ее сразу, там фонтан с купидоном, и с площади вниз, сразу найдете».
Добравшись до купидона, Бурлаков без труда догадался, куда идти дальше. Фабрика была рядом. Жилые дома вплотную примыкали глухими своими стенами к фабричному двору. Производственный корпус на нижней террасе глаголем выходил в переулок на днище оврага. Сторона, обращенная к основному переулку, была застроена кирпичными складами с фальшивыми окнами, чтобы слепыми стенами не обезображивать и без того невзрачный переулок. Стены складов заканчивались высокой металлической оградой, зашитой тесом с внутренней стороны. В фабричный двор с переулка вели единственные ворота, художественно откованные руками каких-то талантливых мастеров. Их искусства нельзя было не заметить и не оценить. Чего стоили замысловатые узоры, сплетенные из букв готического и церковнославянского алфавитов и разнообразных цветов! Здесь были и ландыши и лилии, сделанные вручную с потрясающей точностью. Искусный орнамент как бы обрамлял выкованных на обеих створках ворот двух фантастических птиц с павлиньими хвостами и человеческими лицами.
— Птица эта — Гамаюн, — сказал Бурлакову охранник в черной шинели, подозрительно наблюдавший от дверей проходной за новым, приметным по всем статьям человеком.
— Гамаюн? — переспросил Бурлаков. К стыду своему, он никогда не слыхал про такую птицу.
— Не ломай голову, отделком, — добродушно продолжал охранник и поправил ярко-желтую кобуру. — Гамаюн не скворец, это райская птица. И если кому прокричит, будет счастье тому... Немец-хозяин, говорят, уговорил русского мастера сделать ворота. Три года ковал мастер. Сделал — и помер. Разорвалось сердце. Фамилию его еще можно разобрать. На птичьем крыле нацарапал. А ты чего тут?
Бурлаков подошел ближе, показал конверт.
— Квасов мне нужен. Должен работать тут.
— Квасов? — Охранник взял конверт, прочитал. — Работает Квасов... Жора?
— Жора.
— Значит, он... Великан-головушка Жора Квасов. — Охранник оживился от каких-то приятных воспоминаний. — По всему видно, вместе служили.
— Откуда знаете?
— Фуражка ваша рассказала. Точно в такой же прибыл Квасов с действительной службы. А теперь его не узнаешь, ходит в заграничной одежде. Тут немцы у нас работают, помогают. Так Жора для них — царь и бог.
— Мне бы его вызвать. Или пройти к нему в цех.
— Вызвать нельзя, потому нет его еще на работе. С двенадцати ночи заступит, в третью смену...
— Беда!.. — Бурлаков подавил вздох. — А где живет, не знаете?
— Где-то в Петровском... — Охранник посерьезнел. — Почему же адрес Квасов вам не дал? Не знаю, где он ныне живет, не знаю...
Над воротами, во всю их ширину, была укреплена решетка, и на ней бронзовыми литыми буквами новое название государственной фабрики имени такого-то товарища. Значилась шефская фамилия одного из руководителей индустрии, малоизвестного и ничем не примечательного человека.
Происхождение загадочного слова «орка» наконец-то объяснилось. Это было искаженное слово «фабрика».
Вольное обращение Жоры Квасова с письменностью превратило «ф» в «ор», а исчезнувший дефис при сокращении слова окончательно запутал Николая.
«Орка» ритмично гудела. Казалось, под ногами ходила земля. Это был основной и устойчивый признак механического производства — работали станки. Откуда-то справа доносилось утробное уханье парового молота. Часть окон второго этажа озарялась вспышками электрической сварки. Где-то, далеко от входа, визжали пилы, резавшие металл. Вероятно, там находился заготовительный цех. Над фабрикой поднимались две трубы — кирпичная, отопительная, и клепанная квадратная, выбрасывающая буро-малиновый дым.
Грузовики привезли связанные в длинные пучки латунный и стальной пруток и листовую медь. Ворота легко раскрылись на смазанных петлях и, пропустив машины, закрылись; со звоном упал засов, и железные птицы дрогнули павлиньими своими хвостами.
— Ты, братец, до ночи здесь не потолчешься, — сказал охранник официальным тоном. — Прошу извинить, а не положено. Госфабрика, и мало ли чего...
— Я и не думаю ждать до ночи. Просто мне хотелось повидать приятеля, с которым вместе служили, — мирно, не обидевшись, сказал Бурлаков.
— Что же, я ничего, — покоренный его мирным ответом, сказал охранник. — Может, что в моих силах, скажи — сделаю.
Во дворе на асфальте, промытом растаявшим снегом, — пирамида упаковочных ящиков одной и той же формы. Невдалеке от них грудой — поковки. За стеклом решетчатого высокого окна подрагивало пламя термозакалочных печей. Возникали расплывчатые тени людей и исчезали, рассасываясь в золотистом багрянце.
Смешанное чувство зависти и тайной тревоги овладевало Бурлаковым. Пока не поздно, можно уйти от этого мира огня и железа. Жора писал о фабрике, увлекал россказнями о красивой и легкой работе, о каких-то баснословных заработках. Какая же это фабрика? Может быть, раньше при хозяине немце тут и была фабрика, но теперь здесь самый настоящий завод. Угарный чад вырывался из раструбов мощных вентиляторов, оседал на соседних домах, на стенах и на чахлых деревьях, закованных в решетки у черных комлей.
— Мы не берем людей от ворот, — разъяснял охранник, — кабы от ворот брали, отбоя не было бы... Хрестьяне валят толпой... У нас нащет приема строго. Как мы кадры куем? Очень просто. Своя фэ-зэ-у. Вон в церкви. Видишь, кумпол без хреста?