Когда я, бывало, приеду к ним на дачу, он встретит меня первый, обнимет, расцелует…
— Ну, очень рад, очень рад, — непременно скажет он, — и прекрасно сделал, что приехал. Что в городе-то задыхаться от пыли и жара! Видишь, какое здесь раздолье, какой воздух!.. а погода-то какая стоит — чудо!.. посмотрите на небо, ни одного облачка… Да ты бы к нам на несколько дней, погостил бы у нас, мы вместе пошли бы за грибками… и прочее.
Потом он также непременно прибавит:
— Какой цветничок развела Лидия Ивановна, посмотри, ведь это просто прелесть.
Не правда ли?
Покажет на высокую и кудрявую ольху, которая росла у них за домом, хотя я уж двадцать раз видел ее, и воскликнет:
— Какая здесь растительность-то необыкновенная! где ты под Петербургом найдешь такое дерево? Да ведь здесь и воздух какой!.. Нигде в окрестностях нет такого воздуха!.. Поверь мне… это я и на себе чувствую, да вот Лидия Ивановна и дети находят то же.
Если польет дождь, Алексей Афанасьич и от дождя приходит в восхищение.
— Как хорошо, — говорит, — теперь цветочкам-то и зелени! Они обмоются, освежатся.
Старик всегда и всем был доволен, его только немного смущали и тяготили церемонные знакомства, и когда Щелкалов в первый раз появился у них на даче, никем не жданный, врасплох, Алексей Афанасьич, лежавший в эту минуту на траве под деревом, без галстуха и в туфлях, наморщился, почесал затылок и произнес вполголоса:
— Ах! зачем это его принесла нелегкая!
Потом он улыбнулся и обратился ко мне, приподнимаясь неохотно:
— Что, делать нечего, видно, придется натягивать сапоги и галстух.
Дамы, сидевшие на крылечке, первые увидали Щелкалова, вскрикнули и бросились в дом для того, чтобы принарядиться. Я остался один в палисаднике и пошел навстречу нечаянному гостю.
Он стоял у калитки, посматривая кругом в свое стеклышко.
— А, здравствуйте! — закричал он, отталкивая ногой калитку. — Да у кого вы здесь? Тут, что ли, живут Грибановы? Я их ищу.
— Тут, — отвечал я.
— Вот это очень кстати, что я вас нахожу здесь… Однако ж это довольно далеко.
Я, любезнейший, пешком с своей дачи!.. а? порядочное путешествие!..
Говоря это, барон вошел в палисадник, осмотрел все кругом в свое стеклышко, бросился на скамейку, стоявшую у калитки, и, чертя на песке тросточкой, сказал:
— Ну-с, а где же хозяева?
— Они дома. Мы подождем их тут; они сейчас придут. Я боялся Щелкалова пустить в дом, где должна была, по моим догадкам, происходить суматоха.
— А что, вы знаете толк в английских лошадях? — вдруг спросил меня Щелкалов, приподняв немного голову и потом снова опустив ее и продолжая чертить на песке.
— Ни малейшего, — отвечал я.
— Неужто?
Барон опять приподнял голову и взглянул на меня, улыбнувшись, с выражением сожаления. Я знал, что, по мнению его, первым признаком порядочного человека, настоящего джентльмена, была страсть к лошадям и охоте, к этим двум важнейшим отраслям спорта, — единственная, впрочем, страсть, допускавшаяся джентльмену.
Говоря о лошадях и об охоте, джентльмен мог даже выходить из себя. Он непременно обязан был хоть прикидываться лошадиным знатоком и знать наизусть всех лошадей известной породы, внесенных в знаменитую Stud-Book. Я не раз слышал барона, красноречиво развивавшего целые теории о лошадях, выученные наизусть из Bel's Life, английского спортсменского журнала. И хотя вопрос Щелкалова, несмотря на его неожиданность, не удивил меня, потому что он часто предлагал вопросы еще неожиданнее и еще страннее, я, однако, спросил его:
— С какой точки зрения вас может интересовать, знаю ли я толк в лошадях или нет?
— Так, — отвечал он, — если бы вы знали в них толк, я показал бы вам удивительную английскую лошадь, которую я теперь торгую, — породистую лошадь, кровную… чудо лошадь! Немного дорогонько просят, впрочем, я думаю, придется разориться.
Разговор о лошади, нимало не интересовавший меня, к моему счастию, прекратился появлением Лидии Ивановны и Наденьки, а вслед за ними и Алексея Афанасьича в сапогах и в галстухе. Увидев их, Щелкалов лениво приподнялся со скамейки, небрежно поклонился дамам, сказал Алексею Афанасьичу: «Здравствуйте» — и протянул ему два пальца.
— А знаете, как я к вам сюда явился? угадайте!.. Все молчали, не зная, что на это отвечать.
— Пешком-с, — продолжал барон, смеясь, — с своей дачи. Это по крайней мере верст пять… как вам это нравится, а?
И Щелкалов посмотрел на всех, как бы ожидая знаков удивления.
— Неужели? — воскликнула Лидия Ивановна первая, — возможно ли это?
Она была точно поражена этим. По ее мнению, ноги такой особы могли только прикасаться к паркету или к обделанным дорожкам, усыпанным толченым кирпичом.
— Вы устали, барон? — продолжала Лидия Ивановна с беспокойством, — пожалуйста, садитесь. Да скажите, что это за фантазия пришла вам — пешком?
Щелкалов засмеялся.
— Я могу отвечать вам на это: у всякого барона своя фантазия. Мне так вздумалось; я хотел сделать опыт; но, я думаю, в другой раз я не повторю этого… Ну, что, как наша музыка? — прибавил он, обращаясь к Наденьке.
Наденька вспыхнула и улыбнулась. В этой улыбке было видно, что ей очень приятно внимание Щелкалова.
— Летом я совершенно свободен, я буду заезжать к вам часто, и мы будем с вами заниматься музыкой. Хотите?
Наденька покраснела еще больше и отвечала на это только приятным наклонением головы.
— Музыка и природа, хоть с иглами, а все-таки природа! — заметил Щелкалов, указывая на сосну, торчавшую перед крыльцом. — Летом нет других развлечений…
А где ваш сын?
Барон при последних словах обернулся в ту сторону, где стоял Алексей Афанасьич.
— Да бог его знает, — отвечал старик, — он иногда пропадает по целым дням.
Ведь он артист, поэт, бродит себе по полям, по лесам; говорит, будто бы летом он всегда живет растительною жизнию; да это неправда, тут-то у него и зарождаются различные поэтические планы… Я подозреваю, что он теперь пишет какую-то большую вещь; от нас это он еще держит в секрете. Выведайте-ка его, барон, когда вы увидитесь с ним. Он вам, верно, проговорится.
Старик оживился, говоря это. Голос его уже дребезжал, и слеза блестела на реснице.
Барон остался довольно долго, любезничал с Наденькой, аккомпанировал ей и пел вместе с нею. Пелагея Петровна разливала, разумеется, чай в задней комнате, а Макар, в нитяных перчатках, разносил его на серебряном подносе. Часов в двенадцать, среди общего разговора, Щелкалов обратился ко мне:
— А что, у вас здесь есть какая-нибудь колымага? вы меня довезете?
— Пожалуй, — отвечал я.
Дорогой Щелкалов больше дремал. Когда уж мы подъехали к его даче, он зевнул, потянулся и сказал:
— А, право, эта девочка премиленькая! а?.. Как она сложена славно. Если бы дать ей манеры, воспитать в хорошем доме, она произвела бы эффект в свете! Не правда ли?
Я не счел нужным что-нибудь отвечать на это, да к тому же в эту минуту мы подъехали к даче и Щелкалов закричал моему кучеру:
— Стой!
Выскочил из коляски, сделав мне приветливый знак рукою, и сказал, кивнув головой:
— Благодарствуйте…
После этого я не был месяца полтора у Грибановых. С Щелкаловым в это время я также нигде не виделся. Раз на каком-то загородном гулянье я встретился с молодым человеком, влюбленным в Наденьку.
— Ну что, как поживают Грибановы? — спросил я его.
— Я не знаю, — отвечал он сухо.
— Как! вы не знаете? Полноте! а Надежда-то Алексеевна? — возразил я.
— Что ж мне такое Надежда Алексеевна?
— Как что? ведь вы влюблены в нее? И она в вас. Полноте, не скрывайтесь. Я ведь все знаю.
— Плохо же вы знаете! — отвечал молодой человек с раздражением, — влюблена она не в меня, да мне и не нужно ее любви… Она с ума сходит от этого франта, от этого барона, который приволакивается за нею не на шутку.
— Будто? да разве он часто бывает у них?
— Чуть не всякий день. Вы можете постоянно найти его там. Уж он сделался у них совсем домашним человеком: Пелагея Петровна и чай разливает при нем, даже иногда дело обходится и без серебряного подноса, и Макар уж начинает появляться без перчаток, как бывало при нас, запросто. Лидия Ивановна, натурально, в восторге, что такой аристократ сделался у них в доме своим, и у нее только на языке, что барон: барон сделал то-то, барон сказал то-то, барон купил то-то, а этот барон лжет перед ними и ломается. Даже и этот добрый Алексей Афанасьич доволен, кажется, обществом барона; ему позволяется теперь снимать галстух в его присутствии, и старик рассказывает о нем уже со слезами на глазах от умиления.
— Не может быть! — воскликнул я.
— Я вас могу уверить, — продолжал молодой человек, одушевляясь. — И этот барон еще привозит с собою своего друга, этого противного господина Веретенникова, который ему необходим, потому что он занимает Лидию Ивановну и Алексея Афанасьича в то время, как тот занимает Надежду Алексеевну…
— Полноте, вам это все так кажется! — возразил я.
— Нет, не кажется, а все это так есть… спросите хоть у Пруденского. Но всех противнее это уж, конечно, Иван Алексеич. Он очень хорошо видит, что тот волочится за его сестрою, очень хорошо знает, что это волокитство ни к чему не поведет, что барон ведь не женится на ней, а способствует еще их сближению, льстит ему, а нам всем ругает его, говорит, что он всех этих светских людей презирает… И знаете ли, из-за чего это он льстит барону и потакает своей сестре? Как бы вы думали? Из-за того, что тот выслушивает его стихи, восхищается ими, кричит о них, обещает ему устроить чтение в каком-то аристократическом доме, познакомил его с каким-то князем. Иван Алексеич так и растаял от всего этого, а нам не хочет, разумеется, показать этого и говорит, что он все делает не для себя, а единственно для того только, чтобы заинтересовать аристократический круг русской литературой. Комедия, да и только!
— Вот как! а я этого ничего не знал. Я уж у Грибановых не был больше месяца.
— Я тоже не был у них дней десять, — перебил молодой человек, — да там просто противно бывать теперь, и они оба — и барон, и Веретенников смотрят на нас свысока, едва говорят, едва удостоивают взгляда. Пруденский все навязывается к ним с своими разговорами, а они чуть не отворачиваются от него. Охота же ему! Я не понимаю этих людей, а еще все толкуют о чувстве собственного достоинства и о том, что никому не позволят себе наступить на ногу, ни перед кем не уронят себя!..
Я на другой день отправился к Грибановым. Мне, признаюсь, любопытно было поверить все это собственными глазами.
Я приехал к ним на дачу часов в восемь. Это было уже в августе месяце; солнце садилось. Вечер был ясный, с небольшим холодком. Я нашел все общество в гостиной. Лидия Ивановна сидела на диване перед круглым столом, на котором стояла уже зажженная лампа, потому что в комнате было темно от деревьев. Лидия Ивановна находилась, по-видимому, очень в приятном расположении и одета была очень пестро и нарядно. На Алексее Афанасьиче были галстух и сапоги. Лицо его было все подернуто умилением, а глаза слезой; значит, он был совершенно доволен собой и окружающими. Иван Алексеич просто сиял и как-то все сладко улыбался.
Посторонних было четверо: Веретенников, Пруденский, влюбленный в Наденьку молодой человек и бойкая барышня. После обыкновенных любезностей: "Что вы поделываете? — Как давно вас не видно. — Вы нас забыли…" и тому подобного — я сел и, осмотрясь кругом, спросил:
— А что Надежда Алексеевна? Здорова ли она?
— Слава богу, покорно вас благодарю, — отвечала Лидия Ивановна, — она поехала кататься с бароном в его английском экипаже; они, я думаю, скоро вернутся. Какой прелестный экипаж у барона! — вы не видали этого экипажа? Совершенно как игрушка… И какая лошадь! Удивляться, впрочем, нечего, у барона столько вкуса!
Во время этих восклицаний влюбленный молодой человек, разговаривая с бойкой барышней, все посматривал на Лидию Ивановну, иронически улыбаясь.
— Да! другого такого экипажа нет в Петербурге, — заметил Веретенников и потом обратился ко мне, поправляя свои воротнички: — А я вчера был у графа Петра Николаича… Как он, батюшка, переменился, исхудал — ужас!.. однако теперь ему, слава богу, гораздо лучше.
Кто такой был этот граф Петр Николаевич и почему Веретенников полагал, что его здоровье может интересовать меня, я решительно не знал, но спросил:
— Чем же он был болен?
— Как? разве вы не слыхали? Страшное воспаление в горле. Он не мог ничего глотать, его жизнь была в опасности. С месяц тому назад мы были вместе на даче у графини Веры Васильевны. Вечер был неслыханно хорош. Графиня вздумала кататься на лодке, а уж граф чувствовал себя не очень хорошо. Я ему и говорю: "Петруша, ты, братец, не езди, ты можешь простудиться, все-таки сыро… особенно на воде…" Веретенников, кажется, хотел пуститься в длинную историю. Я предупредил его:
— Да о ком это вы говорите? Кто же это такой граф Петр Николаич?..
— Граф Красногорский! — возразил Веретенников, — двоюродный брат моего зятя, князя Петра… да разве вы его не знаете?.. Pardon! a мне казалось, что я вас встречал у него…
И он от меня обратился к Лидии Ивановне и продолжал ей досказывать, вероятно, прерванный моим приходом рассказ, который так и кишел аристократическими именами.
Я подошел к Алексею Афанасьичу.
— Сколько времени носу не показываешь! как же не стыдно! — сказал он мне с упреком. Алексей Афанасьич и другим своим коротким знакомым говорил иногда ты, когда уж был в очень хорошем расположении духа. — А мы, братец, — продолжал он, — превесело проводим время; у нас всякий день кто-нибудь из добрых приятелей.
Алексей Афанасьич встал, взял меня за руку и вывел на крыльцо.
— Ты знаешь, — начал он, — барон-то ведь почти своим человеком сделался у нас, как ты, ей-богу… И ведь он прекрасный и предобрый человек, простой такой!
Это он с виду только кажется таким гордым; ну, да в их кругу у них у всех такие манеры, а я тебе говорю, что он прерадушный, пребесподобный человек! как он смешит нас! Мастер рассказывать… в нем бездна юмора, это совершенно справедливо замечает Иван.
Не трудно было догадаться, что мнение о Щелкалове было внушено отцу сыном.
— Ах, я, братец, главного-то тебе не сообщил! (Старик вдруг весь встрепенулся.) Ты не знаешь новость об Иване-то?
— Нет, что такое?
— Ведь он читал свое сочинение на вечере у княгини Воротынской! Ведь нарочно для него был устроен литературный вечер! Вся знать была, решительно вся! Эффект был такой произведен, что и рассказать нельзя. Все были в восторге, жали ему руки, не верили, чтобы на русском языке можно было так хорошо писать стихи…
Княгиня-то умнейшая дама и с величайшим вкусом. Иван говорит, что это просто замечательнейшая женщина, что ее салон напоминает исторические салоны, о которых дошли до нас известия… вот как, например, Рамбулье, что ли? Иван так обласкан княгинею, она так полюбила его!.. У старика закапали слезы.
— Ты ведь знаешь Ивана, он с характером, он достоинства своего не уронит ни перед кем — нет! Заискивать ни в ком не станет; он горд; он нисколько не увлекается этим и теперь говорит, что ни за что не поехал бы в большой свет, даже к такой женщине, как княгиня, если бы не предвидел от этого пользы для русской литературы… Это он приносит жертву литературе. И точно, надобно теперь сближать, братец, общество с литературой, об этом должно заботиться прежде всего… это главное.
Алексей Афанасьич разгорячился, говоря это, и размахивал руками. Мне было несколько и смешно, и тяжело слушать эти нашептанные ему фразы, значение которых он едва ли мог ясно растолковать себе.
— Барон говорит, — продолжал старик все со слезами на глазах, — что Иван всем очень понравился; нашли, что он, кроме таланта, чрезвычайно благовоспитанный молодой человек, умеет держать себя в обществе… Ну, слава богу! это меня радует, наши старания о нем были по крайней мере недаром. Да это все, впрочем, вздор, главное-то талант, это уж от бога! А какой талант-то! Что он написал третьего дня! Он прочтет тебе… Лучше этого ничего еще он не писывал, по моему мнению; так вот мороз пробегает по колее, как слушаешь… Ходит да бродит по полям да по лесам, да вот и выходит этакое стихотворение… Княгиня-то живет на даче, он был у нее там. Какие, говорит, у нее бананы, цветы, бронзы! роскошь неслыханная! Знаешь ли, сколько у нее дохода-то? Около миллиона! Нам с тобой хоть бы десятую долю этого, и тем были бы довольны! Ей-богу, так.
И старик сквозь слезы залился добродушнейшим смехом, ударив меня по плечу.
Когда я возвратился в гостиную, Лидия Ивановна встретила меня вопросом:
— А вы слышали, какой успех имел наш Иван Алексеич в большом свете?