— Но ведь «Сто три» гораздо выше?
— Вот тут то и обнаруживается, зачем надо изучать берег: теперь в протоке «Сто три» воды достаточно, а когда мы подойдем — может быть не так; а берег нас все время держит начеку. Поднимаясь против течения во время убыли воды, идти протоками вообще нельзя, а когда идешь во время убыли вниз — протоки, по которым разрешено идти, все наперечет. На этот счет в Соединенных Штатах имеется соответствующий закон. Когда подойдем к «Ста трем», река может подняться, и тогда мы пройдем. Какая у нас сейчас осадка?
— Шесть футов кормой и шесть с половиной носом.
— Кое-что ты как будто знаешь.
— Но вот что мне особенно хочется знать: неужели я должен вечно изо дня в день мерить берега этой реки, на протяжении всех тысячи двухсот миль!
— Конечно!
Чувства мои нельзя было выразить словами.
Наконец я все-таки проговорил:
— Ну а эти протоки… много их?
— Ну конечно! Кажется, в этот рейс ты вообще не увидишь реку такой, какой видел ее раньше, — полная, так сказать, перемена. Если река снова начнет подниматься, мы пройдем над такими перекатами, которые раньше возвышались над ней, высокие и сухие словно крыши домов; мы пройдем по мелким местам, которые ты увидишь впервые, прямо через середину перекатов, занимающих триста акров; мы проскользнем по рукавам, где раньше была суша; промчимся лесами, скашивая по двадцать пять миль прежнего пути; мы увидим обратную сторону каждого острова между Новым Орлеаном и Каиром.
— Значит, мне опять нужно взяться за работу и зубрить про эту реку столько же, сколько я уже зубрил?
— Ровно вдвое больше — и как можно точнее!
— Да-а, век живи — век учись. Дураком я был, что взялся за это дело!
— Это правильно. Но ты и остался дураком. А вот если выучишь все, как я сказал, — поумнеешь.
— Ох, никогда мне не выучить!
— Ну, за этим уж я присмотрю!
Через некоторое время я снова рискнул спросить:
— А мне надо выучить все это так же подробно, как и остальное, как очертания реки и прочее, — словом так, чтобы я мог идти и ночью?
— Да. И тебе надо иметь хорошие опознавательные приметы от самого начала до самого конца реки — приметы, которые помогали бы тебе но виду берега узнавать, довольно ли во всех бесчисленных протоках воды, — вроде того дерева, помнишь? Когда река находится в самом начале своего подъема, ты можешь пройти с полдюжины проток, самых глубоких. Поднимется еще на фут — можно пройти еще дюжину, следующий фут добавит еще дюжины две, и так далее; ты видишь, что нужно знать берега и приметы с совершеннейшей, непоколебимой точностью и никогда не путать, потому что, если уж ты вошел в протоку, назад хода нет — это тебе не река, и надо либо пройти протоку до конца, либо застрять месяцев на шесть, если в это время вода спадет. Есть штук пятьдесят таких проток, но которым вообще ходить нельзя, разве что река, разлившись, затопит берега.
— Нечего сказать, прнятиая перспектива! Вот так новый урок!
— Дело серьезное. И помни, что я только что сказал: если уж ты попал в одну из этих проток — ты должен ее пройти. Они слишком узки, чтобы повернуть обратно, и слишком извилисты, чтобы выйти задним ходом, а мелкие места у ппх всегда у начала, не иначе, И у начала они как будто мелеют и мелеют, так что знаки, по которым ты запоминал их глубину в этом году, могут не годиться в следующем.
— Значит, каждый год все учить заново?
— Именно. Ну, веди через перекат — что ты застрял на самой середине?
В ближайшие же месяцы я столкнулся со странными вещами. В тог самый день, когда происходил только что переданный разговор, мы заметили огромное повышение воды. Вся широкая поверхность реки почернела от плывущих сухих коряг, сломанных сучьев и огромных деревьев, подмытых и снесенных водой. Даже днем требовалась безукоризненная точность, чтобы пробираться среди этого стремительного сплава; а ночью трудности предельно возрастали. То и дело какое-нибудь огромное бревно, плывущее глубоко под водой, внезапно выныривало прямо перед нашим килем. Пытаться обойти его было бесполезно: в нашей власти было только стопорить машины, и колесо с ужасающим грохотом ползло по бревну, а пароход давал такой крен, что у пассажиров душа уходила в пятки. Иногда мы с треском наталкивались на такое затонувшее бревно, наталкивались на полном ходу самой серединой днища, — и пароход так трещал, что казалось, будто мы сшиблись с целым материком. Иногда бревно останавливалось прямо перед нами, загораживая от нас Миссисипи чуть ли не на всю ее ширину, — тогда приходилось пускаться на всяческие выкрутасы, чтобы миновать препятствие. Часто мы натыкались в темноте на белые бревна, так как не видели их до самого столкновения; черное бревно ночью гораздо заметнее. А белая коряга — коварная вещь, когда стемнеет.
Конечно, в связи с подъемом воды вниз по течению пошла целая туча всяких плотов с верховьев Миссисипи, двинулись угольные баржи из Питсбурга, маленькие грузовые шаланды отовсюду и широконосые плоскодонки из какого-нибудь «чудесного городка» в Индиане, груженные «мебелью и фруктами», как обычно обозначалось, хотя на обыкновенном языке этот великолепный груз называется попросту ободьями и тыквами. Лоцманы смертельно ненавидели эти суденышки, а те в свою очередь платили им сторицей. Закон требовал, чтобы на всех этих беспомощных лодчонках ночью горел сигнальный огонь, однако закон этот часто нарушался. В темную ночь такой огонь внезапно выныривал уже под самым нашим носом, и отчаянный голос гнусаво вопил:
— Что за черт! Куда тебя несет?! Ослеп ты, что ли? Чтоб тебя разразило, сопляк, вор овечий, одноглазый ублюдок обезьяньего чучела!
И на секунду, когда мы проносились мимо, в красном отблеске наших топок, точно при вспышке молнии, появлялись плоскодонка и фигура жестикулирующего оратора, а пока наши кочегары и матросы обменивались с ним бурной и смачной руганью, одно из наших колес с треском уносило обломки чужого рулевого весла, после чего нас снова обступал густой мрак. И уж этот лодочник обязательно отправлялся в Новый Орлеан и подавал на нас в суд, причем клялся и божился, что фонарь у него горел все время, тогда как на самом деле его ребята снесли фоиарь вниз, в каюту, где они пели, врали, пили и играли в карты, в то время как вахта на палубе вообще отсутствовала. Однажды ночью, в узкой, окаймленной лесами протоке, за островом, где, по образному выражению лоцмана, было «темно, как у коровы в желудке», мы чуть было не слопали целое семейство из этого «чудесного городка» с их «фруктами», «мебелью» и вообще со всеми потрохами; кто-то нз них играл внизу на скрипке, и мы услышали звуки музыки как раз вовремя, так что успели сделать крутой поворот, не нанеся им, к сожалению, серьезных повреждений, хотя мы прошли так близко, что одно мгновенье крепко на это надеялись. Люди эти, конечно, вынесли тогда свой фонарь наверх, и в то время, как мы давали задний ход, под фонарем столпилась вся драгоценная семейка — лица обоего пола и всех возрастов. Крыли они нас вовсю! А был и такой случай: хозяин угольной баржи влепил пулю в нашу лоцманскую рубку когда мы в очень узкой протоке захватили на память его рулевое весло.
Глава XI. РЕКА ПОДНИМАЕТСЯ
Во время большого подъема воды эти мелкие суда нестерпимо нам мешали. Мы проходили одну протоку за другой, и для меня раскрывался новый мир; но если только в протоке встречалось особенно узкое место — мы там непременно наскакивали на мелкое судно, а если ого там не оказывалось — мы сталкивались с ним в еще худшем месте, то есть при выходе из протоки, в самом мелководье, — и тут уж по было конца обмену любезностями, в высшей степени сомнительными.
Иногда, когда мы посреди Миссисипи осторожно нащупывали дорогу сквозь туман, глубокая тишина вдруг нарушалась дикими криками и грохотом жестяных сковород, а через мгновение вблизи от нас смутно вырисовывался сквозь серую мглу бревенчатый плот. Тут уж было не до перебранки: отчаянно звоня, мы на всех парах убирались подальше. Как правило, пароходам не полагается, если только есть на то возможность, стукаться ни о скалы, ни о крепко сколоченные плоты.
Вам, пожалуй, покажется невероятным, что многие пароходные служащие возили с собой в те давно ушедшие дни речной навигации изрядный набор религиозных брошюр. Но это правда! Раз двадцать на дню, когда мы с трудом переваливали через перекат, эти мелкие жулики-суденышки собирались в излучинах, милях в двух впереди нас. Спущенный с одного из них небольшой ялик, крепко работая веслами, с трудом добирался до нас через водную пустыню. Гребцы разом подымали несла под нашим ютом и, запыхавшись, орали: «Дайте газе-е-ту!», в то время как ялик тянуло под корму. Второй помощник выбрасывал пачку новоорлеанских газет. Если их подбирали без всяких комментариев, то сразу можно было заметить, что к нам приближается еще около дюжины яликов. Вы понимаете: они ждали, что дадут первому ялику. А поскольку оттуда не слышали никаких замечаний — все сразу налегали на весла и шли к нам; и по мере того как они подходили, второй помощник сбрасывал им аккуратные стопки религиозных брошюр, привязанных к дощечкам. Просто трудно себе представить, чтобы двенадцать пакетов религиозной литературы, беспристрастно разделенных между двенадцатью командами гребцов, которые из-за них гнали лодку по жаре целых две мили, могли вызвать такое невероятное количество ругани!
Как я уже говорил, большой подъем воды показал мне новый мир. Когда река выступила из берегов, мы забросили наши старые маршруты и ежечасно проходили над мелями, прежде выдававшимися футов на десять над водой; мы вплотную срезали самые корявые берега, как, например, берег у Мадридской заводи, которого раньше всегда избегали; мы громыхали сквозь протоки вроде «Восемьдесят второй» (где устье всегда представляло сплошную стену сплавного леса), и вот уже оказывались поблизости от нужного нам места. Некоторые из проток были совершенно пустынны. Густой девственный лес нависал над обоими берегами извилистого узкого рукава, и казалось, что тут никогда раньше не ступала человеческая нога. Качались плети дикого винограда, зеленые лужайки и поляны мелькали мимо нас, цветущие ползучие растения шевелили красными цветами на вершинах высохших стволов, — и все щедрое богатство леса зря пропадало в этом безлюдье. В таких протоках чудесно вести пароход: они глубоки, если не считать устья, и течение в них слабое; вода у мысов абсолютно неподвижна, а скрытые берега так отвесны, что там, где сплошь нависает нежная зелень ив, борты парохода словно погружаются в нее, и ты как будто летишь по воздуху.
За некоторыми островами нам попадались жалкие маленькие фермы и еще более жалкие бревенчатые хижинки. Хлипкие изгороди из жердей торчали на фут или на два над водой, а на верхней перекладине сидели, как на насесте, один или два местпых обитателя — обтрепанные, дрожащие от лихорадки, желтолицые и несчастные существа мужского пола: локти на коленях, подбородки в ладонях; они жевали табак и сквозь редкие зубы обстреливали плевками плывущие мимо щепки. А остальное семейство в это время ютилось вместе с немногочисленной живностью на пустой плоскодонной барже, тут же пришвартованной: на ней придется им стряпать, есть и спать в течение немалого количества дней, а может быть, и недель, пока река не спадет на два-три фута и не позволит им вернуться в их бревенчатую хижину, к их вечной лихорадке,— очевидно, милосердное провидение послало им лихорадку, чтоб они могли хотя бы трястись в ознобе, не трогаясь с места, — все-таки моцион!
Такой своеобразный пикник на воде природа устраивала им дважды в год: во время декабрьского подъема воды на Огайо и июньского — на Миссисипи. И все же это были благотворные перемены, потому что они давали этим несчастным возможность время от времени воскресать и наблюдать жизнь, когда проходил пароход. И они ценили этот дар небес и, широко разинув рот и раскрыв глаза, старалисьне упустить ничего в эти исключительные часы. Но непонятно — что они делали, чтобы не умереть с тоски, когда вода спадала?!
Однажды в одной из этих красивых проток путь нам преградило большое упавшее дерево. Это показывает, насколько узки бывают иные протоки. Пассажиры целый час разгуливали в девственной чаще, пока матросы не срубили этот мост; вы сами понимаете, что повернуть назад было немыслимо.
От Каира до Батон-Ружа, когда река выходит из берегов, идти ночью не слишком сложно, потому что тысячемильная стена густого леса, ограждающая оба берега, лишь изредка прерывается какой-нибудь фермой или лесным складом, так что из реки «выскочить» не легче, чем из огороженного переулка. Но от Батон— Ружа до Нового Орлеана дело обстоит иначе. Река там больше чем в милю шириной и очень глубока — местами доходит до двухсот футов. Оба берега миль на сто, а то и больше, лишены своего лесистого покрова и заняты сахарными плантациями, и лишь кое-где стоит одинокий тополь или группа живописных ясеней. Лес вырублен до самого конца плантаций, мили на три-четыре. Когда грозят ранние морозы, плантаторы спешно снимают урожай. Когда сахарный тростник уже выжат, они складывают остатки стеблей (которые называются «багасс») в большие груды и поджигают, хотя в других странах, где есть сахарный тростник, эти остатки идут на топливо для сахарных заводов. Груды сырого багасса, медленно сгорая, дымят так, как если бы это была кухня самого сатаны.
Здесь, в нижнем течении, оба берега Миссисипи ограждает насыпь вышиной в десять — пятнадцать футов, и эта насыпь отступает от берега где на десять, а где и на сто футов, смотря по обстоятельствам, — скажем, в среднем футов на тридцать — сорок. Представь себе теперь всю эту местность наполненной непроницаемым дымным мраком от горящих на протяжении ста миль куч багасса, в то время как река вышла из берегов, и пусти по ней пароход в полночь — вряд ли он будет чувствовать себя хорошо. И кстати посмотри, какое у тебя самого будет при этом самочувствие. Ты окажешься посреди необъятного мутного моря; у него нет берегов, опо расплывается, сливаясь с туманными далями, потому что разглядеть тонкий гребень насыпи совершенно певозможпо, и тебе постоянно будут мерещиться одинокие деревья там, где пх нет. В дыму меняются очертания самих плантаций, и они кажутся частью этого моря. И всю вахту тебя терзает утонченная пытка: надеешься, что идешь серединой реки, а наверняка не знаешь. Единственное, в чем можешь быть уверенным, — это то, что в момент, когда кажется, будто держишься в доброй полумиле от берега, этот берег и вместе с ппм гибель находятся, быть может, в шести футах от парохода. И еще можно быть уверенным, что если уж налетишь на берег и свернешь обе трубы, то можешь утешаться тем, что этого именно ты и ожидал. Один из больших виксбергских пакетботов однажды ночью в такую погоду врезался в сахарную плантацию и застрял там на целую неделю. Но ничего особо оригинального в этом не было — такие вещи случались и раньше.
Я уже думал, что закончил эту главу, но хочется мне добавить к ней еще одну любопытную историю, благо она вспомнилась. Она не имеет к моему рассказу никакого отношения, кроме того, что связана с лоцманским делом. Когда-то на реке работал прекрасный лоцман, мистер X. Он был лунатик. Рассказывали, что, если его тревожил какой-нибудь скверный участок реки, он обязательно вставал во сне, ходил и проделывал всякие странные вещи. Однажды он в продолжение одного или двух рейсов шел напарником с лоцманом Джорджем Илером на большом новоорлеанском пассажирском пароходе. В начало первого рейса Джордж довольно долго тревожился, ему было не по себе, но постепенно он успокоился, так как мистер X. по ночам не вставал, а спокойно слал в своей постели. Однажды поздно ночью пароход подходил к Хелине, в штате Арканзас; вода стояла низко, а фарватер у этого города — один из самых запутанных и неясных; X. проделал этот переход позже Илера, а так как ночь была на редкость ненастна, угрюма и темна, Илер уже стал раздумывать, не лучше ли ему вызвать X. на помощь, — как вдруг дверь открылась и X. вошел. Надо заметить, что в очень темные ночи свет — смертельный враг лоцмана; вы, верно, обращали внимание, что, когда стоишь в темную ночь в освещенной комнате и смотришь из нее, нельзя на улице разобрать ни одного контура, но если потушить свет и остаться в темноте, предметы на улице выступают довольно ясно. Поэтому в очень темные ночи лоцманы даже не курят; они не позволяют топить печь в лоцманской рубке, если там есть щель, через которую может проникнуть хоть малейший луч света; они заставляют завешивать топки огромными брезентами и плотно задраивать световые люки. Тогда пароход никакого света не дает. Неясная фигура, появившаяся в рубке, заговорила голосом мистера X. Он произнес:
— Давай я поведу, Джордж? Я проходил в этом мосте после тебя, оно до того запутанно, что, по-моему, мне легче будет вести самому, чем давать тебе советы.
— Вот за это спасибо. Клянусь, я с удовольствием уступлю тебе место. Я тут потом изошел, бегая вокруг штурвала как белка в колесе. Так темно, что не разобрать, в какую сторону пароход идет, пока он волчком не завертится!
Илер опустился на скамью, тяжело дыша и отдуваясь. Черный призрак молча взял штурвал, выравнял вальсировавший пароход при помощи одного-двух поворотов и спокойно застыл у штурвала, легонько направляя судно то в одну, то в другую сторону, так плавно, так мягко, словно вел судно в ясный день. Когда Илер увидел это чудо управления, он мысленно пожалел, что признался в своей беспомощности.
— Да-а, а я-то думал, что умею вести пароход; как видно, ошибался!
X. ничего но ответил и безмятежно продолжал работу. Он дал звонок лотовому; дал сигнал спустить пары; он вел пароход осторожно и тщательно по невидимым вехам, а потом, стоя у штурвала, вперял взгляд в темноту и озирался по сторонам, чтобы проверить положение; когда лот стал показывать все более мелкую воду, он совершенно остановил машины, и наступило мертвое молчание и напряженное ожидание, как всегда, когда машины не работали; подойдя к самому мелководью, он велел снова поднять пар, великолепно провел судно и снова стал осторожно вести его между другими мелями; то же терпеливое, заботливое измерение глубин, то же внимательное использование машин — и пароход проскользнул, не коснувшись дна, и вступил в последнюю, самую трудную треть фарватера; он незаметно продвигался во мраке, дюйм за дюймом проползая над мелями, медленно шел по инерции, пока, судя по выкрику лотового, не приблизился к самому мелкому месту, и затем с невероятным напором пара проскочил через мель и оказался в глубокой воде и в безопасности.
Илер ждал, затаив дыхание, а тут шумно и облегченно вздохнул и сказал:
— Такого лоцманского искусства на Миссисипи еще свет не видал! Я бы не поверил, если бы сам не присутствовал!
Ответа не последовало, и он добавил:
— Подержи-ка штурвал еще пять минут, друг, дай мне сбегать вниз проглотить чашку кофе!
Через минуту Илер в буфете запускал зубы в пирог и подкреплялся кофе. Как раз в это время ночной вахтенный был там же и уже собирался выйти, когда вдруг заметил Илера и вскрикнул:
— А кто же у руля, сэр?
— Х.
— Бегите в рубку, молниеносно!
В следующее мгновение оба они мчались вверх по лестнице в рубку, прыгая через три ступеньки. Там не было никого! Огромный пароход летел по реке, предоставленный собственной воле. Вахтенный снова выскочил из рубки, а Илер схватил штурвал, подал вниз сигнал «задний ход» и не дышал, пока пароход не отвернулся допольно-такп неохотно от мелп, которую он как раз собирался стукнуть так, чтобы она вылетела на середину Мексиканского залива.
Наконец вернулся вахтенный и спросил:
— Да разве этот лунатик не сказал вам, что он спит?
— Нет.
— Ну вот, а он спал! Я увидел, что он идет по верхней перекладине поручней так же непринужденно, как другие ходят по мостовой; и я уложил его в кровать; и вот только что он опять был здесь и снова вытворял черт знает что как ни в чем не бывало.
— Ладно, в следующий раз, когда у него будет припадок, я, пожалуй, не отойду от него. Но надеюсь, что они часто будут повторяться. Вы бы только посмотрели, как он провел судно у Хелнны! Я никогда в жизни не видел ничего лучше. А если он может быть таким золотым, таким брильянтовым, таким бесценным лоцманом, когда крепко спит, чего бы он только не сделал, будь он мертвецом!
Глава XII. ПРОМЕРЫ
Когда уровень реки очень низок и пароход загружен на полную осадку, чуть ли не касаясь дна реки, — а это часто случалось в старину, — надо быть страшно осторожным при проводке. Нам приходилось промерять огромное количество особо скверных мест почти в каждый рейс, когда уровень воды был очень невысок.
Промеры делают так. Пароход отходит от берега, как раз не доходя мелководья; свободный лоцман берет своего «щенка» — подручного или рулевого — и отборную команду (а иногда и старшого помощника), садится в ялик, если только у парохода нет такой роскоши, как специально оборудованный вельбот для промеров, — и отправляется искать наилучший фарватер, а лоцман, находящийся на вахте, следит в подзорную трубу за его передвижением, иногда помогая сигнальными гудками парохода, обозначающими: «Ищи выше!», «Ищи ниже!», потому что поверхность воды, как и картина, написанная маслом, гораздо яснее и понятнее, если рассматривать се с некоторого расстояния, а не вплотную. Однако сигнальные гудки редко бывают нужны; пожалуй, что и никогда, за исключением тех случаев, когда ветер мешает разглядеть на водной поверхности рябь, по которой можно многое узнать. Когда ялик доходит до мелкого места, ход убавляют, лоцман пачпиает промерять глубину шестом в десять — двенадцать футов длиной, а рулевой слушает команду: «Держи вправо», «Держи влево», «Так держать».
Когда промеры указывают, что ялик дошел до самого мелкого места, подается команда: «Суши весла!» Гребцы перестают грести, и ялик идет по течению. Следующая команда: «Готовь буек!» В тот момент, когда проходят самое мелкое место, лоцман отдает приказ: «Пошел буй!» —и буй летит через борт. Если лоцман недоволен, он снова промеряет это место; если он находит лучшее место выше или ниже, он переносит буй туда. И когда он наконец удовлетворен, он отдает команду, и все гребцы вертикально подымают весла; трель пароходного свистка дает знать, что сигнал замечен; тогда гребцы налегают на весла и ставят лодку рядом с буем; пароход осторожно ползет прямо на буй, собирает силы для предстоящей борьбы, в критический момент сразу дает полный пар, скрипя и качаясь идет мимо буя через песок и выходит на глубокую воду. Л иногда и не выходит, иногда он «садится и сидит». Тогда приходится тратить несколько часов (или дней), чтобы сняться с мели.
Иногда буй вообще не ставится, и ялик плывет впереди, выбирая лучший фарватер, а пароход идет за ним следом. Промеры часто дело веселое и волнующее, особенно в хороший летний день или бурную ночь. Зато зимой холод и опасность портят всю прелесть этой работы.
Буй представляет собой обыкновенную доску в четыре-пять футов длиной, с отогнутым вверх концом; он похож на перевернутую школьную скамью, у которой убрана одна подставка, а другая осталась. Буй устанавливается на самом мелком месте при помощи веревки, к концу которой привязан тяжелый камень. Если бы не загнутый кверху конец, течение затягивало бы его под воду. Ночью бумажный фонарик со свечой внутри прикрепляется к верхушке буя, и можно видеть за милю, а то и дальше, как мерцает маленькая искорка в пустынном мраке.
Ничто не доставляет такой радости «щенку» — ученику, — как возможность выйти на промеры. Это похоже на настоящее приключение и часто даже связано с опасностью. Но это выглядит так шикарно, так мужественно, когда сидишь на руле и правишь быстрым яликом; так прекрасны стремительные взлеты лодки, когда команда старых, опытных гребцов всю душу вкладывает во взмахи весел; чудесно смотреть, как белая пена расходится из-под форштевня, и музыкой звучит журчание воды. Восхитительно весело летом лететь по свежей водной глади, когда вереницы крохотных воли пляшут на солнце. А какую гордость чувствует «щенок», когда ему удается командовать! Часто лоцман просто говорит: «Дать ход!» — и предоставляет остальное ное ученику; и уж тот сразу подает команду самым суровым голосом; «Легче правая! Навались левая! Веселей, ребята!» И еще по одной причине любит ученик ходить на промеры: пассажиры глядят на вельбот со всепоглощающим интересом, если дело происходит днем; а ночью они так же внимательно следят, как фонарь вельбота скользит в темноте и исчезает вдали.
В один из рейсов хорошеиысая девушка лет шестнадцати проводила все время в нашей рубке и с утра до вечера просиживала у нас вместе с дядей и теткой. Я в нее влюбился. И «щенок» мистера Торнберга, Том Г., гоже влюбился. Мы с Томом до тех пор были закадычными друзьями, но тут в наши отношения вкрался холодок. Я рассказывал девушке всякие свои приключения на реке и рисовал себя чуть ли не героем. Том тоже старался изобразить из себя героя, и ему это до известной степени удавалось, но у него была привычка все страшно приукрашивать. Однако добродетель всегда вознаграждается, и поэтому я в этом состязании был хоть чуточку да впереди. И тут как раз подвернулся случай, суливший мне славу: лоцманы решили проверить фарватер у протоки «Двадцать один». Это должно было произойти часов в девять-десять вечера, когда пассажиры еще не ложатся спать. На вахте стоял мистер Торнберг, поэтому на промер шел мой начальник. У нас был очаровательный вельбот — длинный, стройный, грациозный, быстрый, как борзая; его скамьи были обиты мягким; двенадцать гребцов сидели на веслах; одного из помощников всегда посылали на нем передавать приказания команде, — на нашем пароходе любили, чтобы все было «по форме».
Мы отошли у берега ниже протоки «Двадцать один» и стали готовиться. Ночь была скверная, и река в этом месте была так широка, что непривычному глазу сухопутной крысы не удалось бы различить в таком тумане противоположный берег. Пассаяшры были оживлены и заинтересованы; словом, все складывалось как нельзя лучше. Когда я, торопясь, проходил через машинное отделение, живописно облаченный в штормовую робу, я встретил Тома и не смог удержаться от гаденького замечания:
— Наверно, рад, что не тебе сейчас выходить?
Том уже прошел, но тут повернулся и сказал:
— Вот за это ступай сам за футштоком. Я как раз собирался принести его, по теперь ты хоть провались ко всем чертям, а я не пойду!
— А кто тебя просит? Я, что ли? Футшток уже в лодке!
— Нет его там. Его перекрашивали, и он дня два как сохнет над дамской каютой.
Я полетел назад и только подбежал к группе оживленных любопытных дам, как услышал команду:
— Отваливай!
Я обернулся и увидел, что красивый вельбот идет полным ходом и бессовестный Том уже сидит на руле, а мой начальник — рядом с ним, с футштоком, за которым я, как дурак, бегал. И тут молоденькая девушка говорит мне:
— Ах, как страшно плыть на такой маленькой лодке в такую ночь! Как вы думаете, это очень опасно?
Лучше бы меня пронзили кинжалом! Злой, как собака, я ушел помогать в лоцманской рубке. Постепенно огонек лодки стал исчезать, а через некоторое время крохотная искорка замерцала на поверхности реки, в миле от нас. Мистер Торнберг дал свисток, оповещая, что он видит буй, вывел пароход и пошел на искорку. Мы шли полным ходом, потом стравили пар и осторожно стали скользить по направлению к огоньку. Вдруг мистер Торнберг воскликнул:
— Ого, фонарь на буйке погас!
Ои звонком остановил машину. Через несколько минут он сказал:
— Что такое? Вон он снова!
И, опять позвонив, он дал сигнал лотовым. Понемногу вода стала мельчать, потом — снова глубоко! Мистер Торнберг проворчал:
— Ни черта не понимаю! Похоже, что буй оторвался. Что-то уж слишком он ушел влево. Ну, ничего, все-таки спокойней всего идти на него.
И вот в непроницаемой тьме мы поползли на этот свет. И в тот момент, как наш форштевень навис над огоньком, мистер Торнберг, схватив сигнальные тросы, затрезвонил изо всех сил и крикнул:
— Клянусь, это наш вельбот!
Волнение, крики, потом — тишина. И вдруг — страшный скрип и треск…
— Пропали! — крикнул мистер Торнберг. — Колесо измололо вельбот! В щепки! Скорее беги! Смотри, кого убило!
В мгновение ока я был на верхней палубе. Мой начальник, третий помощник и почти все люди были целы. Они заметили опасность, когда уже нельзя было свернуть с пути, и поэтому к моменту, когда большие кожухи колос напнслп над ними, они сумели подготовиться и знали, что делать: но команде моего начальника онн в этот миг прыгнули, ухватились за кожухи и были втащены на палубу. В следующую минуту вельбот отлетел к колесу, и оно разнесло его вдребезги. Двух матросов и Тома недоставало, — эта новость молниеносно разнеслась по пароходу.
Пассажиры столпились на шкафуте, и дамы, бледные, с ужасом в глазах, говорили дрожащими голосами о страшной катастрофе. И каждую минуту я слышал:
— Бедные люди! Бедный, бедный мальчик!
Ялик с гребцами был к тому времени уже спущен и ушел на поиски. Вдруг слева послышался слабый крик. А ялик исчез, повернув в обратную сторону. Половина людей бросилась к левому борту, чтобы подбодрить плывущего; другая — к правому, чтобы звать ялик обратно. Судя по голосу, пловец приближался к пароходу, но кому-то показалось, что его голос слабел и слабел. Все столпились у поручней нижней палубы и, наклонившись, старались разглядеть что-нибудь в темноте. При каждом слабеющем крике слышались невольные возгласы:
— Ах, несчастный! Бедняга! Неужели нельзя спасти его?
Но голос звучал все ближе и вдруг храбро крикнул:
— Я доплыву, давайте конец!
Какое громовое «ура» встретило эти слова!
Старший помощник, освещенный факелами, стал со свернутым концом у борта, и команда окружила его. Через миг в круге света показалось лицо пловца, а еще через мпг сам он был втянут на борт, мокрый и обессиленный, под несмолкаемое «ура». Это был этот чертов Том!
Команда ялика все кругом обыскала и не нашла даже следов двоих матросов. Очевидно, им просто не удалось схватиться за кожух, они упали назад, и ударом колеса их убило на месте. А Том даже не прыгнул на кожух — он прямо бросился вниз головой в реку и нырнул под колесо. Это были сущие пустяки. Я мог бы легко проделать то же самое; я так и заявил, но никто не обратил внимания на мои слова, и вокруг этого осла поднялась такая суматоха, будто он и в самом деле совершил что-то великое. Девчонка в течение всего рейса не могла налюбоваться на своего жалкого «героя»; мне-то, конечно, было наплевать: я ее давно возненавидел.
А вот каким образом мы спутали фонарь вельбота с фонариком буйка: мой начальник рассказывал, что, после того как буй был установлен, он отошел и следил за ним, пока ему не показалось, что тот стоит крепко; тогда он остановился ярдов на сто ниже буйка, в стороне от курса, по которому должен был идти пароход, и, развернув вельбот вверх по течению, стал ждать. Ждать пришлось порядочно, он разговорился со старшим помощником; когда ему показалось, что пароходу пора уже быть на перекате, он посмотрел вперед и увидел, что буйка нет, но, предположив, что пароход уже прошел, продолжал разговаривать; потом заметил, что пароход идет прямо на вельбот; но так и должно было быть: пароход должен был подойти совсем близко, чтобы было удобнее взять его на борт. Начальник полагал до самого последнего момента, что судно застопорит ход; и вдруг понял, что пароход идет на них, принимая их фонарь за огонек буйка; тогда он скомандовал: «К прыжку на кожух приготовьсь!» — и в следующее мгновение они прыгнули.
Глава XIII. ЧТО НУЖНО ЛОЦМАНУ
Но я отвлекся от того, о чем собрался писать, а я хотел еще полнее, чем в предыдущих главах, рассказать об особых требованиях лоцманской науки. Прежде всего, есть одна способность, которую лоцман должен в себе непрестанно воспитывать, пока она не достигнет абсолютного совершенства. Да, именно совершенства. Эта способность — память. Он не должен допускать, чтобы ему казалось то или иное, он все должен знать наверняка, потому что судовождение — одна из точнейших наук. С каким презрением смотрели в те времена на лоцмана, который решался употреблять в разговоре неубедительное «я полагаю» вместо безапелляционного «я знаю!» Нелегко себе представить, какое это огромное дело — знать каждую пустячную мелочь на протяжении всех тысячи двухсот миль реки, и знать с абсолютной точностью. Если вы выберете самую длинную улицу в Нью-Йорке и исходите ее вдоль и поперек, терпеливо запоминая все ее приметы, и будете знать наизусть каждый дом, окно, дверь, фонарный столб и вывеску — словом, все до последней мелочи; если вы будете знать все это так точно, чтобы сразу сказать, что перед вами, когда вас наугад поставят где-нибудь посреди этой улицы в чернильно-темную ночь, то вы сможете составить себе некоторое представление о количестве и точности сведений, которые накопил лоцман, держащий в памяти всю реку Миссисипи. А если вы, продолжая знакомиться с улицей, изучите каждый перекресток, вид, размер и расположение каждой тумбы на перекрестках этой улицы; изучите, сколько бывает грязи, когда и какой глубины в разнообразнейших местах этой улицы, — вы составите себе представление о том, что должен знать лоцман, чтобы вести пароход по Миссисипи без аварий. А потом, если вы займетесь хотя бы половиной всех вывесок на этой улице и, ежемесячно перемещая их, все-таки ухитритесь узнавать их на новом месте в темные ночи, всегда следя за этими изменениями и не делая ошибок, — вы поймете, какой безукоризненной памяти требует от лоцмана коварная Миссисипи.
Я считаю, что память лоцмана — одно из самых изумительных явлений на свете. Знать на память Ветхий и Новый завет и уметь без запинки читать их наизусть с начала до конца, или с конца до начала, или же с любого места книги процитировать наизусть вперед и назад любой стих и ни разу но сбиться и не сделать ошибки — это не такой уж фантастический запас знаний, не такая уж необычайная виртуозность но сравнению с запасом знаний лоцмана и с его виртуозной способностью маневрировать ими. Я парочпо привожу такое сравнение и считаю, что ничуть не преувеличиваю. Многие скажут, что сравнение взято слишком сильное, — многие, но только не лоцманы.
А как легко, как непринужденно работает память лоцмана! Как спокойно и без напряжения, как бессознательно пополняет она обширные склады сведений час за часом, изо дня в день, — и никогда ничего не теряет, ничего не выбрасывает из этого ценного запаса. Возьмем пример. Пусть лотовый кричит: «Два с половиной, два с половиной, два с половиной!» — пока эти возгласы не станут монотонными, как тиканье часов; пусть в это время идет разговор и лоцман принимает в нем участие и сознательно уже не слушает лотового; и посреди бесконечных выкриков «Два с половиной» лотовый хотя бы раз, ничуть не повышая голоса, крикнет: «Два с четвертью» и снова затвердит свои «Два с половиной», как раньше, — через две-три недели лоцман точно опишет вам, какое положение пароход занимал на реке, когда крикнули «Два с четвертью», и даст вам такое количество опознавательных знаков и прямо по носу, и по корме, и по бортам, что вы сами легко смогли бы поставить судно на указанное место. Выкрик «Два с четвертью» совершенно не отвлек его мысли от разговора, но его натренированная память мгновенно запечатлела все направления, отметила изменение глубины и усвоила все важнейшие детали для будущих справок совершенно без участия его сознания. Если бы вы шли с товарищем и разговаривали, а другой в это время, идя рядом, повторял бы без конца монотонно звук «А» квартала два подряд, а потом вдруг вставил бы «Р», вот так: А. А. А. А. А. А. А. Р. А. А. и так дальше, и на «Р» не сделал бы никакого ударения, — вы бы, конечно, не смогли через две-три недели вспомнить, что он произнес «Р», и не смогли бы рассказать, мимо каких предметов вы проходили, когда он произнес это «Р». Но вы бы могли это сделать, если бы терпеливо и тщательно упражняли свою память так, чтобы это делалось автоматически.