— Иван Ксенофонтович, — сказала она, — нужнопо мочь Александре Михайловне Калмыковой. Она очень много сделала в свое время для нашей партии. Александра Михайловна была вдовой тайного советника. Все свое состояние отдала на дело революции. Сейчас ей уже 75 лет, живет одна, бедствует.
— Хорошо, Надежда Константиновна, — ответил Ксенофонтов, — что-нибудь придумаем.
Калмыкова была беспартийной и потому не имела формального права на получение персональной пенсии. Ей оказали единовременную материальную помощь. Но эта помощь не решила проблемы обеспечения ветерана-революционерки. 23 мая 1925 года Крупская послала Ксенофонтову письмо, в котором говорилось: «Тов. Ксенофонтов, большое спасибо за меры, принятые в отношении Калмыковой. Но хорошо бы урегулировать этот вопрос также на будущее время — и выдавать ей пенсию в размере 75 рублей. Жить ей уже недолго. Она содержала старую „Искру“ целиком на свои средства. К ней очень хорошо относился всегда Владимир Ильич — писал ей как-то (кажется, в 21-м году) горячие приветы». Крупская сообщала, что Калмыкова привлекалась к суду еще по делу «Народной воли», она помогала группе «Освобождение труда» издавать марксистские произведения, имела до революции склад популярной литературы, где была явка социал-демократов, большую роль сыграла в развитии народного образования, сама читала лекции в воскресных рабочих школах. «Пожалуйста, урегулируйте уж это дело, — писала Надежда Константиновна. — Конечно, я тут больше всех виновата, что не проследила, не позаботилась».
Ксенофонтову удалось добиться назначения Калмыковой персональной пенсии в виде исключения, учитывая ее заслуги перед революцией.
Случай с А.М. Калмыковой подсказал Ксенофонтову мысль о том, что следует более активно выявлять ветеранов революции, не имевших средств к жизни, нуждавшихся в увеличении пенсий и в лечении. В июле 1925 года он от имени коллегии НКСО обратился к секретарям губернских и областных комитетов партии с письмом, в котором просил их содействия в решении этого вопроса. «В ожесточенной гражданской борьбе и в тяжелые годы нелегальной борьбы с царизмом, — писал Ксенофонтов, — многие старые большевики подорвали свои силы и стали инвалидами. Многие из них по причине инвалидности крайне нуждаются материально. Многим из них партия в советском порядке уже помогает (Комиссия по выдаче персональных пенсий при НКСО), но многие, к сожалению, об этом еще не знают, хотя имеют неоспоримое право на обеспечение по своим заслугам». Ксенофонтов просил губкомы выяснить, кто из заслуженных партийцев нуждается в материальном обеспечении, помочь им оформить документы на получение персональной пенсии.
Работая в НКСО, Ксенофонтов выдвинул предложение об упорядочении законодательства о социальном обеспечении. Многие законы и инструкции, считал он, устарели. Некоторые из них были опубликованы только в газетах, и это затрудняло пользование ими. Коллегия НКСО образовала комиссию по кодификации законодательства о назначении пенсий и пособий, подготовила проекты положений о социальном обеспечении и внесла их на рассмотрение Совета Министров РСФСР.
Ксенофонтов часто выступал в печати по проблемам социального обеспечения. В 1925 году он опубликовал брошюру «Состояние и развитие социального обеспечения в РСФСР», две статьи в журнале «Взаимопомощь». В газете с таким же названием было напечатано несколько речей Ксенофонтова, его бесед с корреспондентами. Он написал большую программную статью для вновь организованного журнала «Вопросы социального обеспечения».
Еще во время работы в Управлении делами ЦК у Ксенофонтова появились признаки болезни, которая потом привела к трагическому концу. Он с трудом мог принимать пищу: беспокоила боль в желудке и пищеводе. Никто из товарищей по работе не знал о недуге. О нем было известно лишь жене, Ирине Филипповне.
В конце 1925 года болезнь резко обострилась. Однажды, во время работы XIV съезда партии, по пути из Кремля домой, в гостиницу «Националь», Ксенофонтову стало плохо. С трудом дошел до квартиры. Ирина Филипповна вызвала доктора. В тот же день Ивана Ксенофонтовича поместили в больницу.9 февраля 1926 года Ксенофонтов вышел из больницы и сразу же включился в активную работу. Он провел заседание коллегии НКСО, составил докладную записку в ЦК ВКП(б) о положении дел в наркомате, принял участие в подготовке законодательных актов и инструкций по социальному обеспечению. Начал работать над статьей «Назревший вопрос», посвященной пенсионному обеспечению и трудоустройству инвалидов.
2 марта Иван Ксенофонтович почувствовал себя совсем плохо. Язва желудка обострилась. Его снова положили в больницу, сделали операцию, но она не помогла. Болезнь продолжала прогрессировать. Силы таяли с каждым днем. Ирина Филипповна часто навещала Ивана Ксенофонтовича. Он подробно расспрашивал о семье, о здоровье сыновей — десятилетнего Коли и двухлетнего Бориса.
Ребята чувствуют себя хорошо, — сообщала жена, — Боря непоседа, за ним нужен глаз да глаз. Бегает по квартире, тащит все в рот, вечно в синяках — то об один угол ударится, то о другой. Деньги, правда, почти кончились, но вчера приходили из наркомата, интересовались, как я живу, не требуется ли помощь. Я честно сказала им, что мы два месяца не платили за квартиру, задолжали шестьдесят четыре рубля. Обещали дать ссуду.
— Никоим образом не бери, — разволновался Иван Ксенофонтович. — Завтра же сходи в наркомат и откажись от денег. Выйду из больницы, напечатаю пару статей, и расплатимся с долгом. Обязательно зайди в наркомат, — повторил он.
Ксенофонтов не знал, что дни его сочтены.
23 марта в 8 часов утра Иван Ксенофонтович скончался. Похороны состоялись через два дня. Тысячи людей провожали И.К. Ксенофонтова в последний путь.
…На Новодевичьем кладбище стоит гранитная стела. Золотыми буквами на ней начертано:
Ксенофонтов прожил недолгую, но яркую жизнь. Вся она была отдана революции, победе социализма.
ВАЛЕНТИН ШТЕЙНБЕРГ
ЯКОВ ХРИСТОФОРОВИЧ ПЕТЕРС
…Революция 1905 года, которая захватила его двадцатилетним парнем, обернулась неожиданным поражением. Погибали товарищи, ломались судьбы. Он на время укрылся в Англии в приниженном бытии эмигранта.
Англия терпела его. Россия, куда он вернулся в 1917 году, создала ему имя, сделала его настоящим революционером, сильным и благородным.
Яков Петерс…
На старых картах можно найти Бринкенскую волость, втиснутую южнее городка Кулдиги (Газенпотский уезд Курляндской губернии), — здесь Петерс родился. Из затерянного неладной судьбой уголка Латвии вышел человек, который высоко чтил заветы предков, обязательные для каждого: куда бы ни ушел человек из отчего дома, он должен вернуться. Но во времена Петерса взбудораженный мир людской весь переиначился: Петерс не вернулся, он ввязался в такую битву, для которой одной жизни оказалось мало.
…В селении Никраце, на месте бывшей волости, заложили камень, освященный памятью выдающегося человека. В самой Кулдиге, которую теперь и не узнать, протянулась улица имени Екаба Петерса…[2]
Из детства мало что запомнилось: «С восьми лет я должен был искать себе пропитание и стал пасти скот у соседей-хуторян». Философия жизни в деревне была проста: если нет своей скотины, иди нанимайся к хозяевам. Родители Екаба явились на свет батраками, батраками и остались.
Екаб учится в министерском училище, там же, в Бринкенской волости. «Министерское» звучит громко, школа, однако, двухклассная, а учеба растянулась на четыре года. Опять та же жестокая необходимость зарабатывать кусок хлеба. Есть хотелось каждый день.
Три года Екаб батрачил в баронских имениях. Осознанный мир юноши становился шире; Екаб все более осознает то, к чему тянулись все обездоленные. Он вспомнит потом: «Уже в школе я стал интересоваться борьбой против помещиков, но никакого представления о социалистах и социал-демократии у меня не было».
Парни из Курземе тянулись в Либаву. Город небольшой, но в нем была другая жизнь. Не слаще был там хлеб, может быть, даже горше батрацкого, но в Либаве можно было отыскать работу на фабрике или в мастерской. Многие становились моряками, плыли в далекие земли, в другие миры… Екаб не стал моряком. «С переездом в Либаву в 1904 году я встретил бывших школьных товарищей, которые уже состояли в организациях, и в мае я вступил в кружок Латышской социал-демократии в гавани, где я работал на элеваторе».
В Либаве революционная социал-демократия жила бурной жизнью. Разумеется, глубоко скрытой. Действовали такие известные подполью личности, как Я. Лютер-Бобис, Я. Ленцман, брат и сестра Янсоны — Карл и Анна. Организация была связана с теми, кого сослали в глубины России, — П. Стучкой, Я. Райнисом; с теми, кто вынужден был выехать в эмиграцию, — Фр. Розинь-Азисом, Э. Ролавом. Не сразу молодой социал-демократ Екаб Петерс был приобщен к наиболее значимым делам. «В течение 1904 года активного участия в партийной работе и революционной борьбе не принимал, а посещал лишь кружки и был на одном массовом собрании», — вспоминал позднее Петерс.
Выбор, однако, был сделан, и рано или поздно Екаб должен был оказаться в самом центре, гуще революционной борьбы. «В 1905 году я перешел работать на маслобойный завод и попал в кружок, который возглавлял товарищ Лук. Здесь моя работа уже стала гораздо более активной. Назревала революция; надо было часто ездить в деревню вместе с пропагандистами, на самом заводе распространять листовки, собирать средства в помощь арестованным».
Сдержанно и просто в своих воспоминаниях повествует Петерс о себе. Но в революции не было мелочей, в ней зрело великое. Решалась судьба тысяч и тысяч. Решалась судьба народа!
Молодой Петерс воспринимал события всем своим сердцем и с особой чуткостью. В самоотверженности, преданности революции, в желании победить старался идти вровень с самыми опытными и активнейшими, с теми, кто уже был тесно связан с русским рабочим движением (что имело немалое значение для революционной борьбы в Латвии), был знаком с В.И. Лениным, знал его труды, ленинскую «Искру», изучал Г.В. Плеханова.
Весь 1905 год Латвия живет под знаком непрекращающихся забастовок и демонстраций, частых вооруженных столкновений с жандармерией и полицией. Горят помещичьи имения, в лесах Латвии собираются и совершают вылазки «лесные братья» — так народ называл тогда своих защитников, скрывавшихся в лесных чащобах. Царское правительство вводит осадное положение. Были развязаны руки карателям, отрядам помещичьей «самообороны» — попросту говоря, контрреволюционным бандам. Начало 1906 года оказалось особенно жестким и жестоким. Выявляется неравенство сил борющихся классов. Революционные отряды терпят поражение. «Лесные братья» отступают. Хозяевами положения становятся царские каратели, учрежденные властью военно-полевые суды…Работали, скрипели виселицы, эти «галстуки смерти». Многих ссылали в Сибирь на каторгу. Латвия оказалась во власти массового кровавого террора.
Так как революции, партии пришлось отступать, то многие видные ее деятели из Латвии вынуждены были уехать в эмиграцию. Там создается Заграничный комитет СДЛК.
В.И. Ленин в статье специально для латышской газеты «Циня» («Борьба») напишет: «Во время революции латышский пролетариат и латышская социал-демократия занимали одно из первых, наиболее видных мест в борьбе против самодержавия и всех сил старого строя».
Екаб Петерс оставался в Латвии. В том факте, что Екаб не покинул Латвию в этот момент, явно проявились его характер, его смелость, готовность и умение рисковать, без чего, он уже понимал, ему не прожить. Работал на маслобойном заводе. Осторожно, но продолжал начатое: «Меня тянуло к активной революционной работе в Либавской организации, а также после поражения революции потянуло меня к активной фракционной борьбе, и толкнуло на позицию большевистской фракции».
В марте 1907 года Петерса арестовывают и помещают в либавскую тюрьму. Обвинение: «Покушение на жизнь директора завода во время забастовки». С учетом того, что Петерса взяли на квартире двух известных партийцев, это обвинение могло вылиться в совершенно четкий смертный приговор, В лучшем случае — ссылка в Сибирь. Полтора года провел Петерс в тюрьме с чувством надвигающегося финала. Его пытают, вырывают ногти из пальцев на руках. Он сопротивляется — участвует в голодовке. Видимо, все же обвинение против него было полностью построено на песке, что вообще по тем годам лихолетья было делом обычным. Петерс предстал перед рижским военным судом и… был оправдан. Счастье революционера? Удивительная случайность? Что было гадать! Полученную свободу он сразу же употребил на дело, которое надо было продолжать.
Петерс отправился в деревню — подальше от городской полиции, жандармерии, не спускавшей глаз с таких, как он. Работал на лесопилке — там были революционные кружки, поддерживавшие связь с Либавой. Один сезон он подался в лесорубы. Рубил стройные сосны в курземских лесах, работал до исступления.
Жандармерия стала добираться и сюда. И Петерс подумал, что неразумно еще раз испытывать судьбу. Партия дала ему совет, и он покинул своих товарищей-лесорубов, у которых — этих рабочих парней — научился терпению и выдержке, умению рассчитывать силы и многому-многому другому….
Выброшенный в эмиграцию, не найдя точки опоры в Германии, Петерс перебирается в Англию. Карманы его были пусты, поэтому он, повинуясь случайному совету, подумал, что надо искать место, чтобы на ночь глядя не оказаться на набережной Темзы, где-нибудь в ночлежных домах лорда Райтона (Совета местного самоуправления) или же в ночлежках так называемой Армии спасения, в самом бедном и обездоленном районе Лондона Уайтчепл. Екаб ткнулся в одну из таких ночлежек, думая, что это вроде дешевых гостиниц. Пристроился в небольшую очередь у двери. Впереди его стоял человек в изрядно потрепанном костюме. Другой человек, в не менее яркой своей бедностью одежде, но несущий службу у входа в ночлежку, спросил бродягу:
— Кровать или нары?
— За три пенса.
— Значит, нары. По лестнице вниз, — и обратился с удивлением к Екабу:
— Ты тоже сюда? Судя по твоему костюму, ты еще можешь ночевать на Риджент-стрит.[3] Советую тебе: уходи.
Так Петерс миновал и трехпенсовую преисподнюю, куда спускались по грязной и оплеванной лестнице, и так называемый «спальный зал», размещенный над подвалом, где собирались «богачи» лондонского дна, обладатели пяти пенсов…
Первую ночь в Лондоне Петерс провел на ногах, обозревая центр диковинного города. Но к концу ночи он все-таки вернулся в Уайтчепл, ибо другого места пока не знал. До рассвета подремал на штабелях леса в доках, куда незаметно пробрался, минуя стражу и подвергая себя опасности быть схваченным полицейскими.
На другой день он нашел товарищей.
Партия использовала эмиграцию как базу, где накапливались революционные силы для дальнейшей борьбы. Создавались революционные эмигрантские организации. В них велась оживленная работа.
Петерс вступил в лондонскую группу латышской социал-демократии, был избран членом бюро этой группы, стал также членом Коммунистического клуба и Шордигеского отделения Британской социалистической партии. Так как в Лондоне собрались и представители меньшевистской эмиграции, то рано или поздно начались столкновения. Произошло дальнейшее размежевание с меньшевиками. В противовес меньшевикам, скажет потом Петерс, «мы добились организации бюро объединенных заграничных групп» латышской социал-демократии, куда вошли все большевики. В 1915 году Петерса избирают членом бюро Европейской эмигрантской группы латышской социал-демократической партии.
Петерс частенько заглядывал в Коммунистический клуб, где у него было немало друзей среди молодых англичан. Они называли его Джейком. В этом клубе он познакомился и с живой, симпатичной леди. Мэй (так ее звали) происходила из захудалого рода, представленного теперь бородатыми стариками, смотревшими одиноко и гордо с домашних портретов. Дитя нового времени, Мэй по уши влюбилась в Джейка-Екаба, парня крови другого народа, коренастого, невысокого, плотно сбитого. Родственники Мэй находили, что Джейк ничего общего не имеет с англосаксами, лучшие из которых были бледные, высокие и худые. Мэй, однако, все это было ни к чему.
Прошло время, Джейк и Мэй поженились.
Потом Мэй родила Джейку дочь. Назвали ее тоже Мэй, и ее мать превратилась в старшую Мэй. Узы семьи, теплота двух соединившихся душ приносили Джейку удовлетворение, добрые чувства. Он не бросался по этому поводу сочинять стихи, но любил их читать. Устраивались у камина, и под треск горевших поленьев Джейк читал жене Некрасова. Там были чужие для слуха Мэй слова, но они разливались музыкой, щемящей сердце. Он читал и менее понятного Мэй Райниса — латышского революционного поэта.
Среди товарищей Петерса его женитьба вызвала разные толки. Кое-кто поговаривал, что он, мол, теперь погружен в «британское довольство», что у него жена англичанка и ребенок, которого он обожает. Употребляли и более резкие выражения — у него, мол, «мысли о революции стали расплывчатыми».
Не устраивало что-то в Джейке и новоявленных английских родственников, объявившихся после женитьбы Петерса. Так как он о своих партийных, эмигрантских делах не любил распространяться, то у тех складывалось мнение, что у Джейка есть тайна, и может быть, даже не все чисто… А в Англии, в стране невиданного богатства, эгоизма и страдавшей от язв нищеты и душевного опустошения, происходило всякое. Однажды в Лондоне на Сидней-стрит группа анархистов захватила особняк; их еле выбила полиция — в схватке одни были убиты, другие бежали. Прошло какое-то время, и новое столкновение анархистов с полицией, в трамвае в Тоттенхеме. Где-то в Лондоне бросили еще бомбу. Властям было выгодно случившееся свалить на эмигрантов, особенно на тех, что стекались из России.
И вот однажды полицейские явились к Джейку, взяли его. Мэй, встревожившись, обратилась в полицию Метрополитен.[4] Ей объяснили, что Англия — свободная страна и самая справедливая, и если ее мужа арестовали, то для этого были веские причины, иначе быть не может.
Джейку предъявили обвинение — участие в террористических актах, убийствах. Над ним нависла опасность смертной казни.
В неведении шли недели и месяцы. Джейк уповал на алиби, он считал, что им располагает. Хозяин, на которого работал Джейк, мог многое засвидетельствовать, но шел на это неохотно, не желая ни с чем связываться. Тогда те, кто трудился на этого хозяина, заявили, что Джейк невиновен, пригрозили забастовкой. Это подействовало.
В какой-то вечер отворилась дверь в доме Мэй, и она увидела Джейка; испугалась то ли от внезапного его появления, то ли от того, что сразу заметила у него полоску седых волос, которой у Джейка раньше не было. Она упала на его плечо. Джейка освободила высшая судебная инстанция, доказавшая тем самым, что-де в Англии ни один человек не может умереть без вины. Он вырвался из одиночества предсмертной камеры, одиночества самого невыносимого и жестокого.
Казалось, все уладилось. Примолкли даже товарищи, не одобрявшие его женитьбы: они узнали, как страстно он защищал себя на суде, отмежевавшись от анархистов и с гордостью заявив, что он российский революционер, противник царского самодержавия, а не убийца. Казалось, все уладилось… Только что-то не давало покоя душе Петерса… Власти тем временем собирали разные документы и сведения о Екабе-Джейке, складывали их в досье, возможно, искали реванша.
…Как-то Джейк, расположившись у камина, раскрыл газету — чаще всего он покупал «Геральд» — и наткнулся на броское сообщение о деле запертого в Тауэр необычного узника. Лорд Кейсмент, загадочный лорд Кейсмент! Для англичан он был действительно загадочным — лорд и вдруг мятежник!
Сэра Роджера Кейсмента приговорили к казни за измену родине. Это было тем более неожиданно, что незадолго перед этим он получил титул лорда. В возрасте сорока восьми лет он, известный дипломат, избрал отставку, удалился от дел, уехал на свою родину, в Ирландию. А позже лорд Кейсмент присоединился к тем, кто готовил во время войны, в 1916 году, дублинское восстание против Англии за независимость Ирландии. Кейсмента выследили, схватили. Лорд мужественно держался на суде, произнес сильную и яркую речь, призывал в свидетели народ с его правом на свободу,
Судьба Кейсмента встряхнула чувства Петерса. Пробудились, прояснились дремавшие мысли: очень разные люди могут стать близкими по духу.
Отправившись на работу, которая ему давно опостылела (но хлеб надо было зарабатывать), Екаб встретил на улице взволнованных людей, направлявшихся к Тауэру, многие из них плакали и не стыдились своих слез. Это были ирландцы, влачившие жалкое, проклятое существование в Лондоне.
Екаб приостановился. Да — в этот день ведь должен умереть Роджер Кейсмент. Он не затруднил себя вопросом, почему надо повернуть обратно и последовать за бедно одетыми ирландцами, оплакивавшими своего соплеменника. Он так сделал… Опомнился он уже у Тауэра, где перекликалась стража, вооруженная алебардами. Сам он в царской России ощущал себя своеобразным ирландцем. Толпа ирландцев, жаждущая свободы и справедливости, напоминала ему латышских крестьян, готовых молиться и бороться…
Петерс оказался свидетелем казни Роджера Кейсмента. Он воочию не увидел казни, акт глубокой несправедливости совершился за толстыми стенами Тауэра (в Англии дается возможность несчастным оставаться в последние минуты жизни наедине с собой). Но когда за стеной крепости-тюрьмы смолкли звуки трубача и душа лорда вознеслась в небо, Петерс был потрясен. И все потом произошло, как в романе. В наш век парадоксальных судеб действительно больше чудес настоящих, чем придуманных, а человек порой является сгустком свойств самых странных и удивительных. О случившемся с Екабом-Джейком расскажет позже американская журналистка, приехавшая в Россию в 1917 году вместе с Джоном Ридом, Луиза Брайант, которая непосредственно слышала все из уст Петерса о его перипетиях крутой лондонской жизни. «Самая романтическая революционная история, которую я знаю, была рассказана мне самим Петерсом о его возвращении в Россию, связанном с казнью сэра Роджера Кейсмента».
Переполненный новыми острыми чувствами, Петерс не пошел на службу, которую в Лондоне найти нелегко, — она потеряла для него всякий смысл. Он бродил по улицам Уайтчепла, по запутанным и грязным подъездам к Темзе. Никто из охраны доков не решался спросить, что ему здесь надо. Возможно, внешне он выглядел ужасно. Он впивался жадным взором в огромные корабли с русскими именами, от них веяло духом России! Все мечты юности (к счастью, он их не растерял) возвращались к нему в новом, возвышенном значении.
Домой Джейк вернулся к полуночи. Камин давно потух…
Жене Петерс сказал, что он должен вернуться на родину. Разумеется, Мэй придется остаться пока в Лондоне. Придется Джейку расставаться и с маленькой Мэй.
Решимость Петерса была велика, он почувствовал готовность вернуться в Россию, не считаясь с писаными законами, нелегально. Конечно, он понимал, что такая попытка была бы отчаянной и рискованной — где-нибудь на границе Петерса могли схватить те же английские «бобби» или русские жандармы. Но таков был Петерс: когда внутри его все было на пределе, он мог достичь многого.
Петерсу недолго пришлось ломать голову, чтобы отыскать способ тайно возвратиться в Россию; обстоятельства сложились так, что лучше и придумать было нельзя.
В Россию холодной зимой, словно две зимы намело вместе, ворвалась Февральская революция. Все перевернулось, закрутилось, понеслось по фронтам и городам, по деревням и весям.
Предупрежденная русскими дипломатами, Англия не торопилась выпускать из страны таких людей, как Петерс. Революционное же братство товарищей по эмиграции сразу склонилось к тому, что одним из первых разрешением на выезд должен воспользоваться Петерс. Он, считали они, имел на это право. И он был настойчив. И вот разрешение в его руках! Пароходы, которые уходили в Россию, были безоружны и беззащитны перед немецкими субмаринами. Петерс решил плыть на любом судне. Будь что будет!
Путешествие завершилось благополучно. Петерс был снова на российской земле. В столице ликовали толпы, приветствуя Февральскую революцию. Политические лидеры и те, кто себя таковыми представлял, бросались лозунгами — умными, замысловатыми: о прогрессе, о благе, о добре, о свободе. В социал-демократических организациях ждали возвращения из эмиграции В.И. Ленина. Петерс с особой радостью ощущал, как никогда раньше, что является членом самой революционной партии.
В трясущемся поезде из расшатанных бурого цвета вагонов (на каждом надпись: «40 человек и 8 лошадей») он покатил на Северный фронт. Война была ему не по духу, тревожно обжигала сознание несправедливость проливаемой крови. Партия, к которой он принадлежал, считала, что народ надо вырвать из кровавой бойни.
Когда он добрался до окопов среди гнилых болот под Ригой, там стояла неестественная тишина. Еще недавно с такой жестокостью и яростью велись бои (потери исчислялись девятью тысячами раненых, убитых, пропавших без вести), а вот теперь — белый иней по утрам повисал на елях, мертвые лежали в медленно оттаивающей земле. Петерс отыскал солдатский комитет латышских стрелков, нашел большевиков; те смотрели на него как на чудо — прямо из Лондона!.. Там — Гайд-парк, Трафальгар, гуляют лорды, здесь еще недавно пировали бесы, сущий ад…
После революции фронт впал как бы в раздумье; ждали — подуют ветры солдатских надежд, ждали конца войны, ждали мира.
Вспыхивали на позициях митинги, как и вшивые эпидемии. На фронт приезжал военный министр Керенский. Выходил на импровизированную трибуну. Короткий жест, и рубленые фразы: «Я с вами, чтобы спасти Россию от бессовестнейшего предательства, готов всегда вернуться к вам на фронт, чтобы защищать свободу от внешних и внутренних врагов». Голос министра возвышался, переходил в крик. Солдаты расходились раздраженными, называли министра «трепло» или «штабная макарона». Высокопарной речи Керенского хватало на час разговоров на позициях, потом оставались лишь опустошавшие чувства.
Петерс говорил с солдатами просто, преподносил им не фантазии или смутные мечты. И его слушали — о немедленном мире, о возвращении домой, о земле. Внимали ему и уже сами начинали разбираться — империалисты душат всех, без разбора языка, расы, веры… Он открывал для них угнетенную Ирландию, поведал, как умер ирландский патриот Кейсмент. Эта война народам не нужна! Оружие надо повернуть против своих правительств. Солдаты плевались матерными словами, ворошили чубы свои: вроде и так — жесткая жизнь подсовывает и жесткие идеи…
Петерс становился самым популярным фронтовым оратором. Никто с ним не мог тягаться — ни упитанные буржуа-краснобаи, ни крикуны-эсеры, то и дело появлявшиеся с депутациями. Он умел заражать, он был весь страстность, неистовство.
В Англии он думал о России, теперь же он все чаще мысленно возвращался в Лондон, к старшей Мэй и к малышке Мэй. Нетрудно было найти этому психологическое объяснение. Семья тоже была частью его жизни.
В июле 1917 года Петерс избирается в состав ЦК Социал-демократии Латвии. Он участвует в издании большевистских газет, становится одним из редакторов органа ЦК СДЛ «Циня».
В августе корниловцы сдали Ригу немцам, угрожая создать контрреволюционный кулак против революционных сил в центре России. Петерс отошел с войсками, работал в деморализованных отступлением частях 12-й армии: важно было сплотить революционно настроенных солдат, их комитеты, большевистские организации.
Во время выборов на Демократическое совещание[5] Петерс был послан на них как представитель крестьян Лифляндской губернии. Вернулся из Петрограда в Латвию, не дождавшись окончания Демократического совещания, оказавшегося парламентской и эсеро-меньшевистской говорильней. В Латвии, в революционизирующейся армии дел было невпроворот; «надо было готовиться ко Второму съезду Советов и готовить войсковые части для Октяб[рьской] револ[юции]» — так он напишет потом в своей биографии об этих трудных днях.
…Городки и селения северной части Латвии были переполнены войсками, теснимыми немецкими армиями. Всюду солдаты, обозы, беженцы. Поэтому удивительно было увидеть в городке Цесисе вдруг откуда-то появившихся двух американцев в цивильной одежде. Их, сопровождаемых штабным капитаном, всюду пропускали в прифронтовой полосе. Они остановились перед только что вывешенной афишей.
«Товарищи солдаты!
Совет рабочих и солдатских депутатов Цесиса 28 сентября в четыре часа организует в парке митинг. Товарищ Петерс выступит от Центрального Комитета Латвийской Социал-демократии и будет говорить о Демократическом совещании и кризисе власти».
Военный с повязкой Искосола[6] на рукаве кричал;
— Этот митинг запрещен! Комендант его запретил! Столпившиеся у афиши солдаты бросали ему;
— Твой комендант… (прилагательным служило непечатное слово) буржуй!
Капитан, сопровождавший американцев, сорвался:
— Этот Петерс большевик! А митинги в полосе военных действий запрещены. Это закон! И Искосол тоже этот митинг запретил.
Солдаты ничего не отвечали. Один, уходя, бросил капитану:
— Искосол тоже из непотребных буржуев, а мы, солдаты, хотим слышать о «Демократическом совещании.»
Обругавший открыто Искосол ушел, а на его место встал другой в солдатской форме и твердо, тоном, не терпящим возражений, объявил штабному капитану: